Читаем Самаркандия онлайн бесплатно


<p>К. С. Петров-Водкин</p><empty-line></empty-line><p>Самаркандия</p>Из путевых набросков 1921 г.Настоящее издание отпечатано в Государственной типографии имени Ивана Федорова в сентябре 1923 года, в количестве 1000 экземпляров.Петрооблит № 7452.

Долгое время по приезде в Самарканд впечатления от окружающего были сумбурны.

Впечатления, накопившиеся за дорогу, еще не изгладились: Самарская холера, голод, полувысохшая Волга, безлюдная, как никогда; остатки войны Оренбургского фронта; повышающееся действие пустыни, с неожиданным Аральским морем. Пустыня, киргизы, юрты; Ташкент с былым величием его бульваров; Салар-река, купанье в которой можно сравнить только с Арагвой, и наконец Самарканд.

Туземный город с копошащимся базаром и лавочками, несвязность памятников с этой жизнью — всё это до тех пор не укладывалось в одно стройное целое, пока моя белая комната, зияющая дырами в потолок и на улицу, не начала заполняться этюдами и мои ручные мышата, разгуливая между ног моих и мольберта, почувствовали себя хозяевами винограда и орехов, которыми мы лакомились вместе. Комната была над каузом мечети.

Утро начиналось купаньем из кауза или, пересекая узенькие проулочки, спускался я к Серебряному роднику — лечебному роднику сартов, свежесть которого на добрую половину дня делала меня бодрым.

Раннее утро после такого купанья.

В пекарне о гончарное брюхо печки шлепались узорные хлеба — «лапошки». Чайхана дымила самоваром. У стен Регистана чернело и зеленело виноградом, жужжали люди.

Площадь Регистана меня мало тронула, очень знакомыми показались мне Улук-Бек и Шир-Дор. Особенно покачнувшиеся минареты на привязях, имитируя неустойчивость Пизанской башни, внушали мне скорее сожаление, чем удовольствие.

Но, когда эта официальная архитектура в один из праздников наполнилась тысячами правоверных, — цветные ткани и ритмические волны молящихся сделали площадь неузнаваемой: заговорила геометрическая майолика отвесов стен, углубились ниши и своды — на массовые действа расчитанная, площадь себя оправдала.

В большей мере с площадью Регистана связаны для меня впечатления фруктовые.

На протяжении лета меняются натюрморты. Урюк и абрикосы, нежные персики, перебиваемые вишнями.

По-немногу тут и там вспыхнут первые гроздья винограда. Впоследствии виноград засиляет всё; самых разных нюансов и форм, он царит долго и настойчиво, пока не ворвутся в него кругляши дыней и арбузов и, наконец, заключительный аккорд золотых винных ягод заполнит лотки и корзины. В лавочках киш-мишовый изюм разыграется янтарем к этому времени. Среди всего этого пшеничный цвет узорных, хрустящих по наколам, лепешек.

Биби-Ханым приналег на меня своими бегемотскими глыбами, — его страшенный силуэт я оценил лишь потом из вне города: как члены неулегшегося в долину чудовища, торчат они над Самаркандом.

Гробница Тимура веет надуманным холодком дворцового зодчества.

Вот Шах-Зинда та, сразу, как только вынырнули ее купола в прорезах священной рощи — она стала моей любимицей. Шах-Зиндой я понял человеческое творчество Самаркандии, как высотами Чапан-Аты понял работу Тянь-Шаньских ледников и Заревшана, источивших котловину междугория и сбросивших в дыру пыли гордыню Биби-Ханыма.

Не обращающий на себя особого внимания портал Абдул-Азиса вводит в сказку лабиринта Шах-Зинды.

Сотни ступеней подымают к гробнице Хусама-Ион-Аббаса, к таинственному колодцу, на дне которого находится чудесный город великолепнее Самарканда, где сад подобный оживленной персидской миниатюре, в котором и доселе живет в ожидании вселенской победы Ислама Хусам-Зинда, двоюродный брат Магомета. Заброшенный борьбою за коран с песков Аравии к Заревшану, здесь и погиб он под наплывом монголов.

