Читаем Скрипка Зюси онлайн бесплатно

<p><strong>Марина Москвина</strong></p><p><strong>СКРИПКА ЗЮСИ</strong></p>

Зюся — сын деревенского клезмера Шломы Блюмкина.

В черном длиннополом сюртуке, под которым виднелась поддевка и рубаха, с тощей бородой, пегими усами и в потертой фетровой шляпе, Шлома бродил по деревням, зажигал на многолюдных родственных застольях, свадьбах и бар-мицвах, и земляческих торжествах, развлекая столяров, кузнецов, лодочников и горшечников. Он был худ и бледен, и близорук, а его пальцы — тонкие белые, как будто сахарные, да и весь его облик напоминал старинную фарфоровую фигурку уличного скрипача, доставшуюся мне в наследство от незабвенной Панечки.

Но из-под засаленной тульи глядели на тебя сияющие глаза — то серые, в синеву, а иногда какой-то немыслимой голубизны и прозрачности, точно смотришь с обрыва в чистейшую хлябь морскую, и видно, как там проплывают рыбки.

Все ждали, изнемогая, когда Шлома Блюмкин начнет прелюдию. Мягкой рукой, никакого «крещендо», так гладят собаку, он принимался водить смычком по старенькой скрипке, нащупывая мелодию, пробуя на вкус, на цвет, буквально осязая ее изгибы и повороты, неторопливо разукрашивая восточными орнаментами, трелями и причудливыми росчерками. Легкими движениями сопровождал он звучащий поток, не вмешиваясь в него, но и не пропустив животрепещущий миг, когда в полноводную «Хасидскую сюиту» властно вторгался стук судьбы, голос рока из Пятой симфонии Людвига ван Бетховена: та-та-там! Прум-прум-прум! Та-та-там!!!

Это был ужас, извержение Везувия, слушатели втягивали головы в плечи, казалось, над ними летят раскаленные камни, от которых еще никто не погиб, но уже многие имеют шрамы и легкие ранения.

После чего в ту же самую дверь, вслед за «стуком судьбы», безалаберно врывались «семь-сорок», «шолом-алейхем» — и лишь бесчувственный чурбан мог усидеть на месте и не пуститься в пляс.

В игре его всегда пульсировала какая-то безумная искра, особенно когда Шлома окончательно съезжал с катушек, обратившись в сгусток бешеной энергии. И этот яркий огонь и зорный свет охватывали тебя и разжигали в груди восторг такого невыносимого накала, что в разгар фрейлахса или кампанеллы разгоряченные гости сшибались лбами, и ну — мордасить друг друга, в кровь разбивая губы и носы, а потом обнимались, целовались и просили прощения. Недаром Блюмкин-отец любил повторять:

— Зюсенька, сыночек, во все надо правильно вложиться — иначе не будет никакой отдачи.

Но Шлома не был бы Шломой, если б неистовые динамические фиоритуры под его смычком не оборачивались томительными чарующими мелодиями. При этом он добивался пронзительной певучести cantabile. В ней слышался горький плач над загубленной жизнью, всхлипы и стоны, мольба о милосердии, что-то бесконечно жалобное, щемящее, и — «тех-тех-тех»!.. Словно курица кудахчет!.. Невеста и ее родные заливаются слезами. Все лишнее, пустое, мелкое уносится прочь, и остается неуловимая звенящая беззаботность, которая наполняет тебя от макушки до пяток.

— Всегда надо мыслить на широкий жест, — говорил Шлома Зюсе, мотлу с оттопыренными музыкальными ушами, который повсюду таскался за Шломой, шагал от деревни к деревне по ухабистым дорогам, мок под дождем, грязь месил, пропадал под лучами палящего солнца, — чтобы, в конце концов, забиться в уголок на шумной попойке, где на столах уже красовались редька в меду, пряники, миндальные баранки, медовый хлеб, яблочный пирог, рыба, мясо, жаркое, вина, пиво, все, чего хочешь, скушать зразу или кусочек утки, и уже в полусне увидеть, как Шлома достает из футляра свою волшебную скрипку.

