Читаем Стихи разных лет онлайн бесплатно


Стихи разных лет

«Видный советский поэт-переводчик Сергей Васильевич Шервинский предстает перед читателем с книгой оригинальных стихов, написанных более чем за шестьдесят лет творческой работы. Размышления поэта о смысле человеческой жизни, об искусстве, воспоминания о виденном на долгом пути облечены в четкую строгую форму.»

Сергей Васильевич Шервинский

Поэзия
<p>Сергей Шервинский</p><p>Стихи разных лет</p><p>СТИХИ О ВЕНЕЦИИ</p><p>(1914—1920)</p><p>Гондола</p>

Моей Венеции бесшумная ладья,

О тихая стрела! В дни горести одета

Ты чёрной бахромой. Люблю твой траур я.

Нарочно создана, чтоб колыхать поэта,

Гондола плавная, под арками мостов

Скользящая крутым осеребрённым носом.

С неё внимать легко заботам стоголосым

Житейской музыки каналов и домов,

Посудой ли гремят иль упражняют скрипку;

Легко и женскую приманивать улыбку.

Лишь с главной улицы с просторною водой

Свернёшь ты в узенький канал заплесневелый,

Твой гондольер, склонясь в своей рубахе белой,

Крик гулкий подаёт, и за углом другой

Ему ответствует, и, рядом проплывая,

Проходят две ладьи, не задевая края.

Был благодатный май, когда под взором звёзд

В гондолах плавал я, свободный, одинокий.

Сползали ветви роз из-за стены высокой,

И тени белые перебегали мост.

Судьбой лелеемый и не желая лучшей,

Простив минувшее, к пределу не спеша,

Я беззаботен был в Венеции плавучей,

Ей молча вторила влюблённая душа.

<p>Язык Венеции</p>

Не часто радует нас голос человечий.

И в повседневности шумливых наших дней

Мы в четырёх стенах людские слышим речи —

То фразы лектора, то диалог друзей.

Но в странном городе на заводях лагуны,

Где лучезарны дни и благосклонны луны,

Где в лодках нежится благоуханный май,

Там говору людей на воле ты внимай.

Где тихие мосты, где до морских окраин

Доносится удар гигантовых часов,

Где каждый стройный миг из тишины изваян,

Услышишь пенье, крик, брань, ропот голосов —

Их гулко отдают зелёные глубины.

Язык Венеции — что рокот голубиный, —

Тех смирных голубей, чей лёгкий трепет мил

Плечу бывалому. Давно ли их кормил

И я на площади у Марковых подножий,

Где, виден издали, исконный Вены враг,

На мачте треплется красно-зелёный флаг

Турина гордого над ветхим градом дожей.

<p>Гостиница</p>

В моей Италии встречается досель

На тихих площадях особый род гостиниц.

Хозяин там — седой проворный флорентинец,

И вывеска гласит «albergo», не отель.

Такой «albergo» полн привычек и традиций,

Но вытерты ковры, углы запылены,

И аромат гарибальдийской старины

Задохся в комнатах. Перебирая спицей,

Служанка старая приветствует гостей.

Есть в каждом номере с громадным балдахином

Двуспальная кровать, где пуховым перинам

Мы рады в сырости нетопленых ночей.

Во всей гостинице не чуешь жизни новой,

И переписаны с полвека потолки —

Румяные цветы, венки и мотыльки —

Всего сохраннее былая жизнь в столовой:

Ореховый сервант и люстры из стекла,

Пустеют столики с меню в приличном тоне,

И, нас перенося к Миньоне и к Гольдони,

Венецианские тускнеют зеркала.

Тут молча пей вино в бокале ограненном

И впечатленья дня припоминай в тот миг,

Когда уж подан сыр и, глядя по сезонам,

Янтарность «нэсполи» иль красный пурпур фиг.

<p>Дитя Венеции</p>

Мать родила тебя на плесени подвала.

