Читаем Сполохи онлайн бесплатно


Сполохи

Владимир Толмасов — автор книги «Соловецкая повесть», выпущенной Северо-Западным издательством. Действие романа «Сполохи» тоже происходит на Соловках с 1655 по 1667 год. В новой книге повествуется о событиях «смутного времени», своеобразной предыстории Соловецкого восстания и крестьянской войны под руководством Степана Разина. Особое внимание автор уделяет северянам, поморам, приток которых в ряды участников восстания придает ему новую социальную окраску.

Владимир Александрович Толмасов

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза / Фэнтези
<p><strong>Владимир Толмасов</strong></p><p><strong>СПОЛОХИ</strong></p><p><sub><strong>Исторический роман </strong></sub></p>

Моим землякам — поморам посвящается

<p>ЧАСТЬ ПЕРВАЯ</p><p>СМУТА</p><p>Глава первая</p><p>1</p>

С востока наползала темь августовской ночи. Ровно дул побережник[1], и вода в заливчике бормотала среди каменьев, плескала под корму шняки[2]. Вдали, в самой глубине Кандалакшской губы, над сопками кровавилась заря, трепетала багровыми отблесками на гребешках волн.

Взглядывая туда, дед Тимошка крестился, плотно прижимая пальцы к морщинистому лбу, тощему животу и плечам, шепотом поминал Николу-угодника. Сотворив крестное знамение и надев шапку с полуоторванным ухом, снова брался за парус, по швам перебирал, щупал стежки.

Бориска, сидя на корточках, вытягивал парус из носовой будочки к ногам старика и тоже поглядывал на лесистый берег, ежась от мурашек, бегавших по спине. Лес подходил близко к воде, серые стволы деревьев поднимались к полыхающему небу прямо из валунов, сплошь поросших мхом и брусникой. За ближними стволами — непроглядная темень. Ветер шевелил черными ветвями, посвистывал, постанывал в разлапистых елях, и Бориске все казалось, что из чащобы — не дай бог! — явится какая-нибудь нечисть…

— Башкой-то зря не верти, — пробурчал дед Тимошка, — парус давай. Что у тебя там?

— Да, видно, за багор зацепился. Погоди ослобоню… А слышь, дедко, сколько положили святые отцы за перевоз?

Дед Тимошка засопел, ничего не ответил.

Вздохнул Бориска: «Не хочет говорить — не надо». Сгреб весь парус в охапку, перенес ближе к старику.

…В прошлом году померли Борискины родители в одночасье. В ту пору страшный мор по земле ходил[3], добирался и до севера. Да еще довольно было всяких слухов, от которых и вовсе становилось тошно. Стали появляться во дворах сумрачные расстриженные попы, разные темные люди в грязной драной одежде, клянчили ночлега, вещали осипшими пропитыми голосами, что скоро быть на Руси худу, что грядут времена антихристовы и царствию великого государя Алексея Михайловича кончина наступает, а виной всему — патриарх Никон. Одни странники говорили, что вера православная стараниями Никона обасурманивается, что богослужение скоро начнется по-новому и уж будто велено по его указу старые иконы сжигать. Другие били себя в грудь и с ненавистью вопили, что вознамерился Никон, подобно папе Римскому, поставить власть церковную превыше царской и всю Русь в католическую веру обратить. Доверчиво внимали поморы каждому слову странников, но в конце концов так запутались, что перестали разбирать, где правда, а где ложь. И стала коситься глухомань кандалакшская настороженным оком на белый свет.

Люди с волости перестали ездить на богомолье в дальние монастыри. Одна мать Борискина, жена лодейного мастера Софрона Степанова сына Григорьева, пустилась на старости лет в далекий путь, да вскорости вернулась совсем хворая. И пополз из двора во двор слушок: подхватила-де старая страшную хворобу — кабы всем не окочуриться.

Как-то выпустил мастер скот на пастбище, а вечером ворот не открыл. Напрасно ревела на улице скотина. Оставались запертыми ворота и на следующее утро. И сообразили соседи, что дело худо.

Страшась черной смерти, спалили поморы двор мастера вместе с усопшими, а скотину закололи в лесу подальше. Воротился Бориска с промысла — ни крова, ни родни. Мотался еще по свету братуха старший — Корнилка, а может, и сгинул давно, потому что не было о нем ни слуху ни духу уж много лет.