Однажды Зюся не выдержал и поздней ночью, когда все затихли, решил посмотреть, что у нее внутри, откуда льются эти божественные звуки.

Он сел на кровати и огляделся.

Шлома спал, крепко обняв Рахиль, надо сказать, постоянно беременную.

Рахиль — смуглолицая, чернобровая, была двадцать первым ребенком в семье, последней у своих родителей. Теперь у нее — по лавкам: Мишка, Славка, Зюся, Лена, Беба, Исаак и годовалая Софочка. Чтобы прокормить такую ораву, Шломе приходилось выкладываться изо всех сил. Денег его концерты приносили не ахти сколько, но заработок верный, и ночью спишь.

За ширмой в углу — бабушка Хая, Хая Ароновна, маленькая, седенькая, она тихо угасала. Рахиль с ней была резка.

Хая Ароновна:

— Сколько времени?

— Я же вам полчаса назад говорила, сколько времени.

— Мои часы, и я не могу узнать, сколько времени???

Или к ней кто-нибудь из внуков заглянет — она обязательно обратится с вопросом, к примеру:

— Ну, что, папа вышел из тюрьмы?

— Да он был в Касриловке на гастролях!

— Они из меня хотят сделать дуру! — всплескивает руками Хая Ароновна. — Как будто я ничего не знаю…

На печке — дедушка Меер, очень религиозный иудей. Он все время молился.

— Бу-бу-бу…

Раз как-то Зюсю поколотили на улице, дворовые хулиганы сказали: «Ах ты, еврей!» и его побили. Он пришел: «Дедушка! — говорит. — Меня побили!» Меер ответил: «Ты не должен расстраиваться, Зюся. Это им хуже, что они тебя побили. Это им должно быть плохо!»

Ладно, Зюся откинул одеяло, на цыпочках подкрался к футляру — тот стоял в изголовье у Шломы, отец порой во сне прикасался к нему, чтобы удостовериться, что скрипка рядом. Его бы воля, он спал бы, одной рукой обняв скрипку, а другой — Рахиль, а то и (не нам, конечно, судить, но смело можно предположить, по опыту зная, что за люди — художники и музыканты!) — одну только скрипку.

Зюся был хорошо знаком с этим сундучком. В нем, кроме скрипки, хранился целый тайный мир человека с тонкой музыкальной душой: внутри на крышке приклеена фотография самого Шломы, худого, длиннобородого, с пейсами, портрет Рахили с детьми, снятых прошлым летом Сигизмундом Юрковским, известным и уважаемым в Витебске человеком, его фотоателье находилось на Замковой улице. Еще там был свернут рулетиком жилет шерстяной, запасной поясок, а во время их дальних походов Шлома укладывал туда картофельные оладьи, печенье и бутерброды, завернутые в бумагу. Если же благодарные слушатели подносили клезмеру пива или вина, и его, веселого и пьяного, обуревала та же беспечность, какую Шлома дарил своей публике, тогда он твердо знал, что Зюся стережет инструмент.

Стараясь не скрипеть половицами, мальчик выбрался в сенки. На полу сушился лук золотой, шелестел шелухой, раскатываясь под ногами. Зюся положил футляр на стол и зажег свечу. Высветилась лежанка с кучкой розовощеких яблок, стертая клеенка на столе, скрипичный дерматиновый футляр.

Щелкнув замочком, он поднял крышку — на бархатной подушке лежала загадочная и грустная царица Зюсиной души, та, за которой он готов был шагать в осенние потемки, снежную пургу и весеннюю распутицу, ориентируясь по звездам и бороздкам, что оставил на песке ветер. И терпеливо, как солдат-пехотинец, переносить походные лишения.

Около скрипки дремал черноголовый смычок.

Зюся почувствовал себя Алладином, завладевшим волшебной лампой. Откуда же берутся эти таинственные мелодии? — думал он, вытаскивая из футляра сокровище Шломы. Что она прячет под своей деревянной кожей? — размышлял, освобождая ее из-под холстинки. Он медленно поворачивал скрипку, пытаясь угадать: внутри какой-то волчок, поющая юла или машинка чудесная?

