Читаем Смертники онлайн бесплатно
Смертники
Николай Фридрихович Олигер (1882-1919) — русский прозаик и драматург. Повесть «Смертники».
Проза / Классическая проза / Русская классическая прозаИ ублажил я мертвых, которые давно умерли, более живых, которые живут доселе; а блаженнее их обоих тот, кто еще не существовал, кто не видал злых дел, какие делаются под солнцем.
Большая синяя карета с грохотом катилась по узкому переулку. На козлах, рядом с конвойным солдатом, сидел тюремный надзиратель в потертом мундире. Хлопал кнутом, чмокал губами, и лошади бежали крупной рысью громко стучали подковами по крупным камням. На задке кареты, на узкой скамеечке, сидели еще два солдата, а сквозь маленькое решетчатое оконце выглядывало лицо третьего.
Огромные колеса прыгали на выбоинах, и ослабевшие рессоры раскачивали, из стороны в сторону тяжелый кузов. Солдаты, чтобы не выпасть на мостовую, держались руками за скамеечку. Тот, который сидел на козлах, все время ругался, но выговаривал скверные слова без всякой злобы и даже с улыбкой.
В тесном переулке попалась навстречу еврейская фура, нагруженная грязными ребятишками, сундуками, и узлами с тряпьем. Оба экипажа остановились, и к ругани сидевшего на козлах солдата присоединились и те двое, что сидели позади. Старый еврей фурманщик, с заправленными за пояс полами длинного сюртука, соскользнул с фуры и принялся отводить в сторону своих лошадей. Тюремный надзиратель, в ожидании, пока дорога очистится, опустил вожжи и закрутил папиросу.
Грязные ребятишки с застывшим недоумением в широко открытых глазах смотрели на синюю карету, на солдат, на меланхолического надзирателя, — и вдруг, как по команде, полезли один за другим из фуры вслед за возницей. Прижались к самой стене, стараясь уйти из поля зрения внушавшего им особенный ужас веселого солдата на козлах.
Скрутив папиросу, надзиратель закурил и хлопнул кнутом. Колеса опять загремели, въехали половиной ската на тротуар, наклонив на сторону облупленный синий кузов, и, миновав препятствие, ровно и бойко покатились дальше.
Старый фурманщик высморкался двумя пальцами, поправил сбившийся в суматохе на самый затылок картуз, и, пока опять взобрался на свою фуру, карета уже скрылась из вида.
— Торопятся, как на пожар! — сказал еврей детям. — А ничего другого, как только опять везут смертников!..
Миновав переулок, синяя карета выехала на площадь, застроенную дюжиной деревянных балаганчиков для мелочной торговли. По ту сторону балаганчиков выступала серая, каменная стена, вся испещренная пятнами застарелой сырой плесени, заплатками изорванных афиш и размашистыми надписями мелом и углем. За стеной неуклюже притаилось большое грязное здание с черепичной крышей и в беспорядке расположенными подслеповатыми окнами. Когда-то это был католический монастырь, но его давно уже переделали в тюрьму. И над низкими воротами сохранился еще барельеф: крест Господень, окруженный орудиями страстей.
Карета на несколько мгновений задержалась под этим барельефом, потом обе половинки окованных заржавевшим железом ворот медленно распахнулись, и запыхавшийся от потребовавшихся для этого усилий привратник впустил приезжих во двор. Там карета повернула налево и остановилась окончательно у дверей конторы.
Три солдата соскочили на землю, а четвертый остался внутри кареты, и его перекрещенное прутьями решетки лицо казалось очень скучным и бледным.
Из конторы выглянул старший надзиратель.
— Уже? А мы не раньше поверки ждали. Ну, выводи.
Кто-то из солдат отомкнул дверцу кареты и выпустил сначала своего скучающего товарища. Тот перевел дух, расправил плечи и потянулся.
— Чтоб ей провалиться, чертовой колымаге. Все бока разломило...
