Читаем Сын часовщика онлайн бесплатно


Сын часовщика

Большая история подобна воронке, которая поглощает людей, – это хорошо знают ровесники ХХ века, появившиеся на свет для новой прекрасной жизни, но попавшие в самые драматические обстоятельства. Великолепный Марко Бальцано всматривается в Италию времен правления Муссолини. Его герой, родившийся в 1900 году – молодой человек, а затем и взрослый мужчина, с ангельским лицом и светлыми волосами, получивший прозвище Малыш. Он безутешно ищет мать, ведь его отец, простой часовщик из Триеста, не желает ничего о ней рассказывать. Кажется, в своих поисках Малыш доходит до самого страшного и берет в руки оружие. Но разве даже там, где разворачивается бескомпромиссная борьба за выживание, не остается места для очищающего света родительской любви?

Марко Бальцано

Проза / Современная русская и зарубежная проза
<p>Марко Бальцано</p><p>Сын часовщика</p>

Тем, кто умеет видеть вне границ

В истории, которой мы учились,

гордиться нечем,

вся она, какая есть —

творение убийц, живущих в нас…[1]

Уистен Хью Оден

Marco Balzano

Bambino

Originally published as Resto qui in Italy in 2018 by Giulio Einaudi editore, Torino.

This edition is published in agreement with Piergiorgio Nicolazzini Literary Agency (PNLA)

Questo libro è stato tradotto grazie a un contributo per la traduzione assegnato dal Ministero degli Affari Esteri e della Cooperazione Internazionale italiano.

Эта книга переведена благодаря финансовой поддержке, предоставленной Министерством иностранных дел и международного сотрудничества Италии.

Дизайн обложки Юлии Сидневой

Copyright © 2024 Marco Balzano

© Евгения Макарова, перевод на русский язык, 2025

© Оформление, Livebook Publishing LTD, 2025

<p>Часть первая</p><p>Чужой сын</p>

– Малыш.

Я резко оборачиваюсь. Оставляю кофе на стойке и ищу выход. Слишком поздно: ствол пистолета упирается мне в спину и подталкивает к двери.

– Прямо смотри, – угрожают мне, когда я пытаюсь повернуться к морю.

У тротуара припаркована «Миллеченто»[2]. Водитель заводит мотор, едва замечая нас в зеркале. Мне проволокой скручивают запястья. За городом мне завязывают глаза.

Я думаю о том, как появился на свет. Из мирного чрева матери – в эту тьму, из которой я уже не вернусь назад.

<p>Один</p>

Мое детство было детством скучным и бесконечным. Я провел его, считая время в часовой мастерской отца: целыми днями сидел на стуле, подавая ему пинцеты и крошечные отвертки. Школа стала освобождением, хотя и не доставила мне особой радости. До сих пор я думаю, что человек может сам выучиться всему, что ему нужно. Читать, писать, считать – большего и не требуется. Мне было скучно даже во дворе. Я пинал облезлый мяч, который отнял у сопляков на Кампо Сан-Джакомо. Они не хотели отдавать его добровольно, так что пришлось поколотить их.

Мой брат Адриано был на двенадцать лет старше – слишком много, чтобы играть вместе. До тех пор пока однажды мы не проводили его на пристань, где он поднялся на борт «Марты Вашингтон», у меня было два отца. Один – болтливый, другой – молчаливый. Адриано уплыл в Америку как раз перед Великой войной[3] и годами присылал мне открытки с картинками. Он никогда не любил Триест – ни людей, ни море. Да и с родителями у него были странные отношения. Ко мне он относился хорошо, но как к маленькому.

Друг у меня был всего один: ровесник, сын итальянца и словенки, живших неподалеку от нашего дома. Эрнесто был как сто человек в одном – и все умные, восторженные, остроумные. Он был моим другом-другом. Я часто оставался у него ночевать. Весной мы прокрадывались во двор ловить светлячков, сажали их в банку и сидели на каменных ступеньках, наблюдая за ними.

Благодаря Эрнесто и его матери, ее штруделю с рикоттой и ньокки с грибами, я выучил словенский. Потрясающая женщина Ксения, лучшая мастерица пасты в городе. Из ее уст этот язык лился как музыка, не то что итальянский. Отец удивлялся, как быстро я выучился, и в благодарность однажды подарил ей настольные часы, а моему другу – блокнот для рисования. Он думал, что у меня склонность к учебе, но для меня книги были пустой тратой времени. Словенский – другое дело: я выучил его, потому что Ксения была красивой, и мне хотелось, чтобы у меня была такая мать. Моя же походила на бабку, и даже имя у нее было старушечье – Телла.

В школу я ходил через день. Натягивал одеяло на голову, стонал, что у меня болит живот, и меня оставляли в покое. Сидеть часами на стуле сводило меня с ума. Как-то раз я вырезал ножиком на парте: «Директор – придурок». Учитель отлупил меня указкой по костяшкам пальцев так, что я до сих пор помню эту боль. «Чем я заслужил такое оскорбление?» – спросил директор на следующий день, вручая мне письмо о временном отстранении от занятий. Глупости, порожденные скукой, систематически заканчивались для меня окровавленными руками или долгим стоянием в углу.

