Читаем СОЗВЕЗДИЕ БЛИЗНЕЦОВ онлайн бесплатно
Борис Иванович Дышленко (род. в 1941 г.) – прозаик. Публиковался в журналах и альманахах: "Грани", "Родник", "Нева", "Черновик", "Звезда". Автор двух книг прозы. Лауреат премий Андрея Белого (1980) и журнала "Звезда" за 2006 г. Живет в С.-Петербурге.
Святочный роман
Посвящается брату Господь сказал: если Я найду в городе Содоме пятьдесят праведников, то Я ради них пощажу все место сие.
Быт. 18; 26 В том году была особенно славная осень – и днями своими солнечными и ясными, и вечерами такими прозрачными, что контуры величественных зданий петербургских чертились четко, словно они были отражениями в его каналах, и густым листопадом, продлившимся до середины октября.
Что уж говорить о сентябре? В сентябре было еще совершенно тепло.
В Летнем саду вдоль дорожек не закрыты были белые статуи и листья, падая, ложились на плечи.
Девушка стряхнула с плеча листок и повернулась к спутнику. Молодой человек с темной бородкой (герой, по определению) посмотрел на нее внимательными серыми глазами и улыбнулся. Приостановились и снова пошли между статуями, и ветер понес над землей желтые и красные листья.
По Седьмой линии Васильевского острова шел небольшой седеющий брюнет в костюме цвета маренго. Было чисто выбрито красивое лицо брюнета, голова же была несколько великовата. Около кинотеатра "Балтика" он встретился с крупной блондинкой.
Две соседки сидели в кухне за столом, одна напротив другой. Между ними белым экраном была повешенная на веревку простыня.
По Коломенской улице, размахивая руками и ногами и заглядывая во все подворотни, гулял высокий, с орлиным взором мужчина. Время от времени он снимал серую шляпу и нес ее за спиной. Вот он приблизился к воротам без номера, у ворот постоял, посмотрел на пожелтевшее дерево у ворот, и длинное лицо выразило удовольствие. Заглянув в подворотню, подумал и вошел. Дом был старый, и вглубь уходили темные арки с рядами рыжих мусорных баков. Но этот, с орлиным взором, в арки не пошел, а вошел в один из обшарпанных подъездов. Поднявшись по истертым ступеням на третий этаж, ни звонить, ни стучать не стал. Вместо этого вытянул из бокового кармана за длинную ручку театральный бинокль и принялся внимательно осматривать противоположные окна. Найдя то, что нужно, удовлетворенно хмыкнул и погрузился в созерцание. За этим занятием он провел около четверти часа. Внезапно он отскочил от окна. Взлетели шляпа и бинокль: высокий ринулся вниз. Вслед за ним прогремело мусорное ведро. Ветхая дверь во втором этаже приоткрылась. Седенькая голова старушонки равнодушно прошамкала:
– Чтоб вас черти сожрали, хулиганов!
И дверь тихонько прикрыла.
Дверь отворилась, и в большую синюю комнату, весь в волосах и бороде, вошел человек. Следом за ним – девушка с круглым румяным лицом. Волосатый уселся в глубокое кожаное кресло, а девушка, подойдя к письменному столу, достала из ящика пачку листов машинописного текста, вложила их в папочку и робко протянула волосатому. Он благосклонно принял.
Серая шляпа беспокойно замелькала над оживленной толпой, осаждавшей симферопольский поезд.
Орлиным взором окинув толпу, человек в серой шляпе ринулся вперед. Смял какую-то пару, ушибся об угол чемодана, потирая коленку, очутился перед молодой женщиной лет двадцати четырех. Сделав шаг, он оказался в эффектной мушкетерской позе, откинулся, выбросил руки вперед и схватил чемоданы.
По Большому проспекту Васильевского острова, печатая шаг, прошагал маленький, рыжий, бодрый милицейский капитан. На углу Первой линии он остановился: рабочие вешали транспарант.
– Пушкин на стуле сидеть не умел, – соврал "маренго".
– Мне понравилась кинокартина, – перебила блондинка, – хорошо отражена зарубежная жизнь.
Брюнет сладострастно поежился.
– Нет, вы послушайте – умрете! – сказал он. – Пушкин на стуле сидеть не умел.
Они свернули на Большой проспект.
Дружно курили. Через открытое окно ветер занес и бросил на папку, лежащую на столе, желтый листок. Весь в волосах и бороде молодой человек, досадливо смахнул листок и раскрыл папку.
Из темной прихожей вошел, озираясь, один низкорослый, сердитый, с пегой головой. Руки он держал за спиной, и вид имел оскорбленный. Его уши, совершив некоторое движение, остановились.
– Я пришел, – сказал он вместо приветствия.
Рябая заглянула бельмом под простыню и сказала:
– Николай Николаевич опять две недели дома сидит. Уволился, что ли? Нет, я не скажу, он смирный, Николай Николаевич.