За солдатом выбрались на свет Божий еще две фигуры, — обе одинаковые, в серых одеждах и шапках, в громыхающих кандалах и наручниках. Только когда они оба стали рядом, сделалось заметно, что один на полголовы выше другого, а низенький значительно старше, и в бороде у него есть уже густая проседь.
— Как? — спросил старший надзиратель и достал из кармана ключ, чтобы отомкнуть наручники, которые надевались только на дорогу.
Ни высокий, ни низкий ничего не ответили, а продолжали смотреть вперед тупо и безучастно, слегка щурясь от заливавшего тюремный двор яркого солнца. За них заговорил один из конвойных, — тот самый, что сидел на козлах и ругался с доброй улыбкой:
— Суждены... Оба! В одночасье решили. Мы только хотели на базар за хлебом посылать, а они уже готовы!
Старший надзиратель равнодушно кивнул головой, снял с арестантов наручни и унес их в контору. С тюремной крыши слетела стайка голубей и заходила по двору, топталась под самыми ногами солдат и арестантов. Усталые лошади фыркали и отмахивались от мух, густо облепивших их потные бока. Слышно было, как в самой глубине тюремного корпуса кто-то кричал, надсаживая голос:
— Рыбальченко! Куда девал бачки от мировых? Тебе я говорю или нет, хохлацкая твоя рожа?
Два арестанта стояли рядом, плечом к плечу, и терпеливо ждали. У низкого ременный пояс, к которому были прицеплены кандалы, растянулся и обвис, и от этого вся фигура старика имела нескладный и какой-то особенно жалкий вид. Он щурился больше высокого и часто моргал, но на лице не было следов никакого волнения, а только безразличное терпение и сдержанная скука. Такие лица бывают всегда у скромных просителей в приемных.
Высокий несколько раз открывал рот, как будто хотел что-то сказать. Но слова задерживались где-то внутри. Высокий только обтирал губы ладонью и, позвякивая кандалами, переминался с ноги на ногу.
Когда старший надзиратель опять вышел из конторы, все вместе двинулись через двор к главному корпусу. Вход туда был узкий, с заостренным готическим сводом и замыкался дверью, обитой таким же тяжелым и, ржавым железом, как ворота. И щеголевато блестел на этой старой двери новенький пробой для висячего замка.
Другой привратник открыл дверь, пропустил старшего и арестантов и нажал кнопку звонка.
Дверь захлопнулась, солдаты остались на дворе. Синяя карета уже отъехала за контору, к сараю.
— Ну, пойдем! — сказал веселый. — В караулке кипяток есть. Побалуемся.
У тюремного начальника была уютная квартирка во флигеле, над конторой.
Он уже десятый год вдовел и понемногу приобрел неряшливые привычки старого холостяка. Поэтому обычно в уютных комнатах было грязно и пыльно, картины и фотографии висели косо на кое-как вбитых гвоздях, а две комнатные собачонки изорвали и испачкали ковры. Но на днях приехала окончившая институт дочь, и перед ее приездом начальник основательно почистился. И с особенной любовью обставил комнатку, предназначенную для дочери: угловую, с балкончика которой видно было половину города и синевшую вдали реку. Стены оклеил розовыми обоями и розовое шелковое одеяло постлал на кровати. В светлом уголке у балконной двери поставил большую развесистую пальму, а перед зеркалом поместил сюрприз: хорошенькую туалетную шкатулку.
Вспомнил еще, что дочь любит картины. Поехал в город, перерыл все магазины и отобрал, как ему казалось, две самые лучшие английские гравюры в красивых декадентских рамках. Со всеми этими хлопотами он едва успел попасть на вокзал к самому приходу поезда. Но зато, когда дочь увидела свою комнату, она целовала отца долго и крепко, и повторила несколько раз, глотая счастливые сладкие слезы:
— Папочка мой, какой ты у меня милый!..
Тузик и Бобка, вымытые зеленым мылом в тюремной бане, виляли хвостами и с собачьей сообразительностью ластились к приезжей. И сразу стало светло и весело во всей квартире от одного только присутствия этой милой девушки со свежими розовыми щеками и звонким голосом.
