Читаем Среди рабочих онлайн бесплатно


Среди рабочих

В сборник Семена Павловича Подъячева вошли повести «Мытарства», «К тихому пристанищу», рассказы «Разлад», «Зло», «Карьера Захара Федоровича Дрыкалина», «Новые полсапожки», «Понял», «Письмо».Книга предваряется вступительной статьей Т.Веселовского. Новые полсапожки

Семен Павлович Подъячев

Проза / Русская классическая проза
<p>Среди рабочих</p><p>I</p>

Несколько раз еще зимой, в январе, «наведывался» я к управляющему и каждый раз слышал от него одно и то же:

— Погоди, работы нет. Наведайся весной, — возьму…

Пришла, наконец, и весна… Стояли последние дни апреля… Было тепло… Снег стаял везде давным-давно, и дни были солнечные, ясные, с плавающими по прозрачно-лазурному небу облаками…

В рощах трещали прилетевшие дрозды, куковали кукушки… Над полями, трепеща крылышками и точно захлебываясь от радости, тирликали жаворонки; по болотам и низким местам жалобно кричали, точно плакали, чибисы… Изредка, в прозрачной лазури, высоко-высоко пролетали журавли, оглашая воздух своим характерным криком, нагоняющим на душу какую-то непонятную грусть.

— Приходи, брат, первого мая!… - дождался я, наконец, приглашения от управляющего, — да только смотри, друг ситный, будешь пьянствовать, — прогоню и расчета не дам… У меня — держи ухо востро…

— Да уж будьте покойны, — сказал я, оглядывая его кругленькую, маленькую, точно надутый пузырь, фигурку и мысленно посылая его к чорту, — будьте покойны…

— Ну, ладно… смотри… Жалованья десять целковых… Харчи наши… по праздникам не работать… ну, и… ноги, руки, талия и так далее… Одним словом… с богом, ступай… не задерживаю!

<p>II</p>

Первого мая, ранним утром, я был на месте… На площадке против окон квартиры управляющего несколько человек запрягали в «фуры» лошадей, собираясь куда-то ехать…

Я сел на ступеньки крыльца и стал ждать, когда проснется и выйдет «сам»…

Рабочие, запрягшие лошадей, кричали на них, громко ругались и смеялись… Огромный тупорылый боров шатался по площадке, ковыряя своим пятаком землю, и отрывисто хрюкал, точно кашлял. Сизый хохлатый селезень, потешно переваливаясь, бегал за белой уткой, которая громко, отчаянно кричала, убегая от него: ах! ах! ах!.. Две собаки — красавец пойнтер и шершавая, грязная дворняга — лежали в тени и ловили зубами мух. Множество кур всевозможных пород бродили по площадке. Петухи в задор друг перед дружкой то и дело пели, стараясь перекричать один другого. Из конюшни слышно было, как ржали лошади и кричали кучера, убирая их… Около открытых дверей погреба две бабы пахтали масло, вертя колесо с бочонком, в котором переваливалась и шлепала сметана…

Когда рабочие, наконец, уехали куда-то, к бабам подошел высокий, широкоплечий, сутуловатый мужик и стал что-то говорить, вероятно, смешное; бабы громко засмеялись…

Постояв около баб, мужик подошел ко мне и спросил, глядя на меня из-под нависших бровей маленькими, неприятно злобными глазами:

— Здорово!.. Ты что сидишь?

— Ничего, — сказал я.

— К самому?.. найматься? — опять спросил он и сел рядом со мной на ступеньку крыльца.

— Да, — ответил я.

Мужик помолчал немного, скосив глаза, оглядел меня с ног до головы и произнес, растягивая слова, точно пропел:

— Та-а-ак… А до этого ты где жил?

— Дома.

— А чей ты?.. Аткеда?.. Дальний?..

— Нет.

— Стало быть, тутошней губернии?

— Да.

— Та-а-ак! — пропел он опять. — Грамотный?..

— Маракую.

Он опять помолчал и вдруг, как-то скривив тонкие губы в усмешку, произнес:

— Работать-то, я гляжу, ты, парень, не того…

— Что так?

— Да так уж… где вам… Чаи распивать вы мастера, московские-то… жалованье дарма получать… Избалованный народ… да!.. А тутатко, брат, работать надыть… Водочку, чай, сосешь, как медведь лапу… ась?..

— А тебе какое дело?