Посветил в дырочки-эфы огнем свечи — темнота и ничего не видать. Но сердце-то не обманешь! Там что-то есть! Наверняка в ней скрывается что-то наподобие бабулиной музыкальной шкатулки. Зюсе не терпелось увидеть этот механизм, потрогать пальцами, понять, из чего он состоит. Даже дедушка Меер, всю долгую жизнь безумно желавший узреть Меркаву с небесными чертогами ангелов, не был обуян такой решимостью.

В поисках чего-нибудь остренького — гвоздика или шила, мальчик выдвинул ящик стола, нащупал ножичек и попробовал поддеть им край деки, но мешал гриф — гриф-то держит. А убрать гриф не позволяли струны — все в ней было взаимосвязано, как в живом существе — невозможно разъять.

Зюся начал раскручивать колки — струны жалобно пискнули и ослабли. Одну за другой он вытаскивал за узелки — сперва тоненькую, металлическую струну, дальше вторую, потолще, а напоследок — третью и «басок», обвитые алюминиевой и серебряной канителью.

На улице залаяла собака. Ему почудились шаги. Он вздрогнул и оглянулся. У двери, привалившись к стенке, стоял мужик, втянувши голову в плечи. Зюся не мог его толком разглядеть. Пламя свечи плясало, отбрасывая тени, фигура шевелилась. Парень чуть не умер со страху, пока сообразил, что это одежда Шломы на вешалке — сюртук, сверху шляпа, а на полу сапоги.

Зюся перевел дух, расстелил на клеенке чистое белое полотенце, каждую струну отдельно завернул в бумагу и выложил их по порядку, чтобы не забыть, какая струна за какой.

С грифом пришлось повозиться, но он справился. Впервые Зюся держал гриф, отдельный от всего остального. Он погладил его прохладную гладкую поверхность, ладонью ощутив бугорки и выемки, стертые рукой Шломы за годы игры. Колки чуть скользили, для плавности вращения — отец натирал их мелом или мылом. Головку грифа венчал завиток.

Зюся примостил это чудо на полотенце возле струн.

Теперь у него в руках лежало само тельце скрипки. Легкое, как перышко, — тут и ребенку ясно: столь невесомая коробочка могла быть только пустой. Но Зюся еще надеялся — вдруг это устройство, откуда льются звуки, сделано из какого-то неведомого ему, воздушного материала.

— Кантик подцеплю, коробочка и откроется…

Острием ножа он поддел выступающий кант и, осторожно орудуя лезвием, отсоединил деку от боковой скрипичной дощечки — обечайки.

Внутри было пусто.

Ему открылось только пространство, обратная сторона рисунка, откуда исходили беззвучные мелодии. Оно слегка светилось и мерцало. Живой пустоте, источающей свет и энергетические токи, скрипка Шломы обязана была пением, чистым, как серебро, очищенным от земли в горниле, семь раз переплавленным, мягким и теплым тембром, силой и блеском.

Зюся стоял, потрясенный, испытывая одновременно радость и ужас. Радость — что разобрал, и ужас — что теперь обратно не соберет. Упаси Бог! Только бы отец не увидел, что он наделал. Он до того струсил, аж весь похолодел. К тому же он страшно устал. Поэтому все обстоятельно разложил на полотенце, сумел бы — пронумеровал, и подумал:

— Пораньше встану, возьму клей и склею.

Но утром его разбудили буйные возгласы:

— Что случилось??? Горе мне, горе, несчастье, скрипочка моя…

А случилась мелочь. В сенках на полотенце лежала разобранная до колков, до пружинки-дужки, до верхнего порожка с прорезями для струн, скрипица Шломы: дека отдельно, дно корпуса и обечайки отдельно. Гриф, подгрифок, шейка и головка, расчлененная на колковую коробку и завиток.

