Читаем Шумный брат онлайн бесплатно
Высокое, высокое небо. Бескрайнее, широкое поле. Пустынная, длинная дорога, у которой нет конца. И по этой дороге плетётся моя бабушка, а за ней я, резвясь, как жеребёнок. То прыгну в придорожную канаву, то взбегу на бугор. То снова вернусь.
Тихо бредёт бабушка, хотя и на трёх ногах. За третью у неё суковатая палка — клюка из дикой яблоньки. А у меня на плече прутик. И на нём вторые лапти. Одни на мне, тоже новенькие. Обула меня бабушка в дальний путь. Сама аккуратно обернула портянки, сама зашнуровала оборки, чтобы не потёр я в дороге ног. Лапти эти для праздников. Обычно с весны до осени я бегал босиком. Сплёл мне их покойный дедушка. Плёл крепко, из отборного лыка, в четыре слоя, чтобы я его долго-долго помнил. Одни точно по ноге, другие с запасом, на рост. Вот они красуются на прутике, жёлтые, любо-дорого глядеть!
Другого имущества у меня нет. Мне легко-легко. А бабушке трудно. У неё наш общий узелок с харчами. Да ещё узелок с бельишком и полотенцами для меня.
— Давай, бабушка, понесу!
— Не торопись, внучек, твоя дорога длинней, сиротская твоя поклажа потяжелей.
От таких слов мне хочется плакать. Всегда становится очень грустно, когда бабушка меня жалеет.
Её бы жалеть нужно — она старенькая. А меня-то что? Вот увидел бабочку — и за ней. Заметил ящерку — ив погоню. И счастлив. Даже на скучной дороге мне весело.
А когда надоедает бегать, я к бабушке:
— Расскажи сказку!
— Вот сядем полдничать — расскажу.
— А сейчас?
— На ходу слова теряются, — улыбается бабушка.
И мне тревожно. А вдруг растеряет она свои волшебные слова, которые я так люблю слушать, тогда что?
Молчу. А бабушка шепчет что-то про себя, а потом говорит:
— Сам ты — моя горькая сказка. Тяжки мои годы, лучше бы мне лежать, чем идти… Да не могу тебя бросить — сказочку мою недосказанную.
И блестящие росинки начинают капать из-под её тёмных приспущенных век. И от этого мне всегда делается очень печально. Тогда бабушка смахивает слезинки и рассказывает сказку, которую я знаю наизусть.
— Жили-были на свете старик и старушка. Старик караулил барский сад, старушка помогала господской стряпухе мыть посуду…
— Заколдованный был сад, яблоки в нём сладкие для богатых, я для бедных горькие, — добавляю я.
— Горькой была и доля стариков: поумирали детушки, некому было поберечь их старость, — кивнув мне, продолжает бабушка. — Но в одну тёмную ноченьку нашёл старик под берёзкой подкидыша. Жалостно пищал он. Как птенчик, выпавший из гнезда. Обрадовались ему старики, назвали Сашком и стали воспитывать. Шустрым рос Сашок. И когда спрашивали, чей он, бабушка с дедушкой отвечали: «Берёзкин!» Так и объявилась у него фамилия.
— Берёзкин! Берёзкин! — кричу я, подпрыгивая. Мне всегда радостно узнавать, откуда у меня взялась такая весёлая фамилия.
— Так бы они и жили не тужили, воспитывали внучка. Да занемог названый дедушка и помер… А бабушку богачи прогнали… Куда им идти? Как жить? Одна дорога — побираться. Просить под окнами хлебушка кусочек у добрых людей. Так бы оно и было. Да теперь не старое время. Теперь есть Совет. Совет и о старых и о малых заботится…
Совет представляется мне добрым, богатым дядей. Но как к нему «ход» найти, не знает даже моя названая бабушка.
Вот и ведёт она меня к своей племяннице, к тётке Надие́, которая при школе живёт. Говорят, грамотная стала. Всё знает. Учительнице помогает учить детей.
Уж она-то определит меня, лишь бы дойти до неё.
Какой я? А я ещё себя мало знаю. Бабушка говорит — глупый, слабый ещё, а мне не верится.
Какой же я слабый, если с одного маха прутиком любому репью-врагу голову срублю! Какой же я глупый, если любую сказку понять могу? И даже загадки отгадываю. Вон одна показалась вдали. «Крыльями машет — улететь не может». Это мельница!
