Читаем Степные миражи онлайн бесплатно
Степные миражи
Семен Данилович Пасько — советский прозаик, журналист и детский писатель, автор более 30 книг. За свою жизнь он много путешествовал, поэтому география его произведений обширна: от молдавских Кодр до Камчатки и Сибири.
Проза для детей / Советская классическая прозаДетство… Какое оно? Розовое, беззаботное, окрашенное светлой радостью веселых игр и забав, озорства и шалостей?
Пора романтики первых открытий и находок, приобретения первых друзей, ради которых ты готов пожертвовать самым лучшим, что есть у тебя и в тебе?
А может быть, детство — пора первых незаслуженных слез, мучительных раздумий о добре, зле, счастье и горе необратимых потерь?
Или детство — это пора обычного взросления, постоянного удивления перед чудесами, совершающимися повседневно перед твоими глазами: восходами и заходами солнца и луны, сменой дня и ночи, своеобразием красок степи и неба, грозными и загадочными зрелищами степных миражей?
Не знаю. Вероятно, было все: и радости, и огорчения, и обиды, не было, разве что раздумий о добре и зле, счастье и горе. Просто был маленький паренек — худенький, щуплый, с тонкой длинной шеей, смотревший на мир большими, широко открытыми глазами и силившийся понять: что происходит вокруг? И звали этого мальца Сережей. Я узнаю его. Это я.
Чтобы перенестись к тем далеким годам — сильно напрягать память не надо. События той поры всплывают ярко, выпукло, осязаемо, со множеством деталей и подробностей — как будто все происходило вчера. Одного не могу понять: что было раньше, что позже, что вошло в мою память через личное восприятие, личное наблюдение или участие, а что через свидетельства других и стало как бы частью меня самого, моей жизни и опыта.
…Вечер. Нас в хате пятеро: брат Степан, мать, дедушка, бабушка и я. Отец еще засветло ушел на село: потолкаться среди людей, послушать, что говорят, если нужно, то и свое слово вставить; выяснить, не ожидается ли какой-нибудь новой беды. Кругом смута. Появились колчаковцы, мотаются по степи красные партизанские отряды. А еще есть зеленые, анархисты и просто разбойники. Эти охулки на руку не кладут, воруют овец, телят, случается, сводят со дворов лошадей. Нас пока не трогают. Отец распространил слух, что с фронта привез пистолет, если застукает во дворе непрошеного гостя, ни на что не посмотрит: застрелит.
Не застрелит отец никого. Даже если корову поведут из лабаза. Такой он человек: рубит курице голову — глаза закрывает.
Но воры пока не заглядывают к нам, да и не очень многих селян обидели, а вот колчаки… Те лютее зверя. Вешают, расстреливают, порют нагайками. Поневоле пойдешь на люди в самый лютый буран, чтобы узнать, где бесчинствуют колчаки, и успеть скрыться.
В хате тихо. Говорить не о чем. Новости приходят каждый день, и все одинаковые: там купца ограбили, там волов украли или лошадь, а там колчаковцы спалили деревню.
Мы со Степаном топим соломой лежанку, мать прядет кудель, бабушка и дедушка потрошат маковые головки. Завтра на ужин у нас будут коржи с тертым маком. Еда вкусная, ничего не скажешь, мы со Степаном едим эти коржи потому, что нравятся, сладкие, а старики — чтобы крепко спать. Они страдают бессонницей. Началось это у них давно. Сколько ни думаю, не могу в разум взять: как это может быть, чтобы не хотелось спать?! Для того же и ночь, чтобы спать.
Дедушка говорит:
— Правильно в святом писании сказано: «и прииде время, когда брат на брата, отец супротив сына, сын супротив отца войной пойдут». Вот и настало это погибельное время. Когда замирение выйдет? Когда вздохнем?
— Без царя-то народ, что овцы без пастуха, — вздыхает бабушка. — Вот и смута. Нечистый силу взял.
Дедушка игнорирует замечание бабушки.