— Мне-то?.. да так… нарядчик я тутошний… н-да!.. не люблю лодырей… Я тутатка шестой год живу… Сам князь меня обожает… так-то, друг! Нарядчик я! — опять внушительно произнес он и, нахмурив и без того хмурые брови, уставился на меня, вероятно, отыскивая, так сказать, на моем лице впечатление от своих слов.

Я промолчал и свернул папироску.

— Вот куришь, — начал опять он, — а дома, поди, ребятенки пищат… Н-да… баловство… не люблю я…. бесу потеха… тьфу!.. — Он плюнул и вдруг, торопливо поднявшись, шопотом произнес:- Сам идет… вставай!..

<p>III</p>

На крыльцо, хлопнув стеклянной дверью, вышел «сам». Одет он был в какую-то серую куртку с синим воротником и большими блестящими пуговицами. На голове фуражка с двумя козырьками, спереди и сзади; рабочие называют такие головные уборы по-своему: «здравствуй и прощай». Светлые брюки были заправлены за голенища блестяще вычищенных сапог… Сильный запах духов сирени шел от него, как от цветущего куста. Кругленькое румяное лицо лоснилось, точно отполированное… В одной руке он держал тросточку с набалдашником в виде головы какого-то мудреца, а в другой — дымящуюся сигару.

Увидя его, нарядчик сдернул с головы картуз и, как-то изгибаясь, глядя на него заискивающими, точно у провинившейся собаки, глазами и сам похожий на собаку, крадущуюся под тетерева, сказал:

— С добрым утром, барин!.. Здравствуйте! Все ли здоровы-с?

— Здорово, Егор! — кивнув головой, ответил «сам». — Ну, что… а?.. Как?.. — И, увидев меня, он воскликнул: — А-а, приятель, пришел!..

Он остановился и глядел на меня, попыхивая сигарой и стуча тросточкой о перила крыльца.

— Пришел, а? — повторил он и, обернувшись к нарядчику, добавил: — Вот, Егор, новый рабочий… а?..

— Слушаю-сь! — сказал Егор. — Да только, — продолжал он, — осмелюсь вам доложить, барин, будет ли он работать-то!..

— А что?

— Жиденек-с… А главная причина: тутошний, московский… Сами изволите знать, — народец!.. Скандалисты… пьяницы. Сказать опять ничего нельзя: того гляди, норовят в рыло-с… Грех один… набалованный народ, необузданный. Прямо надо говорить: никакого трепету нет… все не так, да не эдак… «Харчи плохи»… «На работу рано будишь»… Матерщинники тоже — наказанье господне!.. Сказать ничего нельзя: «чорт», «дьявол» — только тебе и званья… Народ только развращают… смутьяны!.. По-моему, осмелюсь доложить, не надо брать его, — он кивнул на меня, — дальнего бы какого… А между прочим, воля ваша-с…

— Так как же быть? — вопросительно глядя на меня, произнес «сам» и добавил: — Слышишь, а?.. — И, видя, что я молчу, он нахмурился и, застучав тросточкой по перильцам, продолжал, возвышая голос: — У меня чтоб тихо!.. Его слушать, — указал он сигарой на нарядчика. — А то к чорту! Приведу урядника… связать прикажу… выдеру!.. расчета не дам… Хамы!.. Идиоты!.. Смеют разговаривать!.. Молчать! — закричал он весь красный и, видя, что я и то молчу, обратился к нарядчику и сказал:- Чуть что, — за урядником!.. За прогул и вообще, — снова обратился он ко мне, — за порчу инструмента, за лень — вычет… двойной!.. Понял… а?..

— Понял, — ответил я.

— Останешься?

— Остаюсь.

— Егор, поставь его на дело!.. Рабочие уехали?

— Так точно.

— Я пойду в конюшню… Как нога у Стрелки?

— Полегше.

— Ну, поставь его! — опять сказал он, кивнув на меня, — а коли что, к чорту…

Он сошел с крыльца и направился, помахивая тросточкой, через площадку к конюшне.

<p>IV</p>

— Ну, пойдем! — сердито хмурясь, произнес нарядчик и добавил со злостью и презрением: — Работники!.. дери вас дером…

Он повел меня к какому-то деревянному строению, как оказалось после, бане и, подойдя к ней, сказал, указывая на камни «голыши», сваленные в кучу, а также разбросанные вдоль забора:

— Вот эти каменья таскай… Бери-ка-сь. Пойдем, укажу на место… Ну, шевелись, неча думать-то…

Я взял два камня и пошел за ним. Камни были тяжелые, и нести их было неловко. Я прижимал их к груди, боясь выронить, и мысленно ругался.