Я хитрый: могу хлебцем поросёнка подманить, потом прыгнуть ему на спину и покататься.
И не маленький: упаду, зашибусь, а не заплачу!
Далеко вперёд ушла бабушка. Я нарочно отстаю — попугать хочу. Пусть хватится, а меня нет… Вот крик поднимет: «Сашок, Сашок, Сашенька!..»
И вдруг вижу чудо — на ровном жнивье тут и там стоят живые столбики. И чуть колышутся. И посвистывают. Один свистнет — послушает. Другой откликается.
Как припущусь на свист! А столбик раз — и пропал. Стоял вот здесь — и нет его. А на этом месте бугорок и в земле дырка. Ага, вот он куда спрятался! А ну поймаю его!
И давай копать. Вначале руками. Стало больно. Новыми дедушкиными лаптями гребу, они твёрденькие. Пот глаза заливает, земля лицо порошит — ничего, знай копаю.
Забыл я про бабушку.
Она кричала, не докричалась и, собрав все силы, поспешила назад.
— Вот ты где! Что делаешь?
— Постой, бабушка, ещё немножко… Сейчас я его поймаю! Вот он где, живой столбик, сидит!
И копаю, копаю резвей, чем соседский Полкан, когда корки хлеба в запас зарывает.
Насилу оттащила меня бабушка.
Упираюсь:
— Пусти, ещё чуть-чуть, и я до него доберусь!
Засмеялась бабушка:
— Не поймаешь ты его, глупый, у суслика норка с двумя выходами. Ты здесь копаешь, а он вон где сидит да посмеивается.
Увидел я суслика, посвистывающего невдалеке, и так на хитреца обиделся, что чуть не заплакал!
— Какой ты страшный, какой грязный! Как же я тебя тёте покажу? — сокрушалась бабушка.
Хорошо, что перед большим селом, куда мы шли, оказался родник под раскидистыми вётлами. Здесь бабушка умыла меня ключевой водой. Мы отдохнули, поели печёной картошки, макая её в соль и запивая вкусной ключевой водой. В горле пощипывало и ломило зубы.
— Будь умным, тётю слушайся, — наставляла бабушка, приглаживая мои вихры. — Сирота должен всех слушаться, у него родни нет, заступиться некому.
А потом мы долго ещё шли. И отдыхали, и снова шагали, а село как заколдованное. Вот оно видно, стоит на взгорье, красуется высокой церковью, а всё не приближается.
Да наверно, и силы наши поубавились. Бабушка через несколько шагов отдыхает. Да и я уже не вьюсь вокруг жеребёнком, а плетусь позади.
И голова кружится, оттого что пыль, поднятая порывами ветра, забивается в нос и противно пахнет овечьим помётом.
Наконец мы идём селом.
Здесь живут и мордва и русские. И когда бабушка спрашивает дорогу, ей отвечают по-разному: и по-русски и по-нашему.
Бабушка и так и так понимает. И я тоже. Это хорошо — знать и по-своему и по-русски.
А тётю мы не застали дома. И долго сидели на пороге школы. До самого вечера. Вдруг подлетела шумно, как порыв ветра, красивая женщина, одетая по-русски, и стала обнимать и целовать нас, говоря по-мордовски:
— Вот и хорошо. Вот вы и пришли, мои милые!
Это была моя тётя Надия.
Потом мы пили чай из сияющего, как месяц, самовара. С настоящим сахаром вприкуску. Потом меня уложили на белую-белую простыню, на мягкую подушку, укрыли тёплым одеялом.
Уж я спал-спал да и проспал, как ушла куда-то по делам моя добрая тётя. Оставила бабушку сторожить школу. Потом и бабушка ушла, оставив меня за караульщика. Чтобы не скучал, дала целую горсть орехов.
Я сидел на крыльце, разбивал камешком орехи. И вдруг подошёл солдат. В старой шинели. С костылём под мышкой.
— Здесь живёт Надежда Алексеевна?
— А тебе зачем? — спросил я, догадавшись, что так зовут мою тётю Надию по-русски.
Солдат возвращалось с войны много. И много вот таких, с костылями. Окончились две войны. Одна — германская, другая — гражданская. Это я знал тоже.
— Ты что, родня ей? — спросил солдат. И, видя, что я молчу, настойчивей: — Ты чей?