От Абдул-Азиса до Шейх-Ахмета — Мистика, стеной которого кончается мавзолей, развертывается картина майолики Востока.

Первое ударное пятно в изумруде, перебиваемом глухим ультрамарином мавзолеев Туркан-Аки и Бик-Аки, образующих коридор рефлектирующих друг на друга цветистостей. Переливы цвета в тончайших узорах орнаментики, кончающихся сталактитами, спорят с вечерним небом и не сдаются небу чистотой и звучностью гаммы.

За Туркан-Акой остатки мавзолея, в котором начинаются желтые оттенки с бирюзой и синим.

Дальше пустынный лабиринт, замкнутый молчаливыми стенами до дерева Шах-Зинды, распластавшегося над сводами гробницы, прорывшего корнями и стену, и грунт.

Рассказывают: спасаясь бегством после окончательного поражения, Хусам-Ибн-Аббас жестом отчаяния втыкает рукоятку нагайки в землю — рукоятка пустила корни и разрослась в дерево над могилою своего владельца… Всеведущий самаркандиолог Вяткин сам удивлен породою этого дерева, не встречаемого в Самаркандии.

Отсюда заключительная цветовая поэма. Здесь ясный ультрамарин, в нем разыгрались до полной звучности золотые желтые и зелено-бархатные вариации. Их пронизывает скромными жилками откровение Востока — бирюза.

Эти солнечные стихии, втиснутые в непоколебимые узоры и линии, переплетаются вширь и ввысь.

Здесь магометанки юркают в темные своды гробницы.

Здесь, развалившийся на подушках, угощает нас зеленым чаем Мулла-Лисица. В нише на цыновке татарин Галей, многознающий Галей из Казани. Задняя стена Ахмета-Мистика китайской рельефной майоликой заканчивает лабиринт. Налево лесенка в низкую дверь наружу на кладбище Афросиаба.

Здесь начало другой Самаркандии: снега Тянь-Шаня, высоты Чапан-Аты, хребет Агалыка видны отсюда.

Любил я в неурочное время притти на Шах-Зинду. Галей спал. Друг Галей, он так просто очеловечивал Аллаха. Он имел на то право, одиннадцать, лет и долгих зим с ревматическими сквозняками и лихорадками Зинды изучал он коран и рычание внутренностями во славу Единого. И был Галей неузнаваем в кануны пятниц на шиитских действах — он растворялся в низах животной стихии, — это была сфера до дремлющего растения, до спящего минерала. В этом было нечто мудреное и Галей многого не говорил из того, что он знал…

Небо загоралось звездами. У гробницы Зинды слабо светились верхние окна. В ковре утопала босая нога.

Запоздалая мышь зашуршит листами корана.

Я спускаюсь в подземную молельню, где жуть времени рассказывает об ушедших, идущих и сменяемых поколениях…

Древние люди умели сосредоточиваться над вещами и строить из них любые формы.

По воскресеньям приглашали сарты в кишлаки, где они проводят летние месяца.

Праздники у самаркандцев часты и по любому поводу.

Не считая общественных, много праздников семейных. Да и в работе праздник необходим: пьяла чая, затяжка чилима для доброй беседы антрактируют их занятия. В этом вообще типичность всяческого Востока: жизнь — самое главное, формы жизни бесконечно разнообразны — лучшая из них в осознании этих форм, в пребывании самому в безформии. Отсюда добродушно хитрая улыбка Восточного человека на Европейца, изобретающего новые и новые формы и не исчерпывающего, в сущности, ни одной из них до конца.

Из семейных праздников изящны праздники свадебные и трогательны детские.

Первенец отмечается и прической, и халатом. Бараны и пуды риса, пение и танцы для сотни приглашенных сопутствуют в течении нескольких дней его рождению.

На обрезание тот же праздник. Чинно усевшиеся вдоль кауза муллы открывают многодневный пир…

Воскресное утро. Свеже политые улочки. За городом веселая пыльная дорога между садами.

Из аулов едут на базар. Ослы, лошади, нагруженные курами, фруктами, дровами. Арбы скрипят скошенными колесами по ухабам.