Долго-то не горевал парень — молод был. Помянул родителей — и сызнова в море: рыбу ловить. Упросил его к себе в помощники дед Тимошка. Своих детей дед не заимел, а одному под старость рыбным промыслом заниматься и вовсе невмоготу стало.

Зиму работал Бориска по хозяйству: дедову избу, шняку починил, снасти. У деда с такой жизни живот от спины отлип, начал дед помаленьку грузнуть, щеки надувать, нос задирать. Все лето промышляли в Кандалакшской губе да на Колвице-озере. Лов удачный был, и приторговать удалось сносно. Но — вот беда! — стал дед Тимошка деньги утаивать, лишь кормил да поил помощника.

Кто знает, какие думы были у деда, когда он деньгу прижимал, — одни ведь со старухой, детей нет, в могилу с собой ни полушки не унесешь, — а только обидно стало Бориске. Вчера после ужина положил он ложку на стол, перекрестился, поклонился и сказал:

— Батяня мой в холопах не был и мне хомут на шею надевать не велел. Уйду я, дедко, тошно с тобой.

Хозяйка сперва в три ручья залилась, потом, видя упрямство Борискино, принялась костить парня на чем свет стоит: и объедает-то он их, и опивает… Дед Тимошка цыкнул на жену, из горницы вытурил, а дальше почал жалобиться, так и этак уговаривал Бориску. Однако тот на своем стоял. Едва упросил его дед еще одну службу сослужить. Сговорился он-де с монахами из кандалакшской обители перевезти кого-то в Кемь. За перевоз деньги давали, и старик на святом кресте поклялся, что в этот раз не обманет, поделится с Бориской по совести, пусть только выручит он — одному-то со шнякой не управиться. Пустил слезу старый, и Бориска деда пожалел.

— Ладно, пособлю. — А сам умыслил: «Приплывем в Кемь, там и распростимся…»

Теперь же дед Тимошка, своего добившись, помалкивает, не сказывает, сколько обещали заплатить иноки. Ну, да бог с ним, не надо тех денег, лишь бы до Кеми добраться, а оттуда хоть на все четыре стороны иди. Работы Бориска не боится: силушки не занимать парню, даром что осьмнадцать недавно минуло в день святых мучеников Бориса и Глеба.

Со стороны поглядеть на Бориску — парень как парень и ростом не слишком велик, а на поверку — матёрей мужика иного: бочку в сорок ведер поднимал и на телегу тихонько ставил. Лицом да мягким русым волосом в мать пошел, двинскую красавицу, а смуглота да глаза голубые от отца достались. Уж и девки украдкой на него заглядывались, но Бориске не время было о женитьбе думать. Ни кола ни двора у него, погулять не в чем выйти — дырявые дедовы штаны донашивал. И, видно, крепко сидела в его роду тяга к скитаниям. Отец-то, прежде чем осесть в глуши кандалакшской, набродился по свету. Корнилко вон тоже убрел невесть куда. И Бориске хочется поглядеть, как люди в иных местах живут, да и грамоте выучиться…

На берегу вдруг треснуло, плюхнулся в воду камень — и перед шнякой выросли три черные фигуры. Бориска оробел: жутко было смотреть на недвижных молчащих людей. Даже дед Тимошка мелко крестился и шептал: «Свят, свят…»

Наконец один из пришедших глухо спросил:

— Эй, дедко, готов ты?

Дед Тимошка встрепенулся, сбросил с колен парус.

— Всё изладил, как было говорено, преподобные. — И полез в нос шняки, загремел чем-то.

Из-за дальнего кряжа высунулся горб месяца, и лица чернецов проявились смутными серыми пятнами под глубоко надвинутыми на лоб скуфьями[4]. Лишь у одного из трех голова оказалась непокрытой, и Бориску это удивило.

— Влазьте борзо[5], - проговорил дед Тимошка. — Бориска, садись за весла.

Монахи, тяжело дыша и раскачивая шняку, влезли. Тот, который был без скуфьи, шагнул через скамью, но оступился. Бориска успел подхватить инока.

— Спаси тя бог, — молвил чернец.