Теперь слоняешься по лужам древних плит,

От зноя прячешься за мрамор пьедестала,

Где чудился и мне звон вычурный копыт

Коня роскошного, на коем рыцарь бритый

С лицом Нечистого и панцирем покрытый

Жезл в бронзовой руке налево повернул.

Здесь у кирпичных стен ты вслушивалась в гул

Невразумительных, но сладостных служений

С их причтом кружевным у дожеских гробниц.

В день исповеди здесь ты припадала ниц,

Молясь: боялась ты соседских осуждений

За мимолетный грех, приплывший на корме

С веслом сверкающим, свершенный в полутьме

Апрельской полночи за храмовой абсидой.

Ты из объятий тех гроша не унесла, —

Лишь беззаботный плеск поспешного весла

Да сердце, полное младенческой обидой.

Худая, бледная, еще чего-то ждешь.

Недолго прожила, недолго проживешь, —

И вскоре в некий день, как правило, нежданный,

Ты будешь схвачена предсмертною тоской,

И повезут твой труп в гондоле безуханной

Под алым рубищем на общий упокой.

Дитя Венеции, тебя я знаю ныне,

Когда с Бедекером исписанным — к картине,

Не всеми виденной, дорогу я ищу,

Среди убожества о славе не грущу,

Хотя и не забыв о юноше Гарольде,

Сгибаясь, подхожу под влажное белье,

Из закоулка вдруг мне личико твое

Мелькнет, и слышу я привычный возглас «Сольди!», —

И детская в упор уж тянется рука.

Но помня издавна предупрежденья гидов,

Пристрастья к нищенке улыбкою не выдав,

В прохладный храм вхожу, взволнованный слегка,

И прямо к алтарю иду без колебанья,

Где фра-Антонио уж обещает стать

Мне на день поводом научного гаданья, —

Так изумительно умел он птиц писать!

<p>К сторожу церкви Сан-Джорджо Дэи Скьявони</p>

Еще ты жив ли, мой единственный приятель

В Венеции? Ужель безумная война

Тебя оторвала от твоего окна

Не для того, чтобы пополнить — мой создатель! —

Беспечные ряды, что Альп нагую грудь

Дробят, предведены седеющим Кадорной[1].

Ты был уж слишком стар, — но смерть могла спугнуть

Тебя, и, может быть, на той же лодке чёрной

Твой прах перевезли в святую тишину

Морского кладбища твои внучата, дети

И все семейные!

              В ту милую весну

Любил я посмотреть, как ты рыбачьи сети

Латаешь сморщенной, узлистою рукой,

По подоконнику протягивая ногу,

Которую томят артриты, в неживой,

Но славной церкви, — здесь давно не служат Богу.

Весь день сидишь один. Рассказывал ты мне,

Что знал художника из Руссии далекой,

Что часто чай он пил, что только по весне

Уехал, и что с ним простился ты как с другом.

Я в говоре твоем всего не понимал,

Но счастлив был своим оправданным досугом.

Сан-Джорджо! Утлый храм, и сумрачен, и мал,

Мерцает дерево смиренной позолотой.

Карпаччо по стенам с прилежною заботой

По фризу развернул простой души рассказ:

Там братья прах несут почившего в восторге,

А здесь, копьем грозя, проносится Георгий

На фоне города в передвечерний час.

<p>У «Моста Вздохов»</p>

На мост, соседящий с мостом «Дэи соспири»,

Облокотился я — прохладный парапет

Зеркальным стал от рук за триста с лишним лет, —

И за спиной моей лазурь лагунной шири

Стелилась ласково. Тот миг запомнил я.

В Венеции, где мы так редко брови хмурим,

Всё совершилось вдруг: зеленая ладья

Бесшумно подплыла ко своду древних тюрем.

А на ладье сидел меж сабель наголо

Преступник в кандалах, гигант красноволосый,

В разодранном холсте. Конвульсией свело

Изборожденный лоб и нос его курносый.