В разлившихся арыках купаются ребятишки. Кутаются в бурнусы женщины, тайком выглядывающие из под волосяных чадр, кокетливо дающие знать о их молодости холеной ручкой, унизанной перстнями.

В обычное время сияющий белизной хозяин встречает вас под тенью карагачей. Ковры и подушки драгоценят темную листву, отражаются в зеркале водоема. Душистый чай и лучшие фрукты сада начинают трапезу. Старший сын угощает кальяном.

Дремотный отдых с пилавом и беседою о том, что было: откуда пошли Узбеки и Таджики, как делается киш-миш, когда посажено гранатовое дерево — засыпаешь под журчание слов и арыка.

Солнце обойдет водоем; перекочуют ковры и подушки; настанет вечер.

Ласковые приветствия и возвращение в город по улегшейся пыли садовых проулков. Впереди засветятся огоньки чайханов. Послышится гортанная речь и бренчанье двуструнки.

На Регистанской свистит флейта и рокочет барабан заезжего цирка. Воняет шашлыком и пряностями.

Изъеденный с головы до пяток ночными москитами, я хожу ночевать на крышу у тюбитеечного базара.

На крышах особый город: здесь проводят вечера и ночи. Крышами женщины ходят в гости друг к другу.

Сверху не видно улиц. Заросшие травой и маком, здесь свои улицы и площади.

Хотя бы и слабый ветерок отгоняет невидимых глазом насекомых. Хорошо раздуваются легкие: кажется из глубины неба накачивает их воздух.

Звезды, звезды!

Кучами, отдельностями, величиною по грецкому ореху каждая, полощат они ночное небо.

Полярная низко у горизонта.

Вспоминается Африка: там Полярная была еще ниже. Собираются все мысли за день, за год, за всю жизнь — чего-то нехватает. Кругом красота, полный мир… Нехватка внутри себя: не полные, не четкие восприятия и отображения не полны и смутны.

Пространственность еще только мерещится. В ней переломы и культуры и самого облика человеческого, но как труден путь к ней — окован в трехмерии кубизма аппарат мой…

Край солнца выходит из за Рухабата, зажигая майолику Шир-Дора.

На крышах подымались жены, дети, мужья. Потягивались в розовом сиянии сартянки.

Снизу зажужжало весенним ульем. Новый день, новые поиски.

Внизу под аркадами древнего рынка раскладывались тюбитейки. Стучали кузницы. Кричали о лепешках разнощики.

От Биби-Ханыма надвигался караван верблюдов. Гордые морды, лебединые шеи и мудрые, мудрые глаза.

Вот последняя раса, не даром защитились они умершей почвой — цветом пустыни.

Ослы шныряют толпой.

Эти принаровились. Глаза бездумные.

— Лишнего не сделаю, хозяин, как ни горячись. Проковыряешь дыру на чолке — тебе же хуже… Важничать, брат, нечем: судьба! Повернись она иначе, быть бы и мне хозяином и ковырять бы на тебе спину… Естественный подбор, брат, да…

Болтаются уши. Все для него знакомо. Ничего нет на земле особенного и ослик толкает тюками прохожих, получает тумаки, прошныривая толпою базарников.

Садык разложил четыре халата, катушки ниток. В одной руке его роза, другой держит пьялу горячего чая.

— Салам, товарищ! Как поживайот?

— Здравствуй, здравствуй, Садык…

Пора за город — к Чапан-Ате.

Одна из дорог к высотам Чапан-Аты ведет через Афросиаб — развалины древнего Самарканда.

Минуя кладбище, спускаешься на большую дорогу. Минуя каменный мост Сиаба, попадаешь в пригородную деревеньку, в конце которой кривой чайханщик останавливает поболтать, предложить за добрую советскую цену винограда, и, наконец, вырываешься в пустыню.

Холмы отлого начинаются за деревенькой. Полузабытые сады. Одинокие ореховые деревья.

Две дороги окружают высоты и обе сходятся у заревшанской Арки.

Как ручейки, по каменистым грудам вьются тропинки — все они стягиваются к Чапан-Ате, Отцу Пастухов, легендарному герою, защищающему Самарканд от разлития Заревшана.