Я бойко ответил:
— Берёзкин!
— А где у тебя отец, мать? — настойчиво выспрашивал солдат.
— Не знаю, меня под берёзкой нашли.
Солдат понимающе крякнул. Закурил. Погладил меня по голове. Хотел уйти. Потом достал из кармана кусок сахара:
— Возьми, настоящий.
Я взял сахар, а взамен высыпал ему в ладонь горсть орехов.
— Ну, будьте здоровы, — сказал солдат и повернулся уйти. И вдруг что-то блеснуло в его глазах, как у бабушки, когда она готова заплакать. — Ты не говори ей, что я спрашивал… Скажи так: прошёл мимо какой-то солдат…
И он похромал прочь от школы, опираясь на костыль. Солдат недалеко ушёл, когда подбежала тётя Надия. Она не подходила, она подбегала, и всегда меня охватывало ветерком, идущим от её платья.
— Кто это был?
— Прошёл мимо какой-то солдат!
Тётя не поверила. Она вся вытянулась, привстала на цыпочки, силясь разглядеть и угадать, кто же это был.
— Миша?! — крикнула тётя Надия неуверенно. Солдат приостановился.
— Миша, куда же ты?! Миша! — И последнее слово она крикнула так, что солдат вернулся.
И они стали смотреть друг на друга, не здороваясь, тёмными глазами.
— Твой? — спросил солдат про меня.
— Мой! — тряхнула головой тётка, и глаза её блеснули на солдата так сердито, что я поёжился. — Ну и что же? Ну если и мой?
— Поверила, что убитый? Не ждала?
— Не верила! Ждала!
Лицо солдата исказилось, словно от боли. Мне показалось, что он сейчас заплачет, как маленький. И тётка тоже догадалась об этом и утешила его, как маленького. Притянула голову, поцеловала в лоб:
— Это же приёмыш, глупый. Такой же сирота, как ты!
И солдат так обрадованно заулыбался, словно узнал что-то весёлое.
Он остался. И полюбил меня. Хотя иногда вспоминал, смеясь, что я чуть-чуть не отвадил его от тёти.
Дядя Миша до войны был молодым и красивым. Он был женихом тёти Надии. Она плакала, провожая его на войну. А встретила с радостью. Хотя вернулся он безногим, она его любила. И уважала. Потому что солдат Миша защищал Родину. Он был храбрым, не боялся смерти. Теперь тётя Надия даст ему счастье. Так все говорили.
И до свадьбы и на свадьбе. Свадьбу они играли, как у нас говорят, не по-старинному, а красную, без попов.
— Попы только веселье портят своим видом, — сказала тётя Надия.
— Хватит, они меня уже отпевали в братской могиле! Когда первый раз тяжело раненного чуть не закопали… Меня от них тошнит, — сказал солдат Миша.
На красной свадьбе не полагалось ни вопить, ни плакать. Много играли на гармониках и пели.
Посажёным отцом был какой-то военный, посажёной матерью — учительница.
Они все говорили, что солдат и Надия должны расти, хотя они и так не маленькие. Все поздравляли их, все радовались, глядя на их счастливые лица. И всем и мне было очень весело. Я решил: когда вырасту, тоже обязательно сыграю красную свадьбу.
После свадьбы я стал звать солдата дядей Мишей. А он меня в шутку иногда называл тётиным сынком. И тогда мы оба смеялись. Он был хорошим другом, но у него были свои большие дела. То с мужиками землю делил, то в Совете заправлял.
Ещё в первый день моего появления на улице меня окружили мальчишки. И для первого знакомства испробовали, каков я, не побегу ли жаловаться.
Один дал мне тумака, другой — подножку.
Но я уже знал уличные правила — ябедам и маменькиным сынкам на улице жизни нет. Кровь из носа я унял, полежав на спине, и никому жаловаться не стал.
Только этого было мало. Меня ещё столкнули с обрыва в речку. А я не умел плавать, никогда ещё не купался в глубокой реке. Но, пуская пузыри, захлёбываясь, я всё равно не кричал. Заметив, что я тону, меня вытащил крепкой рукой какой-то беловолосый мальчишка с удивительно тёмным лицом.
— Чей такой? Почему тонул? — спросил он по-русски.
— Тёти Надии, — ответил я по-мордовски. — Плавать не умею, вот и тонул.