Кого прирезал он? На чей прельстился скарб?

Кому в десятый раз освободил он место?

Иль с моря негодяй, босой агенобарб,

Пират наследственный, бежавший из Триеста,

Чтоб по Венеции звон разнести оков?

Прочитан был приказ, слова звучали четко.

И глухо звякнула тюремная решетка,

И каменную пасть приотворил засов.

И зверь вдруг заревел, и мускулы надули

Белесые бугры: кусал он цепь свою;

Забился, захрипел и бросился в ладью.

Но тут три пары рук солдатских протолкнули

Его в колодезь тьмы. И некий общий вздох

Меж нами пролетел, стоявшими на сгибе

Изящного моста. Гранит, одетый в мох,

Зловещим призраком возник из темной зыби

Веков и вод. Тюрьмой из века в век стоит

Любимица любви и темных дилетантов,

И явью кажется согревший мрамор плит

Труп обезглавленный на Лестнице Гигантов.

<p>Венецианская дева</p>

С. С. Заяицкому[2]

Я знаю, позы ты не примешь езуитской,

Рукой небрежною не станешь отводить

Нестрогие стихи, мой милый Заяицкий,

Где лишь фантазии хочу я угодить.

Ты помнишь ли девиц Венеции любезной?

Ах, лунным вечером иль лучше ночью звездной

Невольно юношу заезжего влечет

Под арку грешную Гигантовых ворот,

Где извивается шумливо Мерчериа.

В ней движется толпа, а в окнах связки бус,

Мозаик пестрота пленяет чуждый вкус,

Со львом апостольским тисненья дорогие

И слава поздняя муранского стекла.

Там и она, таясь, глядит из-за угла,

Прислужница лицом, а станом королева,

Венецианская двусмысленная дева,

Которая меж нас своей добычи ждет.

Иль страстью на тебя уста их не дышали?

Ты помнишь беглый взгляд и траур длинной шали,

И в переулок вдруг нежданный поворот,

И смех зазывчивый, и томное контральто, —

И здесь, у Сан Джульян иль около Риальто,

Подходит к ней юнец и приглашает сесть

В немую «го́ндолу», чтоб вместе час провесть.

Вот нити отданы случайной Ариадне.

Нет города нежней, но нет и беспощадней

Венеции, ее причудливая сеть,

Где триста мостиков не устают висеть

Над бездной роковой канальца иль канала,

Таит до наших дней и Шейлоков немало,

И всяких нор, куда полночная краса

Завозит юношей, — храни их небеса!

Привычная ладья не медлит; вот уж скоро

Пройден и Вендрамин, и золотой Ка д’Оро.

— Однако, черт возьми, куда ж он нас везет?.. —

Проулок. Темнота. Веслом обратный ход.

И вот уже свечу выносит им трущоба.

Здесь не постель любви найдешь, а крышку гроба,

Бесславно, как Атрид, сведешь ты с жизнью счет.

И бедный юноша из лодки не встает…

Отелло, Джессика, «ридотти», Казанова —

Проклятый романтизм! О нет, на Пьяццу снова,

Где плавная толпа, где яркие кафе,

Где ночь ясна, как стих в Торкватовой строфе,

Где возле ступеней гондолы присмирели,

Где чопорно царит роскошный Даниэли,

И, с лошади следя беспечные часы,

Взмывают короля крученые усы!

Так, Заяицкий мой, ты жив — и я доволен,

Ты участью своей распорядиться волен —

И ныне легкий нрав исправить собрался —

Ура! — проглочен крюк, натянута леса.

Пропитан Фолькельтом, сигарой и рейнвейном,

Предвижу, станешь ты почтенным и семейным,

И скоро, скоро уж на свадебных пирах

Наверно у тебя я буду в шаферах.