После обеда начальник пил теперь чай не из треснутой старой чашки, а из новенького сервиза. Дочь сидела на месте хозяйки за самоваром. Когда начальник, по закореневшей привычке, тянулся было сам к чайнику, чтобы налить себе новую порцию, дочь отстаивала свои права, и отец чувствовал, что теперь для него, действительно, начинается совсем другая, лучшая жизнь.
Вышли после чаю на балкон.
Грязная серая тюремная стена внизу не загораживала вида вдаль, на застроенную балаганчиками площадь с полуразрушенным каменным фонтаном посредине, на широкую панораму крыш и труб, сквозь которые проглядывала зелень садов, на далекую реку и едва видневшиеся в легком тумане луга и лес за рекой.
— Хорошо, папочка! А лучше всего, — что ты со мной и что я никогда больше не уеду от тебя. Так надоело в институте.
Начальник посмотрел пристально на хорошенькое личико дочери и пыхнул папиросой.
— Ну, все вы так говорите, вертихвостки. А смотришь — выскочила замуж и уехала за тридевять земель. И старик-отец ни при чем остался.
— Я не выйду! Терпеть не могу женихов и невест. Они всегда глупые. Буду жить здесь, пока ты не уйдешь в отставку. А потом мы купим хутор и будем хозяйством заниматься.
Начальник хорошо понимал, что на такие обещания нельзя полагаться, но, так как дочь только повторяла его собственную давнишнюю мечту, он ничего не ответил. Ласково погладил девушку по плечам и спине, как гладят любимых кошек. И так как очень о многом надо было переговорить, то оба молчали еще долго, не зная, с чего начать.
Потом вспоминали разные милые мелочи из давно минувшего времени, когда еще жива была мать. Начальник вытащил из кармана платок и, сморкаясь, украдкой смахнул слезу. Покойницу он очень любил, все десять лет оставался верен ее памяти и до сих пор не мог говорить о ней равнодушно.
— Прежде мне все представлялось таким большим, большим! — говорила Леночка. — И наш тюремный двор казался огромным, как площадь, а на самом деле он совсем узенький. И я помню еще, как ты раз на Пасхе взял меня с собой в тюрьму. Арестанты были все такие чистенькие, в новеньких полотняных куртках, и я их нисколько не боялась. А один, очень страшный, в кандалах и с продавленным носом, подарил мне раскрашенную фигурку из хлебного мякиша.
— Арестанты очень любили, когда ты приходила, деточка. Я знал, что они тебя не обидят. Я своих молодцов хорошо знаю. На воле похуже народ попадается.
— Я эту фигурку увезла в институт, а там ее выпросила у меня одна пепиньерка. Я не хотела отдавать, но она пригрозила, что будет придираться. У нас тогда пепиньерки и первушки были ужасно какие нехорошие. Совсем не такие, как мы.
Тузик вертелся на балконе, упорно ловил свой коротко подрезанный хвост и, досадуя на неудачу, лаял.
— Скучно мне было без тебя, Леночка! Вот еще собачонки развлекали. А то каждый день все одно и то же, от поверки до поверки. Не лучше арестанта. Потом за последние годы еще разные неприятности пошли. Совсем было развинтились нервы, пока не привык...
Он круто остановился и почесал переносицу, с опаской посматривая на девушку. Она сидела перед ним, такая живая и радостная, с разметавшимися кудерьками темных волос, и в маленьких ушах просвечивала молодая розовая кровь.
«Экая она... не здешняя!» — подумал начальник и нахмурился. Ему было досадно, что остается еще целых пять лет служить до полной пенсии, и до истечения этого срока нет никакой возможности увести радостную девушку от серой грязной стены куда-нибудь далеко, где только солнце, цветы и зелень.
Но Леночке, по-видимому, было пока еще очень хорошо и здесь. Откинувшись на спинку плетеного стула, закинула руки за голову, вся такая тоненькая и упругая, еще почти девочка, но уже с формами созревшей женщины, с томным взглядом влажных глаз, бессознательно ждущих любви.