— Бандюгов развелось всяких, — говорит он, словно рассуждает сам с собой. — Зеленые, черно-белые… Или как там? Будь они не на ночь вспомянуты… И все есть хотят, все тянут с мужика. Где набрать? В прошлом году урожай… Стебель со стеблем в догонялки играли… Колос мелкий, зерно щуплое, а сенов с десятины накосили… Кот больше наплакал. Сколько скота пошло за бесценок! Ох, уж эти барыги… Креста на них нет. На людской беде мошну набивают… А у скольких мужиков не хватит кормов до травы? Эге!.. Не одна хата будет встречать весну раскрытой…
— Веру… Веру забыли. Все от бога отвернулись, — подает голос бабушка. — Сам вот старый, а сядешь за стол — лба не перекрестишь.
И это замечание дедушка пропускает мимо ушей.
— Чудно на свете деется, — говорит он. — Когда мир, так мужика самый плюгавый писаришка хулит. И ленив, и глуп, и грязен, и вообще скот скотом. Пришла война, и тот же мужик герой, храбрее и сильнее его нет… «Опора престола, веры и отечества…» Иди, солдат, штыкай ворога, коли пикой, руби шашкой, с тобою бог и государь! Ну а у немца али турка свой бог и свой государь. Тоже молят бога: помоги! А бог-то? В стороне… Разбирайтесь, мол, сами. Теперь и рассуди: для чего лоб-то крестить?
— Какой у них бог? — возмущается бабушка, хотя и рада, что может поговорить с мужем о вещах великих и непонятных, но всегда тревожащих душу. — Бусурманы, и бог у них бусурманский… Что же, он православного бога побьет? Небо не допустит…
Дедушка снисходительно улыбается.
— Ну, пошла… Помни заповедь: хороша веревка длинная, а слово — короткое…
— А сам-то? Как почнешь, так не остановишь…
— Так то я…
Дедушка умолкает. Хитрая улыбка прячется в седых усах. Молчат бабушка и мать. Нам со Степаном вообще не положено вмешиваться в разговор старших. Мы скручиваем соломенные жгуты, суем их в ненасытную пасть печки. Солома горит ярко и быстро. Не успеешь новый жгут свернуть, а в лежанке уже темнеет горка пепла, свешивается из устья конец жгута. Зажмуришь глаза, кажется: разверстое устье печи показывает тебе золотой язык.
Возле нас разлеглись на соломе поросята. Греются в отсвете огня, блаженно похрюкивая. И только один, самый маленький, последыш, не находит себе места, все норовит прошмыгнуть у меня под рукой поближе к огню.
— Паршивому поросенку и в Петров день холодно, — говорит бабушка.
— Серед людей тоже так. Одному и крещенский мороз не страшен, а другой летом из зипуна не вылазит.
— То от болестей, — возражает бабушка.
— Не скажи. Сагат, тамыр[1] наш… Илья Муромец… Жарища, хоть рубашку снимай, а он в ватном чапане навершней едет…
Чешу поросенку живот. Поросенок доверчиво падает на бок, поднимает вверх то заднюю ногу, то переднюю, словно просит: «Здесь почеши, теперь здесь!»
Когда новый пучек соломы гасил пламя, поросенок вскакивал, обеспокоенно хрюкал. Будто спрашивал: куда девалось это ласковое, благодатное тепло?
Если лёха опоросится зимой — хозяин рад. По весне поросята всегда в цене, но хлопот… Месяц — два нет покоя. Морозы достигают тридцати — сорока градусов, малышей у свиноматки не оставишь — обморозятся. Приходится держать приплод в избе, через каждые два-три часа носить в хлев пососать молока. Пока маленькие, еще ничего, а подрастут — делаются свиньи свиньями. Посуду всю надо повыше держать, иначе поопрокидывают и среди хаты ванну устроят, норовят на полати забраться. Одно облегчение — за временем кормления поросята следят сами. Проголодаются, такой визг поднимут, что иногда даже я просыпался. Насосавшись, намерзшись, поросята, как только вносили их в избу, сбивались в кучу, дружно засыпали. Они как дети: одни дышат тихо, почти не слышно, другие даже сладкие слюнки пускают, третьи похрапывают, время от времени открывая бессмысленные сонные глаза, опушенные мелкими седыми ресницами.