Но верится, тебя семейные обузы

Не вовсе отвлекут от дружественных уз,

И доброю Москвой взлелеянный союз

Правдолюбивые еще упрочат музы.

<p>СОЛОВЕЙ</p><p>«Весенней деревенской ночи жуть…»</p>

Весенней деревенской ночи жуть.

Чужая жизнь. Живая немота.

Оцепененье первого листа

И соловей, себе язвящий грудь.

Ты столь один в творимой жизни их,

Тебе так страшно слушать эти звуки,

Что хочешь звать, протягиваешь руки —

О если б быть среди существ родных!

<p>«Ребёнок кашляет в постели…»</p>

Ребёнок кашляет в постели,

Часы стучат, горит свеча,

Печь топлена, истома в теле

И рифма бродит у плеча.

А рядом, в парке голосистом

У ночи есть дела свои —

Всю ночь под окна с буйным свистом

На приступ лезут соловьи.

<p>«Вращался день на ледяной оси…»</p>

Вращался день на ледяной оси,

Прозрачен холод в лиственных хоромах,

И снежный холм недвижимых черемух

Так девственно-бездейственен в выси.

Ночь вешняя коснеет в неком сне,

И дивно: соловей, никем не зримый,

Свистит, гремит в такой неодолимой,

Такой враждебно стынущей весне.

<p>«Стозвучен бред пернатого певца…»</p>

Стозвучен бред пернатого певца,

Хоть суженой подруги он не видит.

Она восторгов певчих не обидит

Ни злобностью, ни дурнотой лица.

Он кличет в ночь, она в ночи молчит,

Лишь внемлет песне, чьей, сама не зная, —

И неизбежность вешняя, ночная

Самозабвенных друг ко другу мчит.

Как им она, он ей изумлены,

Когда в шатре незыблемых черемух

Их сблизит миг восторгов незнакомых, —

Так обеспечен бред иной весны.

<p>«Уж нынче, кажется, серо…»</p>

Уж нынче, кажется, серо,

И злобно воздух бьет

Закоченевшее перо, —

А он поет, поет.

Цветущ и ломок на ветру

Деревьев звонкий лед.

Страшнее ночи поутру, —

А он поет, поет.

Вон мертвая лежит сестра,

Чей легок был полет;

Где клюв — там черная дыра.

А он поет, поет.

<p>«Со своею трелью чистой…»</p>

Со своею трелью чистой

Между ледяных ветвей

Стойко стынешь, голосистый,

Странный рыцарь, соловей.

Пусть воспоминанью минуть

О трепещущем крыле,

Где всему дано остынуть —

Песне, плоти и земле.

Пой в окоченелом мире, —

За пределом человечности,

В звездной выси, в черной шири

Без границ морозы вечности.

<p>СТИХИ ОБ АРМЕНИИ</p><p>На окраине</p>

Как поднимешься в старый город,

Перепрыгнешь пенный поток,

Из проспектов и парков скоро

В вековой попадешь Восток.

Здесь ветшающие балконы

Всем узором своих затей

Тени вписывают в наклоны

Облупившихся плоскостей.

Здесь отпасть зеркала не успели

В сталактитовых потолках,

Опрокинувшие постели

С заплатами на тюфяках.

Здесь под аркой былой мечети —

Несмолкающий гам игры,

Койки ржавчина, чан из меди,

Поистершиеся ковры.

А там, по безлюдью сухому,

У последних лачуг на слом,

Где безликий небесный омут

Перерезан косым стволом,

По каменьям бредя из упорной

Городской базарной жары,

Ослик тащится черномордый

В легкий воздух своей горы.

<p>Былые жилища</p>

Входили во дворик по плитам, стертым

Многосемейностью, где до поры

Треснувшей глиной еще подперты

Кровли, трамбованные пятой жары.

Шли, нагибаясь под тлен обносков,

По галерейке, где крови алей

Перец горячим свисает лоском

С ее перекошенных костылей.