Бориска опустил его на скамью. Рядом рассаживались остальные. Мимо, хватаясь за что попало, прополз на корму дед Тимошка.

— Разворачивай, поехали. Ослобонил я варовину-то[6].

В три гребка Бориска повернул шняку носом в море. Беззвучно опуская весла в воду, разгонял суденышко. Рядом проплыли блестевшие под луной баклыши[7], на них недвижно сидели чайки.

— Дерево ставь, — прошамкал с кормы дед Тимошка, — парусом пойдем с попутным.

Бориска уложил весла, привычно взялся за дерево, длинную мачту, приладил к ней реёк с парусом. Шняка ходко пошла в полуденную сторону. Ласково погладив вздувшийся парус, парень оглядел его снизу доверху.

Любил Бориска ветер и всегда сравнивал его с могучим, полным необузданных сил конем. То, тихий, уветливый[8], тычется ветерок теплой мордой в обвисший парус и неторопким копотливым шагом влечет шняку по смятому рябью морю, то вдруг, круто изменив свой нрав, обернется диким ветрищем, ударится в бешеный намет — и загудит, застонет старая замша парусов, резво полетит меж разлохмаченных волн суденышко, угрожающе валясь на бок, скрипя бортами и содрогаясь от носа до кормы. Тут надобны кормщику крепкие руки и холодная голова. Не терпит ветер ни лихачей, ни душ заячьих — вырвет из рук кормило и понесет. И лопнут тогда паруса, и судно, как повозку без кучера, подхватит ярый вихрь и повлечет навстречу неминуемой гибели… Но не вечно же буйствует ветер, иссякают и у него силы. Рассыпая нежную шипящую пену по пологим склонам тяжелых волн, устало дышит он и вот уж ровно и сильно, размашисто гонит судно к родному берегу. И радуется сердце кормщика…

За берегом ветер был слабый, и кое-где на парусе виднелись складки. «Выйдем на голомянь[9] — расправятся», — подумал Бориска и, еще раз оглядев замшу, перебрался к деду Тимошке.

— Поди, дедко, вздремни, я пригляжу.

Старик кряхтя начал укладываться на рыбины — дощатый настил, завозился с тулупом.

— Эка! — вдруг сказал он, вытягивая шею и глядя за корму. — Неладно дело.

Бориска оглянулся. В густой черноте угора, от которого они отошли, мелькали крохотные огоньки, ветер доносил слабые звуки. Верно, на берегу кого-то искали.

Цепкие пальцы стиснули Борискино колено — тот самый чернец без скуфьи сверлил горящим взглядом побережную темень.

— Всполошились антихристовы слуги, никониане алчные, — проговорил он.

Бориске стало не по себе. Видать, утекли монахи из монастыря не просто, а из-под стражи. А ну как воры они! Немало нынче воров да татей беглых объявляется в Поморье. А этот чернец до чего страшенный и глядит-то как! Наскрозь прожигает.

Парень чуть двинул сопцом[10], и шняка побежала шибче. Побережник наполнил парус, выгладил морщины.

Бориску давно мучило любопытство, почему одни поносят Никона, другие наоборот, шерстят архиереев, вознося патриарха; у спорщиков иной раз дело чуть до драки не доходило. Может, разъяснит чернец, в чем тут толк.

— Слышь-ка, святой отец, — обратился он к монаху, — чем же худы тебе никониане, может статься, иные-то еще дурней.

Тот перевел жгучий взгляд на парня, но Бориска не опустил век.

— Ишь ты, — наконец вымолвил инок, — дерзновенен детина, но чую, чист душой. Зови меня впредь отцом Иоанном.

Он помолчал немного, прислушиваясь.

— Так не ведомо тебе, детина, почто никониан антихристовыми слугами нарекают? Скажу. Время у нас есть, спать не хочется. Внимай, детинушка. Ты слыхивал небось про пустынника — преподобного Елизария Анзерского, у коего Никон в учении около десяти лет пребывал.

Бориска почесал в затылке: нет, неведом ему такой старец.

— Преподобный Елизарий, пустынник Анзерский, сказывал, будто было ему видение, — продолжал отец Иоанн, — когда творил он службу в церкви Никону. Тишь стояла в храме, и молитва старца легко к богу шла.

