Читаем Спасение онлайн бесплатно
Я смотрел на тихую воду и ждал вечера. На голом берегу обозримого моря чернело у моих ног старое, иссохшее кострище, а чуть поодаль лоснилась в траве бутылка из-под вина. Наклейку смыло дождями, но в посудине этой, видимо, «Тракия» была или какая-нибудь «Варна» — импортное вино, бутылки из-под которого не принимаются в магазинах и не обмениваются: иначе бы ей не валяться здесь, на виду.
Море было ненастоящее. У нас теперь любой водоем, из которого ненасытная промышленность черпает пресную воду и мы, грешные, пьем, подтянув к своим городам большие и малые окрестные реки, — каждый водоем называют морем. Слово это в общем-то русское и понятное издревле — море. Много воды! И опасности на такой воде морские. Весельная лодочка, окажись она в крепкий ветер посреди моря — ненадежное суденышко, и не так-то просто выгрести к берегу по хлесткой волне. И глубины есть. Не те, конечно, глубины, не та волна и просторы не те, но жизнь-то человеческая везде одинакова — что на соленом, что на пресном морях. Одинакового, так сказать, размера… Есть и острова на этом тихом море. Но главное, что слово это проще и приятнее, чем то, которое как будто бы и точнее и ближе к истине, а вот претит слуху своей неблагозвучностью водохранилище. Есть у нас и зернохранилища, и овощехранилища, и каких только хранилищ ни напридумали мудрые дядьки, позабыв и отбросив хорошие слова. Глупо все это! Да и в разговоре неудобно: зернохранилище, овощехранилище, водохранилище. Стерто все получается и скучно. А исконно-то русский человек не туг на ухо. Он лучше водоем шириной с Волгу морем назовет и душу свою порадует морем-окияном и крутой его, тяжкой волной, пенным прибоем, который с наветренной стороны бьет и лижет берег, размывая глинистый обрывчик. Не так, конечно, размеренно и шумно, как на соленых морях, но все-таки… Пошлепывает, пошлепывает — и муть от берега тянет на глубину, как на море-окияне.
Но в этот день было тихо. Лодка моя, врезанная килем в илистый берег, мертво голубела ребристым своим нутром в недвижимой воде, словно навеки погрузившись в прозрачную и согретую солнцем воду. А море, отразив гладью испепеленную небесную муть, было воздушно и невесомо. Дальний берег с зелеными рядами саженых сосенок мягко отражался в воде, широко растекаясь по ней темной зеленью, а слева желтел остров. И тот простор воды, который поблескивающим шелком был натянут перед взором, казалось, плавно и мягко вздымался передо мной, был выше меня и моей лодки: отражения окрестных берегов так причудливо окружали тенью сияющее во всей воде небо, что невольно создавалось у меня это странное впечатление округлости моря, впечатление, будто передо мной был прозрачный бок огромного стеклянного купола, обрамленного желто-зелеными тенями и такого огромного, что выгрести на середину этого светлого полушария не простое дело, нужно много потратить сил, и уменье тоже нужно.
Мучили лень и жара. Я часто купался, но, когда, мокрый, выходил из воды, и ноги мои вязли в осклизлом подбережном иле, ощущение свежести пропадало. На меня набрасывались слепни, жадно приклеиваясь к коже серыми жалящими тельцами, вились в нудном упрямстве, падали в траву, прихлопнутые ладонью, но все равно, как я ни бился с ними, как ни следил, тело мое вдруг испытывало резкую и пронзительную боль от их укусов.
Я поглядывал на небо, ища хоть какую-то перемену, но глаза мои слепли, словно я ловил солнечные зайчики. Чудилось, будто бы в небе не было привычного раскаленного добела шарика, будто все небо было осияно белой магниевой вспышкой, и облака, которые, как мне казалось, замерли на небе, были словно бы не влажными скоплениями пара где-то там, в холодной вышине, а всего-навсего пеплом сгоревших облаков, их сухими скорлупками. В такую жару только насекомым ползать среди травинок.
К тому же еще неприютность берега, на котором я ждал своего товарища, старое это кострище, пустая бутылка, грязная, измазанная машинным маслом тряпка, черный фильтр, выброшенный каким-то автомобилистом, пластмассовая фляжечка, которую я сначала принял за обыкновенную флягу, забытую кем-то, но, оглядев, кинул опять в траву, потому что это была фляжка из-под тормозной жидкости. Хорошая и удобная посудина с завинчивающейся крышечкой, но неистребимый запах бутилового спирта пополам с касторкой отбил, конечно, охоту приспособить ее для воды или, допустим, под постное масло, которое никогда не лишне на рыбалке.