Верстах в восьми на одной из выдающихся шапок возвышенности стоит мавзолей — мечеть Чапан-Аты.

Возвышенность защищает, как искусственная насыпь, низменность от прорына реки.

— Когда очень прогневаем Аллаха, горы и камни потеряют сцепку свою — все ворота для огня и воды откроются, — сказывал мне Галей.

И что бы было, если бы Заревшан проточил высоты — черный ил оказался бы на месте Самарканда.

Но скала прочная, объеденная бурным потоком, она отшлифовала пласты своих залежей в кремневые плиты.

Древние отвели бушующий Заревшан в параллельный ему арык Кара-Су.

Кара-Су питает рисовые поля, в Кара-Су любящая более спокойные воды рыба.

Памятник Чапан-Аты для меня исключительный пример связи рельефа почвы с архитектурой.

Мыши и серые змеи обитатели этой мечети.

По обетам чьи-то руки наполняют сосуды с водой в углу мечети.

У гробницы обычный стяг из конского волоса с навязанными ленточками тканей от болящих и просящих паломников, как в Италии в часовенках св. Девы.

Отсюда предо мной вся Самаркандия.

К юго-западу едва виден Биби-Ханым.

Налево цепь гор, возвышающихся до вечных снегов.

На восток за рекой Ворота Самарканда, где проходит железная дорога.

На север до безконца уходит Заревшан, распластываясь бесчисленными рукавами с хребтами черного ила.

Влево от Заревшана до Заревшана Самаркандия. Серебряно-зеленые градации, как в плоской чаше. Где то там, в Бухаре, сливается ее далекий край с небом.

Небо я видел во все часы суток.

Днем оно невероятных разливов от нежностей горизонта до дыры, зияющей в звезды на зените.

От окружения солнца оно имеет еще новые разливы до противустоящей солнцу точки.

Этот переплет ультрамарина, сапфира, кобальта огнит почву, скалы, делая ничтожной зеленцу растительности, в конец осеребряя ее, — получается географический колорит страны в этих двух антиподах неба и почвы.

Это и дает в Самаркандии ощущение зноя, жара, огня под чашей неба.

Человеку жутко между этими цветовыми полюсами и восточное творчество разрешило аккорд, создав только здесь и существующий колорит бирюзы.

Он дополнительный с точностью к огню почвы и он же отводит основную синюю, давая ей выход к смешанности зеленых. Аральское море подсказало художникам эту бирюзу.

Первое мое восклицание друзьям моим о куполе Шах-Зинды было:

— Да ведь это вода! Это заклинание бирюзой огненности пустыни!

В угадании этого цвета в мозаике и майолике и есть колористический гений Востока[1].

Мавзолей Чапан-Аты сохранился лишь в своем корпусе. От облицовки осталась часть барабана и купола.

Изразцы растащены по музеям Европы. Обломки их ухетывают крышу и подветренную стену. На горе и ее склонах, валяются обломки бирюзового откровения.

Бывало ночь заставала меня на высотах Чапан-Аты.

Небо над Атой становилось уютнее: звезды давали обозначение пространству сферы.

Спускаясь, сбиваешься, отыскивая тропинку, царапаешь ноги колючками.

Необъятный воздух, запах приторно сладких и острых растений.

От аулов доносится женский плач, надрывной, то оскорбленный, то жалостный. Плач изменил свои рулады. Перебросился в сторону, ему ответили другие плачи. В теневых ложбинах склонов засверкали двойные точки: то шакалы стягиваются к жилью человека.

Заухали собаки в кишлаках…

На кладбище Афросиаба сражения собак с шакалами: здесь между ними смертная борьба за добытого мертвеца.

Не долго залеживаются покойники в могилах. Часто степной волкодав, провожая без отдыха бегущую процессию с его хозяином на одре, застревает возле могилы, чтобы не уступить бренные останки своего господина другому лакомке и за ночь уничтожает труп.

Окраины города спят. Одинокий уборщик выметает участок, утонув вместе с фонариком в тучах пыли.

Из темноты уличной ниши трусовато-громко окликает ночной сторож. Огрызнется под ногой почивший среди улицы пес.

Похожие книги