– Я тоже одна, женщина, живу, – отвечала соседка, явно невпопад. Она была на ухо туга.
Рябая обиделась и замолчала.
Дружно курили. Волосатый читал:
– Пушкин на стуле сидеть не умел.
Пегий заерзал. Человек с изящным профилем, украшенным синей бородкой, едко усмехнулся.
– Погоди, Паша, – шепнул изящный, – изобразишь все в комплекте.
Уши пегого обиженно отвернулись.
Быстро темнело. Летний сад опустел. В сумерках белели статуи.
Свеча осветила букет из осенних листьев. Человек в серой шляпе положил свою шляпу на стол и сказал:
– Pauline, nous sommes enfin tout les deux ensemble. Que je suis contente!
Молодая особа нервно ответила:
– Шура! Ты к кому обращаешься? Знаешь ведь ты, что я не говорю по-французски.
– Pauline! – горестно воскликнул тот, кого назвали Шурой. – Сколько раз, о сколько раз я просил, я на коленях умолял тебя не называть меня этой плебейской кличкой.
Сейчас же после этого человек, говорящий по-французски, подошел к старинному полубуфетцу и выдвинул полочку красного дерева, открыл дверцу и вытащил граненый штофчик с чем-то красненьким, налил рюмочку, попробовал, прищурился, облизнулся и сказал:
– Delicieux!
Взошла луна и осветила Летний сад. По аллеям белые статуи.
В комнате было сильно накурено. Профиль, украшенный синей бородкой, как в рупор, говорил в огромное ухо:
– Нет, не ты, а – я.
С простыни на стол накапало уже приличную лужицу. Вошел седеющий брюнет. Соседки повернули головы, и одна из них услышала:
– Добрый вечер!
И вторая:
– Бу-бу-бу!
Но обе с одобрением посмотрели на вошедшего и хором ответили:
– А как же!
Блестящая черная вода плескалась между парусником и стенкой. Некоторое время постояв у решетки, посмотрев на парусник и на воду, молодой человек вернулся домой. Войдя в комнату, сел на диван и взглядом обежал противоположную стену. Перед стеной на шнурках, как пестрые паруса, висели картины.
Некоторое время он в задумчивости, теребя темную бородку, сидел на диване, потом встал, встряхнулся и постелил.
Последнее, что, засыпая, он слышал, было: "Пушкин на стуле сидеть не умел". Во сне он удивился: ему показалось, что он уже слышал эту фразу. Но он тотчас об этом забыл. Далеко на набережной ночными птицами кричали буксиры, а дальше, на углу Первой линии и Большого проспекта, от ветра бежали по транспаранту легкие волны и желтый свет фонаря высвечивал надпись: "ОСТОРОЖНО – ЛИСТОПАД".
И долго продолжался листопад. Долго тянулась эта ясная теплая осень.
И была она так ясна и тепла до самой середины октября, а потом зарядили дожди.
Две соседки сидели на кухне. Рябая сказала:
– Григорий сегодня опять на дежурстве. Опасная работа у них. Я не скажу, опасная!
– Ладно, схожу, – согласилась глухая.
– Так ты не бери что по рубль двадцать семь, а по рубль сорок семь бери – тот хороший.
А за окном бесцветные лужи рябили дожди, на проводах висели капли, как лохмотья, и волны, бегущие по часам на фонаре, искажали время.
Из водосточных труб били желтые струи, перебегал улицу и исчезал в гастрономе промокший Петров, и под дождем недвижными черными тенями размылись деревья.
У стенки набережной покачивались буксиры. И буксиры терлись о стенку, скрипели, кадили черным дымом из труб и гудели. Отвернувшись от них, стоял черный Крузенштерн, поблескивая мокрым чугуном, а Нева была серой и холодной. Мрачные прохожие поглядывали иногда из-под тяжелой разбухшей шляпы на желтые окна.
Иногда дождь переставал, и тогда подмораживало. По вечерам на трамвайных остановках вспыхивали огоньки. Сигареты не грели озябшие руки. Мужчины с широкими хмурыми лицами прыгали на подножку, и трамвай грохоча уносился в осеннюю слякоть, в дождь, в бурю и в темноту.
По Тринадцатой линии с холостым лицом проходила ненормальная девка в красном пальто, и казалось, что никогда не начнется зима.
Но зима началась и сразу ударила в окна ветром, сначала без снега, но утром, когда захлопали двери парадных, на улице Гоголя и на Коломенской, в Свечном переулке и в Кустарном, и во всех, без исключения, переулках, на улочках, улицах, даже проспектах лежал свежий и легкий первый снег. И канавки, каналы, речки, речонки, речушки – все стало. Нева превратилась в громадную белую площадь, и граненой изумрудной табакеркой сверкала далекая Кунсткамера на том берегу.
