Читаем Скорина онлайн бесплатно
Авторизованный перевод с белорусского
РЕЦЕНЗЕНТЫ:
© Издательство «Молодая гвардия», 1989 г.
С точностью неизвестно — в 1490 или в 1486 году родился Франтишек. Но так или иначе, а родился он накануне или даже в самый год события, которое явилось для его родителей, равно как для всех полочан, черным предвестьем конца, ибо событием этим было затмение солнца.
Тогда никто не любовался им через закопченное стеклышко, дабы отчетливей видеть небесное чудо. Тогда человек, как и попросту все живое, остро, панически ошеломленно реагировал на затмение. Затмение тогда было полным, и, как всегда при таком затмении, кони одичало ржали, коровы обреченно мычали, овцы испуганно блеяли, а собаки в отчаянье выли, и все птицы земные смолкли, рыбы из-под каждой коряги, из крутых водоворотов, из глубин и с отмелей Двины со всеми ее близкими и неблизкими от городища Полоцкого притоками — из Полоты и Уллы, Ушачи и Оболи, — из всех недальних и дальних от Полоцка озер — из Чарсвят, Язны, Умильно, Рясны, Вечелья, Усомниц, Вировли, Нещедры — вдруг выбились-выпрыгнули наружу — понад гладью заводей и стремнин, — ибо все живое рвалось-тянулось к солнцу, которое угасало, все живое как бы внезапно, в одно мгновенье, уразумело, что без
Отец Франтишека Скорины, как глава семьи, хозяин, был в тех обстоятельствах спокойнее, молчаливее. Жена его, мать его детей, — и потому, что жена, и потому, что мать, — сдержанной, как ее муж, быть не могла. Может, в то время как раз она и рожала Франтишека, может, уже и родила. Но и в том, и в другом случае испуганно, как листва на осине, дрожало ее сердце. Когда еще носила его, осторожно ступая, чувствуя всем телом упругие удары его разгулявшихся ножек, разве не мелькали перед ее глазами призраки мертворожденных младенцев и мертвых рожениц? А когда приспело рожать, то, может, бежала в сполохе затмения из подворья на замок, падала на бревна, которыми был вымощен их купеческий двор, или на узкой улочке-мостовой, в которую упирались их резные ворота. Через них опа, может, в страхе и выскакивала — подальше от скорининских строений с их внезапно потемневшими щелями-окнами. А может, она засветло еще успела на соседский посад — на Верхний замок, на большой детинец, куда при каждой напасти сбегались полочане, там ища спасения от напасти, там верша свои городские веча. Может, голосила там на коленях, веря, что это — уже
Сам Франтишек всего этого не знает, ибо человеку, пока нет его на свете, неведомо, что он будет, как неведомо поначалу и то, что он уже есть, что есть у него отец и мать, которые ждали его, есть земля и солнце, где он родился. Но все же Франтишек немало чувствует из того, что происходило
«Изьгибе солнце и сокры луча своя от земля... и зьвезды явишася яко в нощи», «в солнци аки гвоздие черно...» «солнце потемнело, и страх был великий на земли Руской...», «и видели двѣ звездѣ в той же час на заход от слопца, одна бѣла, а другая черлена. А всего того могло быти полътори годины, а потом темность одышла проч...».
Как долго темень не сходила с полоцкого неба над матерью Франтишека Скорины, доподлинно неизвестно. Однако о том, что время всей той темноты, сама т а темнота были ужасом матери Франтишека Скорины, минутами или часами ее обмиранья и захлебыванья страхом, легко догадаться. И горели или не горели во мраке полоцкого неба две звезды — одна белая, другая красная — как две звезды надежды, спасения, сострадания, мы тоже не знаем. Знаем только наверное, что как долго ни держалось
Но отошло, как нашло, затмение, но ушел, как пришел, год 1492-й, а свет не кончался, и оставались жить на этом свете мать и отец Скориничи, и продолжали подрастать их дети — братья Иван и Франтишек, и стоял по-прежнему под солнцем город Полоцк, и лежала вокруг земля Полоцкая. Ничего не изменилось, и вместе с тем немало изменилось и многое еще изменится на этой земле.
Велик был страх на земле Полоцкой, но и великое веселье охватило теперь землю Полоцкую. И, может, было оно еще большим как раз от него — от страха недавнего, что теменью с неба обрушивался на людей. Знал или не знал о той безбрежной радости маленький Франтишек, но отныне и мысли его, и чувства уже не только сливались с памятью страха, и страха прежде всего божьего, в котором вообще пребывал человек средневековья, но и полнились отзвуком повсеместного ликования, что свет устоял-таки, не кончился.
О чем говорили в той радости простые люди в городах и весях, на торжищах и в харчевнях. О вере говорили простые люди сплошь по всей Русской земле, о том толковали в своем веселье, что вот конца света и не наступило, а «святых отец писания ложна суть и подобает сих писаний огнем сжещи». Огнем жгли средневекового человека отцы, огню готов был предать обман святых отцов этот простой человек средневековья.