Сворачиваю тугой жгут, запихиваю в печь. Жгут долго не загорается. Степан кочережкой приподнимает солому. По ней бегут робкие синие змейки, и вот уже золотое пламя охватывает весь жгут. Веселым гулом отзывается дымоход.
Мысленно выбегаю на улицу, со стороны смотрю на нашу хату с желтыми пятнами окон и вижу — над низкой покатой крышей, занесенной толстым слоем снега, поднимается высоко-высоко вверх столб белесого, почти не клубящегося дыма…
Поросенок подходит к дверце, смотрит на огонь и вдруг исчезает в устье печи. Мы ахаем. От неожиданности и ужаса. Сгорит же! Беда-то какая!
Степан вскакивает на ноги, не говорит, а выдыхает:
— Поросенок… Там… Туда вскочил…
— Водой, водой залейте огонь, — пытается сползти с полатей дедушка и не может: нога запуталась в рукаве полушубка, который он любил набрасывать на себя.
Степан бросается к кадке, зачерпывает полный ковш воды, спешит назад, к печке, но выплеснуть не успевает: из печки шаровой молнией вылетает поросенок и, рассыпая искры, начинает носиться по хате. Без звука, в каком-то пугающем исступлении.
— Хату опалит… Ловите! — командует дедушка.
Степан прицеливается, хватает поросенка за ногу. Отчаянный визг резанул по ушам. Это «погорелец» пришел в себя, обрел дар голоса. Степан сжимает поросенку рыло. Малыш вертит головой, надувает от натуги бока, таращит от возмущения глаза.
— Палево, палево занимается… Топчите, — кричит дедушка и, освободившись, наконец, от полушубка, тоже начинает выплясывать на соломе. Помогаю тушить и я.
— Господи! Да что же это такое? — растерянно восклицает мать, собственно ни к кому не обращаясь. — Отродясь не слыхала, чтобы поросята по своей воле в огонь сигали! Уж зажарился бы там, что ли… Так и пожару не долго наделать…
Потушив загоревшуюся солому, окружаем Степана. Интересно, сильно обгорел поросенок или нет, будет жить или пропадет? Степан поворачивает поросенка так и эдак, наконец, говорит:
— Хвост обогорел… Правое ухо сильно, левое — только кончик обуглился, а вот копытца… Целы!
— Ежели копытца целы — выживет, — заключает дедушка. — Ух, какой ты красавец с обогрелыми ресницами… Лечить зараз будем. Давай нож…
— Такого маленького резать? — возмущаются бабушка и мать. — Где это видано? Она же трава-травой…
— У господ поросенок самая лучшая еда… А резать не собираюсь, операцию сделаю. Нож дайте.
Ножа так и не подали. Кто знает, что взбредет дедушке на ум. Он взял его сам, потрогал лезвие:
— Острый… Сойдет.
— Что вы хотите делать? — спрашивает Степан и закрывает рукой «погорельца».
— Я ж говорю: лечить буду. Очумели с перепугу, что ли? Хвост обуглился, уши пообгорели… Так же нельзя оставить… Гнить почнут…
Степан пожимает плечами.
— Вы уж не очень старайтесь…
— Отрежу сколько надо, — отвечает дедушка и проворно отхватывает полхвоста, часть уха, присыпает раны соломенной золой. — И всего-то делов… Жить будет, а щетина… Щетина новая вырастет. Красавцем будет. У всех щетина прямая, а у этого дурака — с завитками… Отпускай на пол.
Поросенок бросается в кучу спавших поросят, оттуда под стол, в угол с ухватами, и все время встряхивает головой — как это делают дети, когда, купаясь, наберут в уши воды. Поросенок бегает на своих четырех коротких ножках, дети же прыгают на одной, поросенок молчит сейчас, а ребята обязательно с присказкой. Иногда не очень понятной.
Иногда по-крестьянски рассудительной, деловой:
Наконец поросенок забивается под полати и долго сидит там, обиженно и сердито сопя.