Нарядчик долго шел вдоль забора и, наконец, свернув налево, в ворота, подвел меня к какой-то избе.

— Складывай здеся… Куфню поправляют, — пояснил он, указав на работающих около плотников, — печку тоже новую класть станут… Камень-то этот под нее и пойдет в бут… Торопиться надо… Князь скоро приедет — жить на лето…

Бросив камни и обтерев рукавом рубашки пот, я огляделся кругом.

Налево от кухни, шагах в тридцати, стоял старый, потемневший от времени барский дом… Огромные липы и тополя росли около него, раскинув ветки по крыше, точно щит. Дом этот лицевой стороной, где была терраса, выходил в сад. Сад, видимо, был красой имения: бесконечные аллеи тянулись к югу от самого дома вниз под гору. Верхушки деревьев переплетались между собою, представляя тенистые, могучие своды… Через темную чащу лишь кое-где пробивалась в аллеях узкая полоса солнечного света. Длинными рядами и целыми купами стояли столетние дубы, липы, тополя… Тут же росли в изобилии лиственницы, пихты, ели и сосны, гордо возвышавшиеся своими темнозелеными кронами над другими деревьями… Серебристая кора редких берез, как белые привидения, мелькала кое-где в чаще.

Понизу дико и прихотливо разрослась заросль… Кусты сирени, волчьих ягод, орешника, вереска раскидывали беспорядочно-прихотливо свои ветки, перепутанные, представлявшие местами почти непролазную, одичалую чащу.

В летние знойные дни в этом саду, вероятно, царила непробудная, мертвая дремота. Изредка только где-то высоко, над вершинами деревьев, пронзительно крикнет ястреб, и снова все тихо…

Не то было теперь, весной, когда только что начинали шуметь по оврагам говорливые ручьи и высоко над землею проносились угольники журавлей. Весь сад был полон веселым гамом птичьих голосов…

…На опушку прилетели уже в свои старые гнезда горластые грачи, и крики их раздавались по саду с утра до ночи… За ними последовали скворцы, потом старые трещотки, дрозды. Сад ожил. Все в нем пело, чирикало, свистело и щебетало на разные голоса, стараясь перекричать друг друга. А по утренним и вечерним зорям и во всю короткую майскую ночь в кустах по берегам огромного садового пруда раздавались соловьиные трели. В тихие весенние ночи казалось порой, что под эти трели, при таинственном лунном свете по аллеям сада бродят тени давно умерших «сиятельных» людей и тоскуют и плачут, вспоминая прежнее величие…

Постояв немного, я снова направился к бане, за камнями, и когда возвратился назад, то один из плотников усмехнулся и сказал, обращаясь к товарищам:

— Гляди, ребята, вот почему и лошади-то ноне дешевы… на себе, вишь, таскает… Эх, ты, голова! И охота тебе?

Я промолчал.

«Почему, в самом деле, не перевезти камни сразу на лошади?» — думал я, однако, про себя и тот же вопрос предложил попавшемуся навстречу нарядчику.

Он ехидно захихикал и сказал:

— Вишь ты!.. Лошадь! А тебе тогда что же делать?.. Зачем животину зря мучить?.. Таскай, парень, таскай… не сумлевайся.

— Да ведь время даром теряем! — сказал я.

— А уж это, брат, не твоя забота… Ешь — что поставят, делай — что заставят… Помалкивай… А не хошь — как хошь… Слыхал, что сам давеча сказал: «к чорту!» Больше ничего.

Он засмеялся и зашагал от меня прочь…

<p>V</p>

Этой дурацкой и утомительной работой я занимался до самого обеда, то есть до двенадцати часов дня. У меня болели спина, руки и грудь, а главное, разбирала злость на нарядчика, который, очевидно, глумился надо мной, испытывая мое терпение и вымещая свою досаду на «тутошних», то есть московских рабочих.

Ровно в двенадцать часов позвонили к обеду.

К большой избе, стоявшей поодаль от других построек, потемневшей с виду, шли со всех концов люди. Здесь были рабочие мужики, и плотники, и конюхи, и садовники, и бабы-пололки и бабы-скотницы.

Вместе с другими я тоже вошел в кухню. Все здесь было грязно, черно, покрыто копотью, паутиной и наполнено каким-то особенным гадким запахом.