Страсть к этим посудинкам у меня порой доходит до идиотизма… Какую-нибудь коробочку с навинчивающейся крышечкой из-под крема, которым пользовалась моя жена, я готов отмывать несколько вечеров подряд, чтобы использовать потом под чай или под соль, и радуюсь, как ребенок новой игрушке. Впрочем, какой уж тут идиотизм! Нужда заставляет. Разве где-нибудь купишь удобную и маленькую коробочку для чая или для соли, чтобы она и в воде не намокала и чтобы чай аромат свой не потерял? Об этом никто еще не подумал, а рассчитывать на то, что скоро подумают и начнут изготовлять для всяких любителей бродячей жизни эти простые и дешевые коробочки, вряд ли приходится.
Вот и фляжку оглядел я со всех сторон, отвернул крышку, но, увидев на донышке красную жидкость, пахнущую бутиловым спиртом, с сожалением выкинул, обозвав негодяем того шофера, который кинул здесь, загадив и без того унылый бережок, черный промасленный фильтр, тряпку и эту фляжку.
«Надо бы сжечь, — подумал я, — а бутылку закинуть подальше от берега. А то ведь кто-нибудь придет, увидит бутылку, поднимет ее, а потом со злостью треснет об землю, и тогда другой человек, который придет сюда после меня и после того, уже не ступит босой ногой на землю… Надо, конечно, закинуть бутылку или еще лучше отойти от воды подальше и закопать, а тряпку, фильтр и флягу сжечь. Я не уберу, кто же тогда? Если не я, то кто же?.. Другой внимания не обратит. Или чертыхнется со злостью и пройдет мимо. Надо сжечь. Как же иначе? Сидеть и возмущаться, что вот, дескать, какие на свете недоразвитые людишки, которым на других наплевать, на тех, которые придут после них на изгаженное ими место. Такие вот паршивенькие людишки, которым по какой-то странной случайности удалось в свое время родиться в образе человека, а не свиньи. Смотришь — вроде человек, а приглядишься — свинья. Впрочем, с кем не бывало!»
Так я думал и размышлял витиевато, понимая себя хорошим, сильным и здоровым человеком, который сейчас вот поднимется и соберет с жесткой и теплой земли всю эту грязь, оставленную другим существом, которое мнит себя человеком.
«Человек всегда, испокон веков, убирал грязь за скотиной, — думал я. Надо быть человеком».
Но лень была так всесильна, голове было так удобно на жестком спасательном поясе, земное притяжение, которое словно бы показать решило свою непреодолимую силищу, так примагнитило меня к сухой травке, всякие мухи, оводы и слепни, которые набрасывались на меня, мокрого, исчезли куда-то, никто не жужжал надо мной, не кусался — мне было так хорошо, я вдруг почуял запах тихой и разогретой воды, запах теплого ила и, закрыв глаза, подумал, что надо бы прикрыть голову, чтобы не напекло…
Каждый знает, как неприятно спать на солнцепеке, вернее, не спать, а просыпаться. В глазах серо, как будто все окутано дымом, как будто ты стал собакой и, как утверждают ученые, видишь мир только в черно-белых тонах, и не живой он перед тобой, а всего-навсего любительская тусклая фотокарточка. И ужасная тревога в душе. Какие-то панические вопросы теснятся в мутной голове: «Где? Что? Почему? Как? Гроза?»
Меня разбудил удар грома, и, очнувшись, я успел услышать замирающее окончание разгулявшегося по небесным гулким углам и коридорам резкого грохота.
Все так же палило солнце, и лишь над морем, отразившись у дальних его берегов, собралась какая-то мутная серость, похожая на тучку. Море все также было покойно, теперь только стеклянный его шар казался еще более выпуклым, словно серые отражения тучи выгнули светящуюся водную гладь.
Мир приобретал утраченные краски, и я уже видел сверкающий шар воды, желтый остров на склоне этого шара и серую дымку вокруг… Реальна была только лодка, которую я вытянул наполовину из воды и которая словно бы соединяла голубыми шпангоутами и веслами твердь земли и обманчивый, зыбкий, поблескивающий покой.
Я проклял свою лень, свой тяжкий сон и, чувствуя себя словно с похмелья, увидел вдруг слева от себя большое стадо черно-пегих коров. Коровы зашли в воду и, напившись, стояли по брюхо в воде, отражаясь в ней недвижимой чернотой. Другие лежали на берегу.
Было так тихо, что я услышал, как падали, ударяясь о воду, капли с черных губ молодой и статной коровы, которая в задумчивости созерцала светящийся простор воды. И все другие коровы — те, что стояли в воде, и те, что лежали в сырой осочке на берегу, — все они, казалось, находились в странном оцепенении. Глядя на них, я подумал, что это не стадо коров, каким я привык его видеть, а красивые животные, сами по себе, поодиночке пришли сюда на водопой, собрались тут вместе и теперь смотрели вдаль, прислушиваясь и зорко приглядываясь, принюхиваясь к недвижимому воздуху. Рогатые головы их были высоко и горделиво подняты, и чудилось, будто коровы эти способны при малейшей опасности стремглав умчаться лосиной рысью за голые бугры к далекому лесу.