Спросила, растягивая слова, думая в то же время о чем-то другом, еще не осознанном:
— Скажи, папа... Мне говорили дорогой... Ведь здесь... Здесь не вешают? Это неправда?
И, уже выговорив отрывочную фразу до конца, сделалась внимательна, опустила руки вдоль колен и смотрела на отца с нетерпеливым ожиданием.
Начальник опять почесал переносицу, кончиком сапога легонько оттолкнул ластившегося Тузика. Все его широкое лицо с толстыми бритыми щеками как-то сжалось, покрылось мелкими жалобными морщинами, и дряблые мешки отвисли под глазами. Взялся ладонью за щеку, как от зубной боли.
— Ах, Леночка... Ну, вот, зачем это? Сидим так хорошо, вместе... Еще я не успел насмотреться на тебя, а ты об этом... Лучше потом как-нибудь... Потом!
Тогда влажные глаза потемнели, и руки поднялись с колен и опять опустились, побледневшие и, словно, бессильные.
— Почему же потом, папочка? Ты скажи мне! Я хочу знать. Вешают, да? При тебе? И ты смотрел? Видел?
Что-то еще другое проглянуло в вопросе, кроме жуткого, тревожного любопытства.
— У меня тяжелая служба, деточка. И по долгу этой службы я обязан делать все, что мне приказывают, — хотя бы даже это и было слишком тяжело, почти невыносимо. Не огорчай меня! Я так ждал тебя. И потом, пока ты здесь... разве можно себе представить...
Не докончил мысли, — такою она показалась ему чудовищно нелепой. И сморщился еще сильнее, сделав губы трубочкой, — вот-вот заплачет. Тогда Леночке сделалось очень его жалко. Она встала, наклонилась над отцом, прижала к своей груди его большую, круглую голову с седой щетиной коротко остриженных волос. Маленькой горячей рукой гладила его по лбу и по щекам и говорила ласковым полушепотом:
— Милый мой, добрый... Я понимаю, как тебе было тяжело! И наверное, этого больше не будет... Не будет, да?
От нее так успокаивающе пахло какими-то нежными духами и свежестью молодого тела. Начальник поймал маленькую ручку, прижал ее к губам.
— А мы хорошими друзьями будем жить. Уж я вижу. Только подольше замуж не выходи. Утешь старика!
Хотелось сидеть так еще долго, долго, — но где-то по ту сторону флигеля, в самой глубине тюрьмы, задребезжал звонок, сначала тихо и отрывисто, потом все громче и настойчивее.
— К поверке! — сказал начальник, встал и встряхнулся. — Ты меня извини: мне надо сегодня самому сходить, распорядиться кое-чем.
И, оставив дочь на балконе, пошел исполнять свое дело, которое уже настолько вошло в привычку, что даже перестало быть скучным.
Сначала заглянул в нижний этаж флигеля, в канцелярию, пересмотрел бумаги, заготовленные помощником. Одна, на сероватой четвертушке с не совсем ровно оторванным краем, была из суда. Прочел ее, отметил красным карандашом две фамилии и опять сморщился, как только что на балконе.
— Еще двое! Семен Иваныч, у нас в малом коридоре, кажется, все занято… Придется еще двоих прибавить.
— Потесним! Там камеры большие, — можно и по трое сажать. Вот насчет больного ничего не пишут, а он один целую камеру занимает.
Заведовавший канцелярией помощник был старше годами своего начальника, и потому на его желтом, сухом лице всегда держалось выражение обиды. И от времени до времени он писал, для своего утешения, доносы на тюремные порядки. Начальник это знал и, чтобы скрыть свою неприязнь, обращался с Семеном Ивановичем хотя и с преувеличенной ласковостью, но все же строго официально.
Сегодня не утерпел и сказал:
— Ко мне, Семен Иванович, дочка приехала! Такая славная девочка выросла, — прелесть.
— Очень приятно-с! Может быть, прикажете повторить запрос насчет больного?