Налево от входной двери разлеглась огромная печь, занимавшая пол-избы, грязная и ободранная, с бегающими по ней тараканами… Направо в углу стояла койка ночного сторожа и перед ней висела люлька: в люльке барахталось и визжало живое существо, завернутое в грязные тряпки, от которых шел неприятный острый запах… Подальше, начиная от переднего угла, где виднелись покрытые копотью и паутиной образа, стоял длинный, широкий и необыкновенно грязный стол со скамьями по обе стороны… В заднем углу за печкой были нары, на которых валялась разная рухлядь: армяки, полушубки и т. п.

На стене, между окон, неподалеку от образов, висел загаженный мухами портрет Ивана Кронштадтского и картина, на которой был изображен чорт, державший в руках пьяницу, с надписью внизу: «Водка есть кровь сатаны»… Тут же висел лист бумаги, на котором крупными буквами старательно было написано: «Ругаться матерно строго воспрещается»… Бумага эта была скреплена собственноручной подписью «самого»: «Карл Иванович Берг, ученый управитель».

Мне пришлось сесть с краю, рядом с каким-то парнем, молодым, румяным, с шапкой густых волос, похожих на трепаный лен.

Когда все кое-как торопливо и беспорядочно разместились, «стряпка», краснощекая, гладкая, бойкая бабенка, жена ночного сторожа, крикнула от печки:

— Все, што-ли-чка?

— Все! — ответил нарядчик и, взяв ковригу хлеба, стал резать ее на ломти. Стряпка поставила перед ним деревянный большой грязный кружок, три огромных, похожих на лоханки, чашки, ножик, сделанный из косы, и, подойдя к печке, где стоял на шестке большой чугун со щами, достала железной вилкой, похожей на вилы об двух рожках, кусок чего-то длинного, дымящегося, с виду напоминающего портянку. Со словами: «Посторонись… ошпарю!..» — она шлепнула перед нарядчиком это «что-то» на деревянный кружок.

Нарядчик встал, засучил рукава и, взяв в правую руку нож, начал резать это «что-то» на мелкие куски.

— Ну, уж и солонинка! — сказал один из рабочих, сидевший по другую сторону стола, напротив нарядчика. — За непочтение к родителям жрать ее… Истинный господь… маханина это…

— Поболе да потухлей, — сказал другой.

— Сойдет! — сказал опять первый с горечью. — Свиньям да рабочим все годится.

— А дома-то, небось, коклетки жрешь? — вскинув на него глазами, произнес нарядчик и, облизав языком грязные пальцы на левой руке, опять принялся «крошить».

— Да тебе-то что ни дай, все сожрешь, — ответил первый рабочий. — Известно, Рязань косопузая. Вы дома-то у себя свиную болтушку хлебаете.

— На меня ноне ни одна собака еще не лаяла, — сказал нарядчик, — ты, вот, первый затявкал…

— Сам ты собака! Виляешь хвостом перед самим…

— Отстань, жулье московское!

— Как тебя не лаять-то, чорт! Тебя бить надо… плачешь, да бьешь…

Нарядчик промолчал и, разделив приблизительно поровну на три кучки накрошенную солонину, разложил ее по чашкам.

Стряпка, дожидавшаяся, пока он кончит эту процедуру, взяла чашки и понесла их к печке, чтобы налить щей, запах которых, кислый и противный, наполнил уже все помещение кухни… Щи были очень плохие, черные, отдававшие горечью.

Ели молча, точно сердясь на что-то. Слышалось чавканье, стук ложек… Когда чашки со щами опорожнились больше чем наполовину, нарядчик постучал о край и сказал:

— Таскай совсем!

Начали «таскать» совсем… Солонина была с сильнейшим «душком», до того жесткая, что не было никакой возможности разжевать ее, и приходилось глотать кусками.

После щей подали гречневую кашу с растопленным и совершенно тухлым свиным салом… Каша была непроваренная и некрутая, белая цветом, похожая на «размазню». Ее ели молча и не все: уж очень отвратительно пахло салом!

Те, кто не ел, молча вылезли из-за стола и, не выходя из кухни, стали курить.

Я тоже «вылез» и, сев около койки ночного сторожа, стал приглядываться к народу и прислушиваться к разговорам.

<p>VI</p>

Ко мне подошел парень, сидевший рядом со мной за столом, и, глядя на меня большими, прекрасными глазами, похожими на васильки, сказал, улыбаясь пухлыми розовыми, губами:

— А ты чей?.. Откеда? Дальний, а?..

Похожие книги