Нехотя вспомнишь: иная хибара

По уши в камень, бывало, вросла.

В ней одиночество бабкою старой,

Кажется, с горя сгорит дотла.

В те годы, гостем блуждая незваным,

Пугался я рвани полуголых старух,

Грязным ошмагом, что смертным саваном,

Еще пеленавших свой бедный дух.

В черном, стоит у порога, подолгу

Смотрит, смотрит, смотрит — куда?

Ждет ли, тревогой вжигаясь в дорогу

Сына, потерянного навсегда?

Свет не заглядывал в эти жилища

Скорби бесслезной и нищеты,

То были не хижины, а пепелища,

Даже лишенные суеты.

<p>Кондитер</p>

Под уступом скалы, на белёсом пути к Канакеру,

За камнями ограды — ручьём перерезанный сад,

Где чинар сановитый, где персики сладки не в меру

Где топорщатся смоквы и мреет серебряный пшат.

Здесь кондитер живёт. Он потеет над тестом и кремом

Целый день в Ереване. Вернётся домой Арташес,

Гостя сам зазовёт, — к философским склонен он темам.

Прочитает стихи, а супруга очистит дюшес.

Как-то в день выходной, под скалою, где сад Арташеса,

Брёл я в гору — и вижу: кондитер, до пояса гол,

Мерно ломом долбит вековечную толщу отвеса:

Вырубает ступени, уже до четвёртой дошёл.

Я приветствовал друга. В поту и в пылище знакомо

Улыбнулся кондитер: — «К полудню закончу ступень.

Остаётся шестнадцать. По лесенке ближе до дома». —

Лом на солнце блеснул и в горячий вонзился кремень.

<p>Патриархальная зима</p>

А я люблю пустынный Алагёз,

Когда, одетый донизу снегами,

Он отрешенно смотрит в синь небес,

И лишь Касах струится под ногами.

Пора зимы покойна и легка;

Неспешный день не проливает пота,

Чернеют гордо башни кизяка

И льнет к огню домашняя работа.

В прозрачности, похожей на весну,

То горьковатым вдруг потянет дымом,

То чей-то зов пронижет тишину,

А горный склон в сиянье нестерпимом.

Сорвется камень, пропоет петух,

Пройдутся овцы по замерзшим лужам,

А веретена в пальцах у старух

Поют жужжа: «Мы кружимся, не тужим;

И крутимся, и трудимся, и служим,

И вековечной песней тешим слух».

<p>Эчмиадзин</p><p>(двадцатые годы)</p>

В пыль приседают верблюдов горбы.

Кресло пустует индийской резьбы.

Кисти чужой кипарисы и розы

Просалили белый как воск амвон.

Черные Мкртичи и Мартиросы

Сдергивают с купола тоненький звон.

Темень отпрянет песчаной бури —

И лбы наклонятся к миниатюре

В тоске, что когда-то умел монах

В узорочье вписывать лазоревых птах

Под тонконогой, с подхватами, скиньицей.

Глазок монашеских угольки

Угодливо водят по затхлой ризнице,

Где злому поветрию вопреки

Милостью божией не знали изъятия

Жезлы, потиры, пелён шитьё,

И кем-то подобранное вблизи распятья

И золотом охваченное копьё.

За оградой сады румянят плоды,

А здесь из глиняной немочи —

Ветла, что метла, и следы у воды

Расходуют сплетен мелочи.

Встречаются где-нибудь более двух,

Вздыхают: а было ль пророчество,

Чтобы угодников плотский дух

Обидел таким одиночеством?

Озарен ереванской турбиной,

Край и за полночь не тонет во тьме.

Вот миновали мы приют голубиный,

Узкоокий храм Рипсимэ.

Золотошитые сады сардара

Обвевал на лету бензин.

Так отведал я древнего дара,

Так увидел Эчмиадзин.

Похожие книги

Другие книги Сергей Васильевич Шервинский