— Давай, давай, возмущайся, — говорит дедушка. — Сам полез в пекло. Что запоешь, ежели матка не признает? Все детки беленькие, чистенькие, словно дите купаное, а ты черный, как бесенок, и паленым воняешь.
Растревоженные поросята уже настоящий визг подняли. Несите к матке — и все.
Дедушка разводит руками.
— Давайте понесем кормить… Надо посмотреть: примет она обгорелого или не примет? Ежели не признает, надо что-то будет придумывать. Не пропадать же ему…
Степан снимает корзину с гвоздя, ставит на пол. Поросята запрыгивают в нее. Вылез из-под полатей и «погорелец». Смешной такой. Моргает глазами, а реснички цепляются друг за друга, и кажется — поросенок подслеповат.
Во двор пошли все. Даже бабушка не утерпела, вступила босыми ногами в старые чирики, засеменила впереди всех.
Двор у нас большой, крытый. Как у всех крестьян в этом суровом снежном краю. Наши тени уперлись в дальнюю стену. Мы шагаем к хлеву, а тени взбираются на потолочный настил. Взмахивает дедушка фонарем — тени шарахаются во все стороны.
В загоне вздыхают волы и коровы, в кошаре кашляют овцы, в деннике переступают с ноги на ногу лошади. Прислушиваюсь, и мне кажется, что весь лабаз полон еще каких-то таинственных звуков, в темных углах кто-то прячется.
Было холодно. Мороз забирался под одежку, шарил студеным дыханием по спине, под мышками. Но выстояли до конца, пока поросята не насосались. На обгорелого лёха даже внимания не обратила.
— Дурака этого придется себе оставить, — говорит дедушка. — За бесхвостого да безухого кто цену даст? Жалко. Ведь кабанчик… Хорошие можно было деньги взять…
— Какие такие деньги? — удивляется бабушка.
— К весне может установится Советская власть… Червонец силу заимеет… А так… Твоя правда, старая, Керенки? Бумажки. Митрофан Тарасенко ими уже всю стену облепил в горнице. Колчаковки? Незаконные… Да и не удержится адмирал…
— Вот и подождем до весны, — говорит моя мать. — Идемте. Хватит с них. Лёха молочная.
Возвратившись в хату, сели ужинать. Хлеб, сало, лук и подсоленный чай.
— Сахару бы, — говорит дедушка.
— Хорошо бы, — соглашаются бабушка и мать. — Когда только привезут?
— Да уж не завтра… Уж после того, как Колчака разобьют. Сразу полпуда возьмем.
— Это за какие же шиши? — подозрительно смотрит бабушка.
— Раз говорю… — Дедушка смотрит на меня, на Степана, шепотом сообщает: — У меня золотой червонец есть. Царский. При Советской власти он не будет в ходу, но я себе так думаю: золото всегда золото, новая власть его скупать станет. Вот мы его и того… загоним. А не станет скупать… В Кокчетав свезем, продадим дантисту. Это доктора такие… Господам зубы вставляют.
— А господ-то не будет, — хитро улыбается бабушка.
Дедушка растерянно отставляет от себя кружку с чаем, полураскрыв рот, остановившимися глазами смотрит на бабушку. Он явно озадачен. Такой поворот ему и в голову не приходил.
— Правда. Господ не будет… Но за так я не отдам его. Мне он карман не мнет. Пусть лежит до свого часу.
Я пью чай, прислушиваюсь к застольной беседе, рассматриваю огорченное лицо дедушки и не могу понять его тревоги. Подумаешь, золотой червонец окажется никому не нужным. Меня занимают куда более важные мысли. Неужто может быть так, что в магазине запросто станут продавать сахар, конфеты, пряники? Немыслимое дело! В селе триста шестьдесят дворов. Если все захотят купить по полпуда сахару, то где же его набрать столько! Это же возов сто, наверное.
После ужина укладываемся спать. Я на своем любимом месте — на лежанке.
Каганчик не потушили. Пусть дожидается отца.