— Ладно, — сказал паренёк тоже по-нашему, — я тебя научу. — А ребятам крикнул по-русски: — Отстаньте от него, я его беру в товарищи! Как тебя звать, парень? Саша? Сашок! — Он протянул руку.
— Здравствуй! — Я стиснул его ладонь. Мне до того было радостно, что русский мальчик так же говорит по-нашему, как по-своему. И другие ребята понимали здесь по-мордовски, но почему-то отвечали мне только по-русски. Я спросил об этом Гришу, так звали моего защитника.
Он ответил:
— Важничает кулачьё! — и скривил губы в презрительную усмешку.
Я тоже усмехнулся и стал презирать кулачьё. Мы пошли вместе с Гришей поиграть, чтобы крепче подружиться. Зашли в сельскую кузницу, где работал его отец. Гриша частенько помогал ему, то раздувая горн, то поддерживая полосу раскалённого железа. Приучаясь к отцовскому делу, он рос крепышом. Был самым сильным и смелым среди ребят улицы.
Мы долго играли в кузнеца и подручного в кузнице, которая в праздник пустовала. Досыта назвонились в железяки, ударяя разными молотками. Наглотались пыли, раздувая горн без огня. Всласть вымазались сажей. Потом бегали в речку отмываться.
Это был самый счастливый день моей новой жизни. А ночью я бредил, метался, у меня был жар, и тётка дала мне выпить такой горький порошок, что я вспотел, и всё прошло.
Моей дружбе с Гришей кое-кто позавидовал. Это был плотный, коренастый паренёк, по имени Андрон, а по прозвищу «Конопач». На его скуластом лице смешно лепились красные веснушки.
— Охота тебе с чумазым в пыли возиться, пойдём со мной на луг, Учителкин! (Мою тётю Надию здесь звали «учителка», а меня стали звать «Учителкин».) За конями пойдём!
На плечах у Андрона звенели удилами две уздечки. Можно ли было отказаться? За конями!
Мы нашли их на лугу стреноженными. Встреченный приветливым ржанием, Конопач быстро снял путы. Накинул уздечки. Подсадил меня на пегую лошадь, сам ловко, как зверёк, вскочил на гнедую. И мы поскакали.
Конопач сидел на коне свободно, как на лавке. Задирал босые ноги, откидывался назад. Мог ехать задом наперёд. А я трясся, держась за гриву. Как же он хохотал, когда я свалился!
Раза три он снова подсаживал меня на пегашку, словно нарочно, чтобы посмотреть, как я буду падать.
Пегашка каждый раз останавливалась и жалостливо на меня поглядывала. А Конопач взвизгивал от радости.
И я не обижался. Покорённый ловкостью и лихостью Андрона, готов был ещё раз свалиться с коня для его удовольствия.
В синяках и ссадинах явился во двор Андрона, где поджидал его дедушка Кцрясь.
— Ай, ай, ай, — пожалел меня Кирясь, — как же это ты так отделался, Учителкин?!
Промыл мои ссадины и синяки квасом, дал напиться и уложил в телегу на мягкое, свеженакошенное сено.
Он взял нас с собой на пашню.
Пегашка везла. Гнедка бежала в пристяжке. За нами пылила соха, повёрнутая горбом вверх. И резво носилась собачонка, вспугивая жаворонков.
Я нежился на сене, полёживая в телеге, забыв про синяки и царапины.
Затем мы пахали. Пахал дед Кирясь, вцепившись в соху руками и удерживая её в борозде. Пегашка тащила соху. А гнедая следом — борону. Мы с Андроном по очереди водили её в поводу.
А когда надоело и ноги стали заплетаться, увязая в мягкой пашне, отдали повод деду. Кирясь подвязал его к сохе, и лошадь отлично обошлась без нас.
Мы стреканули в ближайшую рощу. Здесь Конопач стал лазать по берёзам, разорять грачиные гнёзда и набрал полный картуз грачиных яиц.
Развели костёр и стали их печь.
— Вот наедимся! — радовался Андрон. — Дармовые!
Но пиршество наше не удалось. Все яйца оказались насиженными. Внутри уже были крошечные синие грачата.
Подъехавший на дымок костра дед Кирясь стал ругать нас. Ухватил рыжего за ухо. Но Андрон увернулся и закричал, что пожалуется отцу.