На том берегу, на Васильевском острове, на углу Тринадцатой линии и набережной в трехэтажном доме с колоннами, но не в самом доме с колоннами, а в двухэтажном каменном флигеле, прежде служившим конюшней какому-то графу или даже, может быть, князю, жившему в доме, в бывшей роскошной конюшне, теперь перестроенной под жилые помещения, а именно, под две коммунальные квартиры: одна наверху и другая внизу; в той, что внизу, в одной из четырех комнат жил Коля. Для кого Коля, а для кого Николай Николаевич, хотя его соседи иногда и сбивались на Колю (так, за глаза).
За глаза говорил о нем сосед, Иван Соломонович Гудзеватый: "Коля? – и прибавлял с в общем-то незлобной насмешкой: – Николай Николаевич?.. Тоже – художник! Вот один мой знакомый художник, Скопцов… Зарабатывает… Ну, сколько б вы думали? Триста-четыреста в месяц! Нет, я понимаю: искусство… талант… У Коли талант, но материально?.." О, это слово материально! Сам Иван Соломонович зарабатывал не триста, не четыреста в месяц, как его друг, но тоже неплохо: стодвадцать. Не сто и двадцать, а цельное неделимое слово стодвадцать, как сам Иван Соломонович любил объяснять, а он вообще любил объяснять. К тому же и прогрессивка, там же и премиальные. Хватало, чтобы не жаловаться. И Иван Соломонович не жаловался: ходил в филармонию по абонементам, одевался по моде – в общем, жил хоть и духовно, но материально. Иногда к нему приходили весьма интересные дамы, хоть было под пятьдесят. Соседки о нем говорили: "Ничего не поделаешь. Жена изменила. Несчастный человек". Между нами, Иван Соломонович никогда жены не имел. Имел оклад в стодвадцать рублей, имел комнату в общей квартире и мечту переселиться со временем в отдельную квартиру, желательно в новом районе. Но сам был красив. Черные волосы с благородной сединой, полное, бледное, усталое лицо с синим отливом у щек и на подбородке. Впрочем, он был красив, пока не вставал, но, встав, разочаровывал малым росточком, большой головой и ногами кривыми, что при "умеренных" брюках было не слишком заметно. Колю он одобрял: угощался, бывало, у него сигаретой, случалось, давал денег взаймы. Соседки Гудзеватого уважали. Соседки тоже имели по комнате в этой квартире, но об их комнатах никому ничего не известно. Дома одна у другой в гостях они никогда не бывали, а встречались на кухне, где садились за общий стол, разделенный повешенной над ним простыней, и говорили каждая о своем. В основном говорила рябая, а глухая глядела на мокрую простыню и слушала. Из-за простыни доносилось "бу-бу-бу-бу…". Глухой это нравилось. Иногда к рябой соседке приходил обожатель, рыжий старшина из милиции. Рябая гордилась поклонником. Когда старшина исчезал, она глухо его ревновала и жаловалась подруге. От жалоб их дружба укреплялясь. К Коле обе соседки относились нейтрально, не вмешивались. Впрочем, иногда, когда Коли не бывало дома, просовывали головы в дверь, смотрели на картины – дивились.
Но сейчас не об этом. Зима началась и сразу ударила в окна ветром и снегом. Коля зиму любил, но, когда она началась, он сначала ее не заметил – сидел и писал. Что же делать художнику, как не писать? Правда, многие в наше время находят менее сложный и более приятный выход творческой энергии и пишут лишь от случая к случаю, а чаще собираются где-нибудь в приятной компании, например, у гостеприимной девушки Нины, работающей машинисткой в каком-то научном издательстве. (У нее со временем образовался салон.) Так что приходят, присаживаются, прислушиваются к разговору, вставляют свои замечания и курят наперегонки – словом, общаются. Собираются здесь художники, йоги, поэты, философы и даже театроведы – все люди незаурядные. Иногда случаются литературные чтения. Стелется по столу дым, и несутся над притихшими слушателями рулады, и теряется смысл за плывущим звуком стихов. А может, и не было смысла, может быть, и вообще поэт ничего такого в виду не имел, но многозначительны и непонятны слова, а между строк, где-то там, таится скрытый намек, ведь всем известно, что подлинный смысл именно там, между строк. Слушатели слушают и время от времени кивают головами, переглядываются со значением и говорят: "Подтекст!" Поднимают палец и еще что-нибудь говорят. Вопросов не задают – и так все ясно, – а в чем смысл, спросите: ну, если не знаете – ответят каким-нибудь очень тонким парадоксом, а то лишь уничтожающе пожмут плечами и все. Бывает, что и художник принесет какой-нибудь подмалевок или просто на листе бумаге лихой акварельный зигзаг. И скажет художник: "В этой карти- не – вся школа жеста", – и улыбнется. И… что там Джоконда? В этой улыбке целый спектр чувств: и высокомерная снисходительность (вот вам, берите), и снисходительное высокомерие (берите, да где вам), и еще какая-то тонкость, на которую можно ответить разве что каким-нибудь "О!" или "Н-да!".