И наверняка ведь слышал голоса тех городов и весей, торжищ и харчевен и сын полоцкого купца Лукаша Скорины Франтишек Скорина. Для него, однако, колокола Софии и Сельца, Бельчиц и Острова, святой Троицы и Борисоглебского монастыря, костела бернардинцев с торжественной надписью на нем «Врата Небес» звучали звонче ярмарочных голосов, авторитетней. Франтишек остался при святом писании, что означало при книжной мудрости. Иной мудрости в его эпоху, в его Полоцке не было. И хранилась она в голубнице[2] Софии, в сводчатых подвалах Святотроицкой церкви, земли которой с 1501 года были переданы бернардинскому костелу, дав стенах Борисоглебского монастыря, что вскоре стал базилианским. София дала ему грамоту русинскую; бернардинцы, совершавшие службу по обряду греко-православному, но на языке латинском, могли научить его грамоте латинской. Пусть у православных — светских и духовных — феодалов передача бернардинцам земель Святотроицкой церкви польским королем и великим князем литовским Александром и вызвала резкое недовольство, но в самом Полоцке и бояре, и мещане, и купцы, и люд ремесленный тогда еще не половинились и не троились враждебно, воинственно на православных, бернардинцев, базилиан. И это была та благодатная почва, которая обеспечивала молодому сыну купеческому Франтишеку широту миропонимания, подняла его над вероисповедными распрями, помогла ему осознать первичность своего полочанства, своей принадлежности прежде Полоцку, а затем уже церкви или костелу, той или другой вере. Впрочем, и в конце для Франциска первичной осталась книжная мудрость, вне церкви и костела, но служащая поспольству[3], всему полоцкому люду, но славящая материнский язык. «Кто в этом языке есть, будет рожден», тому он, Франциск Скорина, непосредственно и адресует книжную мудрость, книгу. Поклон же и благодаренье многолюдному, мудрому в своей веротерпимости Полоцку, подготовившему на это великое подвижничество сына своего Франциска Скорину.
...Сладок мед из сотов пчелиных и сахар добр, но добрее и того и другого книжный разум...
Что день этот исторический, он знал, понимал. И главное — понимал, ибо знание еще не понимание: можно много чего знать, а что есть что — совсем не разуметь. Да и само это понимание иногда кажущееся — приблизительное, ограниченное, противоречивое, а то и вовсе странное — не только в своей фантастичности, но и в путанности. А тут понимание того, что почти целую неделю совершалось, было полным и до основания осознанным, и потому не без гордости он перечитывал строки своего послесловия. И в низковатой, с узкими, хотя и достаточно вытянутыми, оконцами типографии досточтимого Павла Северина явственно слышалось:
— Скончылася Псалтыр сия з божиею помощью повѣлѣнием и працею избранного мужа в лѣкарских науках доктора Франциска, Скоринина сына с Полоцька, у старом месте Празском лѣта по божьем нарожению тысещного пятьсотого и семогонадедеть[5] месеца августа, дъня шестаго...
«Дъня шестаго», — еще раз, подняв высоко над собой, словно в самое небо, листы с отпечатанным «Послесловием», торжественно, с ударением на слове «шестаго», прочел — точно весь мир оповещал — Скорина. И шестое здесь у него не случайно шестое. Будучи христианином, Скорина верил в бога, верил в святое писание, в Библию с ее заглавным мифом о сотворении мира: в первый день бог разделил свет и тьму; во второй — создал небо и воду; в третий — землю, травы, деревья; в пятый — рыб, птиц и гадов и в шестой — зверей, Адама и Еву. И был этот шестой день днем творения человека, разума его и рук, а значит, и всего того, что они, разум и руки человеческие, создавать могут, как бы дела творца своего оправдывая, как бы уподобляясь ему. А ведь и впрямь, если бог сотворил человека по образцу своему, то какая нужда у него отторгать от себя человека и дела его? Почему человек не может в делах своих узреть себя если и не под стать творцу, то хотя бы в тени его тенью его?
Только не тенью бога стоял Франциск Скорина посреди типографии досточтимого Павла Северина с поднятым над собой первым оттиском, остро пахнущим свежею краскою, и сам этот запах пьянил Скорину, он жадно вдыхал его полной грудью, и сердце в ней билось еще взволнованней: «Шестаго!»
Скорина запомнит этот день своей жизни навсегда, потому что станет шестое августа славным зачином в исполнении его замысла, его задумы. Его мечта, что он осуществить намеревался, на глазах обретала плоть реальности, и вот уже то, что вчера еще было лишь мыслью, теперь у него в руках. А если оно у него в руках, то, значит, может быть передано и в другие руки — для научения: для наставления в поступках добрых и благих, богу и человеку угодных, и для отклонения от помыслов негожих и разбойных. Об этом он прежде всего и написал в своем первом предисловии к Псалтыри. А еще о том, что Псалтырь есть не что иное, как музыкальный инструмент, похожий на полоцкие гусли. Только у полоцких гуслей побольше струн, а псалтырь-гусли — десятиструнные, как бы специально приспособленные славить десять божьих заповедей, врученных всевышним на горе Синай. «Пойте богу хвалу на псалтыри и гуслях», — завещал пророк, получивший заповеди. Иначе говоря, восхвалите бога словом и звуком, восславьте в песнях и гимнах. И если не ваша судьба — эти струны, мелодия, пенье, то уж, наверное, ваша планида — слово, оно — ведь исток и основа песни, запева. А вы еще спрашиваете, почему я Псалтырь избрал для первопечатания, — вовсе, кажется, не видите, что не книгу, а гусли я держу над собою, вовсе, кажется, не слышите, что поют эти гусли,
Где-то далеко-далеко на севере, в том городе, название которого в «Послесловии» к Псалтыри стало рядом с названием Златой Праги, многострунные гусли звенели. Шестое августа! К шестому августа уже и на северных берегах Западной Двины дожиналось жито, на денники[6] снопы свозились, и песни на токах заводили веселые цепы. И только в типографии досточтимого Павла Северина никаких особенных звуков слышно не было, хотя и носил печатный первенец Франциска Скорины звонкое гуслевое имя. А впрочем... Ничто не мешало Франциску Скорине и его челядникам, его помощникам в трудном печатном деле радоваться своему первенцу и шутить. Подручные, возможно, и не догадывались, как много значила для их мастера Псалтырь, как тяжело доставалась ему некогда первая наука по рукописной Псалтыри — в родимой Софийке-Софии, в кельях, специально для того отведенных...