В гимназии же, если у меня и правда болел живот, я предпочитал терпеть: пропуск школы означал целый день в часовой мастерской. Боясь, что я что-нибудь уроню, отец сначала ходил за мной по пятам, а потом в отчаянии совал мне в ладонь мелочь – на шоколадку. Даже узнав, что я трачу деньги на сигареты, он продолжал давать – лишь бы я не путался под ногами и смирно сидел на ступеньках у входа.

В классе я был середнячком, но мне хорошо давались естественные науки. Цветы, животные и планеты нравились мне куда больше людей. Наверное, поэтому я всегда ненавидел историю – она рассказывала только о людях.

В те годы я рос не по дням, а по часам, и тетка, навещая меня, повторяла: «Ты превращаешься в настоящего жеребца!» Новые одноклассники нравились мне еще меньше, чем ребята из начальной школы, и я общался с ними только на переменах. Мне хватало Эрнесто, с которым мы совершали долгие заплывы к Педоцину[4], откуда было видно женщин в купальниках. Или лежали на волнорезе и выдумывали истории до тех пор, пока не сгорали на солнце. Он тоже повзрослел, но из нас двоих на сына словенки сильнее походил я, светловолосый и поджарый. Эрнесто был пухлым, с южной кожей. Помню, как он втягивал щеки, когда говорил. Я завидовал его усам и бакенбардам, которые он и не думал брить. Мое лицо было гладким, как у ребенка.

Несколько недель назад началась война. Мой брат едва успел уехать. Родители вздохнули с облегчением – по крайней мере, он был в безопасности. На пристани, обнимая меня, он спросил:

– Приедешь ко мне? Такой красавчик, ты женишься на американской актрисе! – добавил он, прежде чем взять чемоданы и подняться на борт корабля, похожего на целый город.

Адриано мне все время говорил, что я красивый.

В те дни Телла заболела – у нее окостенели суставы. Губы ее безостановочно шевелились, будто она читала молитву. Врачи, приходившие осмотреть ее, не понимали, что с ней, и прописывали только успокоительное. Как только я заходил домой, отец приказывал мне сесть рядом с ней и уходил открывать мастерскую.

– Посиди с ней пару часов, мне надо поработать, – бормотал он, не глядя на меня.

Спустя месяц, чтобы не оставлять ее одну, он поставил в гостиной раскладушку, чтоб хотя бы парой слов можно было перекинуться.

В один из тех дней я все и узнал. Я вернулся из школы, и Телла указала мне на бутерброд с гуляшом, который принесла тетка. Я откусил, ожидая, когда она заговорит. Ей приходилось делать глубокие паузы, чтобы отдышаться и закончить фразу.

– Когда ты слышал, что мы ругаемся, это было из-за твоей матери, – сказала она, задыхаясь.

Я продолжил жевать.

– Ты слышал? Ты не мой сын, – прошептала она высохшими губами.

– А чей тогда? – спросил я, перестав жевать.

– Часовщик – твой отец, а женщину эту я никогда не видела и не знаю, кто она.

Это был последний раз, когда я назвал ее мамой. Неважно, что она умирала, – я больше не хотел быть рядом.

– Подожди, Маттиа, – сказала она на следующий день, хватая меня за руку. – Вчера я не хотела отравлять тебе жизнь, но твой отец никогда бы тебе не признался, а скрывать правду казалось мне несправедливым. Я любила тебя так же, как Адриано.

Она умерла, не дожив до пятидесяти. Уверен, проживи Телла дольше, она бы сумела держать меня в узде. Я бы не болтался по улицам, а сидел над книгами до вечера. Возможно, ее строгость направила бы меня другой дорогой, и моя жизнь сложилась бы иначе, но как – я даже представить не могу.

Сейчас я о ней почти ничего не помню. Отдельные фразы вроде: «Придет время, и мы будем сажать цветы в солдатские каски». Или: «Душа – это ящик, в котором хранится то, что другие не должны знать». Не знаю, почему эта фраза врезалась мне в память, – ведь до души мне нет никакого дела.

<p>Два</p>

Я надеялся увидеть брата до того, как закроют ее гроб, но в дверях появился только запыхавшийся почтальон, размахивающий телеграммой: «Не успею приехать вовремя. Скорблю вместе с вами. В моем сердце, как и в вашем, она навсегда останется любящей матерью. Поцелуйте ее за меня. Адриано».

Тем же вечером я сел за письменный стол и написал брату письмо, спросив, знает ли он об «этой женщине». Телла мне все раскрыла, ему больше не нужно притворяться. «Ты обязан мне все рассказать, я имею право знать!» Каждое утро я засовывал руку в почтовый ящик, но ответа от Адриано не было. Когда письмо наконец пришло, оно лишь подтвердило, что да, я сын другой женщины, но он не знал даже ее имени. «Отец всегда отрицал это, и мне строго-настрого запретили говорить».