Все в доме почувствовали, что подул недобрый ветерок, надвинулась туча, вот-вот начнется буря и разразится беда, спаси господи и помилуй. Шлома, тонкий, бледный, с потемневшими глазами метался по дому, заламывая руки. Рахиль, как могла, пыталась его урезонить. Меер молился, беззвучно шевеля губами. «Ох-ох-ох, грехи наши тяжкие…» — шептала за занавеской Хая Ароновна. Дети притихли, накрывшись с головой одеялом.

— Кто это сделал??? — вскричал бедный Шлома. — Где он, злой вандал, подайте сюда этого дикаря, я вытряхну из него душу!!!

Зюся сжался в комочек и заскулил, уткнувшись в подушку.

— Ты??? — обескураженно воскликнул Шлома. — Ты??? Мой возлюбленный Зюся? Мой неутомимый и верный оруженосец??? Зарезал! Без ножа зарезал!.. — он обхватил голову руками и заплакал.

Мне бы, дураку набитому, кинуться к Шломе, утешить его, повиниться, — говорил Зюся пару-тройку десятков лет спустя своей благоверной Доре, — но прямо ком застрял в горле, ноги были ватные, поэтому я просто вылез из-под одеяла, в одних трусах, босой, худой, фалалей простодырый, и дрожу — как осенний лист на ветру.

— Зачем? — стонал Шлома. — Ты можешь мне объяснить? Зачем?

— Хотел посмотреть, что у нее внутри, — чуть слышно лепетал Зюся. — Откуда берутся все эти звуки… Подумал, открою и увижу механизм с дудочкой и колокольчиками…

— Какой же ты болван, Зюся, — проговорил Шлома изумленно. — Ты разве не видел? Это поют ангелы небесные!..

— Боже милосердный, мальчик хотел, как лучше, откуда ему было знать, что получится вагон неприятностей? — проговорил благочестивый Меер, слезая с печки.

Кто может описать смирение, кротость и мягкосердечие, а также усердие в молитвах, которые были присущи этому святому старцу с длинной белой бородой, отроду не стриженной? Каждый день зимой и летом ни свет ни заря он шел в синагогу помянуть непременной молитвой покойных родственников. Он приходил туда три раза в день — утром, днем и вечером — молиться и изучать комментарии к Торе. И называл синагогу «штибл», что на идише означает «домик».

— Пойду в свой «штибл», — он говорил, — lemen a blat Gemore.

Именно «lemen» обычно употреблял старик — «изучать», говорил он, а не «читать»!

— Ниспошли, Господи, Свет Своего Лика на нас, — ободрял и увещевал Меер зятя, собираясь и одеваясь, — не погружайтесь в пучину отчаяния, дети мои, это не самое непоправимое, что может послать нам наш Господь…

— Я склею ее обратно, — запричитал Зюся. — Я все там запомнил, что и куда, дедушка еще не вернется из синагоги, как она будет точно такая, какая была. Дайте мне клей, дайте клей, мама, клей!!!

Рахиль сидела, положив одну руку на стол, другую себе на живот, голову ее венчала прическа, украшенная заколкой, и когда Зюся вспоминал ее — а он частенько ее потом вспоминал, и она нередко снилась ему ночами — вот именно такой, сидящей неподвижно, глядящей на них с отцом глубоко проникающим взглядом.

— Ничего не выйдет, сынок, — сказал Шлома, утирая слезы. — Пойдем к мастеру, если Джованни Феррони не спасет мою скрипку, — мы пропали.

Словно величайшую драгоценность, каждый фрагментик, каждую частицу своего поверженного инструмента Шлома обмотал мягкой ветошью, все это они с Зюсей аккуратно уложили в футляр и отправились к Ване — так звали в Витебске обрусевшего итальянца, скрипичного мастера Джованни.

Допустим, был конец сентября, вдоль Богадельной улицы через Смолен-скую торговую площадь — к левобережью Двины шагали смурной клезмер в длинном черном пальто с поднятым воротником и в шляпе, надвинутой на глаза, и его горемычный сын, жертва собственной любознательности.

Феррони обитал в доме купца Моисея Деревянникова, крещеного еврея, сам купец давно почил в бозе, а его сыновья потихоньку транжирили купеческое богатство, нажитое на бакалейных товарах.

Похожие книги