Улыбка поползла у меня по щекам, когда я подумал так о коровах, и только тут увидел двух пастухов, которые лежали на сухом бугорке. Они были близко и видели, конечно, меня, спящего.
— Гроза, что ль? — спросил я, поглядывая в небо.
Один из них, босой, не услышав, читал газету, а другой — в кепочке, надвинутой на брови, откликнулся охотно:
— Слышно было, шарахнул гром… Выспался? Или гром разбудил?
— Хорошо, что разбудил, — ответил я. — Сгорел бы тут совсем. — И пошел к ним знакомиться.
Тот, что газету читал, был, видимо, глуховат, взгляд его мутных, голубых глаз напряженно ощупывал каждое мое слово, и, наверное, не все он понял из того, что я говорил. Впрочем, это и неинтересно ему стало, потому что он вскоре снова уткнулся в свою газету и уже не прислушивался. Босые его ноги, большие и словно бы топором тесанные, высунувшись по щиколотку из помятых в сапогах брючин, в каком-то отрешенном блаженстве тихонечко терлись пятками друг о дружку, и звук от этого получался такой, как если бы кто-то ножичек поблизости точил о наждак, аккуратно и осторожненько. Резиновые сапоги стояли рядом.
— Быка-то в стаде нет? — спросил я на всякий случай у того, что был помоложе.
Он с добрым желанием отвечал мне, что быка в стаде нет оттого, что теперь у них в совхозе искусственное идет осеменение, а бык, дескать, был, да вот отвезли в позапрошлом году на бойню.
— Ох, бычина был! — говорил он, вспоминая охотно. — Иной раз и не подойдешь близко. Гонял! Топтать не топтал, а разбежится, бывало, напугает и отойдет, а сам мыкает, как пароход: сипло так. Страшно! Нам и то страшно. А тут теперь у нас кругом понастроили… Выпасов хороших нет — все в лесу да в лесу. А в лесу — ребятишки. Считай, что тут теперь вроде бы зона отдыха у нас. Туристов много, дачников… Дом отдыха есть и, конечно, пионерлагеря. А выпасов-то нет. Вот и крутись. Стадо у нас молодое. Да и это скоро, говорят, ликвидируют. Говорил тут директор, что, видно, придется на будущий год ликвидировать стадо… Пионерлагерей много… Один дом отдыха есть уже, а другой вот, вроде бы двенадцатиэтажный, строить собираются. Тут — свекла, там — овес или капуста, выпасов-то нет…
— Парк, значит? — спросил я.
— Не-ет, не парк! Совхоз как совхоз, и все, как теперь, только совхоз овощеводческий будет. Огурцы там всякие, помидоры в столицу… Кабачки. Такое дело. Зона отдыха.
— Кому зона отдыха, — сказал я, — а кому труда.
— Это как везде.
— Придумали тоже! — сказал я, решив испытать его на слове. — Зона отдыха! Какая такая зона?
Он подумал и ответил:
— А чего? Нормально.
— Зон всяких много: запретная зона, лесопарковая зона, зона отдыха… Зона! Что за слово такое?! Ты, значит, например, в зоне жить, что ль, будешь? А я не в зоне, да?
— Выходит, что так… — Он усмехнулся понимающе. — Не в этом дело. Это просто для понятия чтобы было… Ну — зона отдыха. Понятно так — что для чего. Ну, дом отдыха там, пионерский лагерь, базы всякие туристские, рыбацкие, охотничьи… Вот. Колючей-то проволокой не будут огораживать, верно? Ну вот… А там хоть как назови. Зона или район. Как жили, так и будем жить. Коров вот только ликвидируем в хозяйстве.
Был он черноглазый и скуластенький, пиджачишко надет прямо на майку, кепчонка на глаза, лицо на вид злое, недоброе, а он словно бы знал о недобром своем выражении, о тугих ноздрях, придававших угрюмость и жестокость лицу, и все время старался говорить с улыбкой, голосом источая душевное добро и нежность. С таким человеком не успеешь познакомиться — и вроде бы готов говорить обо всем на свете. Первое впечатление угрюмости и злости исчезает бесследно, странно даже подумать, что наперво он показался тебе недобрым.
— Не обойдешься, — сказал он со вздохом.
И я понял, к чему он это сказал, потому что в молчании он задумался об этом казенном слове, вспоминая другие слова, и, видимо, не вспомнил такого, которым бы можно было заменить «зону».
— Ничего, — сказал я ему с утешением. — Найдется кто-нибудь, придумает. Язык молодой, богатый… есть даже на нашем лице места, которые вообще никак не называются. Не придумали.
— Это что такие за места? — удивленно спросил он.
— Ну вот верхняя губа, например, так? А выше что? Под носом? Вот эта впадинка над губой, ложбинка эта… Как она называется?
— Ты гляди! Вот уж да! А можно сопливницей назвать! Сопли по ней текут…