Отец Иоанн подобрал ноги, обхватил колени длинными руками.

— А дале приключилось вот что. Затрепетали вдруг и потухли свечи, хотя Елизарий не ощутил даже легкого дуновенья. Тут же засветился алтарь светом чудным, и зрит старец: возник черный, аки уголь, росту исполинского ефиопянин с когтями на пальцах, и в тех когтях держал он змия великого и опускал того змия Никону на шею…

Голос отца Иоанна звучал глухо.

— …И заговорил в уши Елизария мягкий глас, чтоб не страшился увиденного, а еще заклинал старца, дабы ведал он, что Никон, человек роду темного, друг сатаны и предтеча антихристов, смутит Русь от края до края, и церковь православную осквернит, и обернется архиереем великим и отцом царя святейшего… А змий в тое время огненною пастью лобзал Никона в уста… Сбылось предвидение — ныне патриаршит Никон третий год[11].

Отец Иоанн вздел правую длань, пальцы сложились в двуперстие:

— Да вразумит вероотступника господь и защитит Русь от антихриста!

— Истинно так, отец Иоанн, — вразнобой заговорили монахи. — Твои слова — богу в уши!

Противные мурашки забегали по спине, Бориска подвигал лопатками. Эких страстей наговорил чернец на ночь. Однако, вишь ты, как оно обернулось-то. Предтеча антихристов на патриаршем престоле оказался. Недоглядели, стало быть, епископы, застлал им очи сатана…

— Скоро все наизнанку вывернется, — приглушенно сказал отец Иоанн, закрывая глаза и становясь похожим на мертвеца.

— А с нами-то что станется, горемышными? — подал голос дед Тимошка из-под тулупа. Он как забился под овчину, так и не вылезал оттуда.

— Худо вам будет вовсе, — ответил отец Иоанн, не подымая век. — Старец соловецкий Пимен своими очами зрел, как Никон в Новгороде благословлял народ обеими руками.

— Чисто католик, — вздыхали монахи. — Спаси, богородица!

— То люди сказывают. Мне же, грешному, на себе довелось испытать богомерзкие чины богослужебные, кои Никоном введены во храмах наших. Скоро и до северных монастырей доберется рука антихриста, и зачнете вместо шестнадцати земных поклонов отбивать токмо четыре, а остальные двенадцать на поясные смените… Бориске было все равно, сколько и каких поклонов надобно творить на молебнах, однако по тому, как забеспокоились чернецы и заохал дед Тимошка, он решил, что дело и впрямь хуже некуда.

— …Католический четырехконечный мерзкий крест ныне на просфорах московских по патриаршему указу печатают, — рассказывал тем временем отец Иоанн, — продана вера предков наших, брошен к стопам еретиков и богохульников православный осьмиконечный крест наш, на коем Христос-спаситель распят был.

Монахи, видно, об этом уже слыхали, потому что сидели молча и лишь головами покачивали.

— Я же всякий раз, в соборный храм приходя, тому противился и Никону о святотатстве в глаза говорил. Ан горд патриарх, — в голосе отца Иоанна прозвучало сожаление, — облаял он меня, скуфьи лишил и сослал…

«Вот оно что, — подумал Бориска, — Никон на отца Иоанна епитимью[12] наложил, потому он без скуфьи ходит».

Отец Иоанн осенил себя размашистым крестом:

— Одначе не оставил господь, пособил уйти, и дети мои духовные тож со мной. Теперь все тебе ведомо, старик, и тебе, детина.

— А с нами-то как же? — опять спросил дед Тимошка.

Отец Иоанн запахнул кожушок, успокоил деда:

— Никто не знает, что везете нас вы.

— Я не о том, — дед Тимошка высунул наконец нос наружу. — Куды нашему брату деваться, коли антихристовы времена наступают?

Отец Иоанн задумался, потом медленно, точно трудно ему было, сказал:

— Допреж всего сломить надо Никонову гордыню — в ней зло есть. Смирится Никон, все образуется само собой.

— Ну-ну, — проговорил дед Тимошка, пряча нос, — дай-то бог!

<p>2</p>

Похожие книги

Другие книги Владимир Александрович Толмасов