Я написал ему еще три или четыре письма, но он все время повторял одно и то же. Лишь в одном письме он раскрылся. Сказал, что правильно сделал, что уехал, что не скучает по отцу и матери, потому что никогда не делился с ними своими мечтами и мыслями. И по Триесту он тоже не тосковал. «Америка, Маттиа, совсем не то, что Триест… Америка другая… Америка принадлежит тем, кто здесь родился, и тем, кто сюда приплыл, и никто не смеет считать ее только своей». Но я лишь мельком пробегал эти строки – мне не нужны были никакие его слова, если они не могли раскрыть, кто моя мать. Для меня они были пустяками, которые я забывал уже на следующий день.

С часовщиком же нужно было выбрать подходящий момент: я знал его характер и также знал, что единственный способ – это загнать его в угол. Каждый день я ждал удачного случая выудить у него правду, но месяцы шли, а момент так и не наступал. Он был так закрыт и молчалив, что у меня просто не хватало духу заговорить. Я не понимал, то ли он страдает из-за Теллы, то ли это спектакль, чтобы избежать разговора. Я найду свою мать сам, решил я.

По воскресеньям он таскал меня гулять по городу и, словно я был еще ребенком, покупал мне палочку лакрицы, которую я лениво грыз. Никогда он не рассказывал историй, не шутил. Единственное, что его интересовало, – мои школьные оценки. Когда на улице он слышал незнакомые языки и диалекты или видел чужие лица, он затягивался сигарой, ускорял шаг и прислушивался к разговорам. Потом хватал меня за руку и, натянуто улыбаясь, повторял: «Триест принадлежит всем».

Во время этих прогулок, если только мы не шли к морю, я мечтал лишь об одном – вернуться домой и сидеть во дворе. В своем молчаливом одиночестве я находил удовольствие, только мучая насекомых и животных. Разрезал брюхо ящерицам острым камнем, отрывал мухам крылья, поджигал спичками бабочек.

Пока мы жили нашей однообразной жизнью, отцы и сыновья уходили на фронт, и мы двое считали себя счастливчиками – война лишь слегка задела нас. Он, хромающий на одну ногу после несчастного случая, разумеется, избежал призыва, а я, поскольку школа кое-как работала, мог остаться в городе и помогать ему. Ученикам поручали разные задачи: Эрнесто вместе с другими отличниками курировал переписку между призванными на фронт и их семьями; я, как один из самых крепких, носил раненых. Искалеченные тела не производили на меня впечатления, а стоны не трогали. Они были похожи на хриплые всхлипы ящериц.

В день выпускного экзамена стояла жара, у всех рубашки промокли от пота. У меня – нет. Мой пристальный взгляд и сжатые челюсти не давали одноклассникам шутить надо мной, а учителям – придираться. Лишь один осмелился сделать замечание, но я тут же парировал:

– Эту историю я выучил именно так и сомневаюсь, что понял ее неправильно.

Когда последний ученик вышел с экзамена, мы отправились в тратторию на Сан-Джусто есть прошутто и хлебные ньокки. Пили красное вино кувшинами и граппу – рюмками. Одурманенные солнцем, закинув пиджаки на плечи и закатав рукава рубашек, мы сели на трамвай и доехали до Барколы. Мы плавали все вместе, свалив в кучу на берегу всю нашу одежду. Мы сидели в воде до заката, пока волны не потемнели и не стали слишком большими. Я отошел в сторону и, одеваясь, смотрел, как ребята складывают хворост для костра. Я знал, что больше не увижу их.

С Эрнесто мы тоже расстались у моря. Одним обычным весенним днем. Он рассказывал мне свой сон, когда мы услышали крики. Они доносились со стороны моря, внезапно ставшего неспокойным. Мужчина барахтался в волнах, и Эрнесто хотел броситься ему на помощь.

– Я не пойду, – сказал я.

– Ты плаваешь лучше меня, давай! – крикнул он, видя, что я не двигаюсь.

– Он сам доберется до скал.

– Трус! – сплюнул он на камни.

Я посмотрел на него с ненавистью, потом стянул футболку и нырнул раньше него в пенящуюся воду. Мы вытащили того человека и уложили на берегу. Это был старик. Я вглядывался в его вытаращенные глаза, в его все еще напряженные под дряблой кожей мышцы. Мы с другом обнялись, наши сердца бешено колотились. Мы не могли говорить. Я помню это объятие: наши животы касались друг друга в такт каждому глубокому вдоху. Помню, как я ушел, в мокрых штанах, с футболкой в руке. Он остался ждать, пока кто-нибудь придет.

С этого дня мы отдалились. Или, может, дело не в этом дне, и не в войне, и даже не в окончании школы. Правда в том, что ему, как и другим, нравились люди, а мне было на них плевать. Таким я был с детства, таким и остался. Бродячей собакой.

После войны Австро-Венгрия перестала существовать – кто бы мог подумать. Триест стал итальянским, а Карст[5], превратившийся в сплошной окоп, кишел мародерами, которые к вечеру спускались с плоскогорья с холщовыми мешками, набитыми металлоломом.

Похожие книги

Другие книги Марко Бальцано