Читаем Самая длинная соломинка онлайн бесплатно
Самая длинная соломинка
Саулюс Раполович Шалтенис , Григорий Семенович Канович
Драматургия / Сценарий / КиносценарииПастушки, скорей бегите, в Вифлеем вы поспешите, — пели детские голоса в рождественский вечер.
В приморском городе чисто и бело. Он весь сверкает и усыпан сахарным инеем.
Покоем веет от написанных на церковных степах библейских сюжетов: белые-белые, как облака, овечки спускаются с гор; пастушки играют на дудках, на цимбалах и бьют в барабаны; лица пастушков светятся радостью; в широко раскрытых овечьих глазах блестят слезы блаженства и лучится надежда.
Все это вдруг обрывается грохотом выстрелов…
В рождественский вечер сорок третьего года по узкой улице латышского города, сгорбившись, бежал человек с футляром виолончели. И там, где он пробегал, одна за другой гасли праздничные елки, и в окнах становилось темно, и звенели разбитые пулями стекла
«Пастушки, скорей бегите, в Вифлеем вы поспешите…» — пели дети.
Ручка от футляра вдруг отломилась, и человек выронил его, еще больше сгорбился, стащил в подворотню, обнял обеими руками, выпрямился и по промозглым дворам, по деревянным лабиринтам каких-то складов, через груды развалин выбежал к реке и зашагал по белому нетронутому снегу. Здесь было тихо, и человек слышал, как бьется его сердце и хрипят легкие. Он озирался, прижимая к груди виолончель, словно успокаивал самого себя, гладил ее непослушными пальцами и что-то шептал.
И, уверившись окончательно, что все-таки они спаслись, человек решительно затопал по снегу, не то нашептывая, не то насвистывая засевшую, видно, глубоко в сознании мелодию:
— «Поскорей, скорей бегите, в Вифлеем вы поспешите… Поскорей, скорей бегите, в Вифлеем вы поспешите…»
Вдруг он оглянулся и обомлел: на снегу, там, где он только что прошел, багровели капли крови. Он торопливо приложил ухо к футляру виолончели, весь напрягся, даже разинул рот, стараясь что-то услышать, но не услышал ничего, а только испачкал кровью свое лицо.
Человек и не заметил, как к нему подошел солдат и стал пальцем тыкать в кровь на снегу и хитро подмигивать. Человек схватил виолончель, потащил ее в кусты и, как зверь, приготовившийся к прыжку, впился в солдата измученными, осоловевшими глазами.
Солдат присел на корточки и веточкой, как бы играя, принялся заметать красные точечки на снегу.
— Йа, йа, снег растает, кровь — никогда. Вы меня не бойтесь. Я не немец, я сорб…
— Сорб?
— Иа, йа! Такой народ в Германии. Маленькая группа… С рождеством Христовым!
— С рождеством, — сказал человек с окровавленным лбом. Он вздруг беспомощно опустился на снег, вытер губы, попытался дрожащими пальцами открыть футляр, но застежка примерзла и никак не поддавалась. Солдат протянул штыковой нож.
Человек взял нож, взломал застежку, открыл футляр и тихо позвал:
— Юдита! Юдита!
Но девочка не отзывалась.
…Два человека работали молча: один долбил замерзшую землю штыковым ножом, а другой выгребал ее руками.
— Йа, йа, — сказал запыхавшийся сорб, довольный, видно, своей работой, — никто ничего не узнает. И родители ее не узнают. Если они выживут и спросят у вас, где их Юдита, вы им ничего плохого не говорите. И они будут счастливы. Хорошо?
— Хорошо, — ответил человек.
— Спасибо, спасибо, — неожиданно принялся благодарить своего напарника солдат. — Родители будут думать, что их девочка далеко, растет, кончила школу, вышла замуж. Господи!
Они закутали мертвую девочку в шинель сорба и опустили в яму, неглубокую, с обледеневшими стенками. И когда работа была закончена, когда растроганный собственной добротой сорб сровнял могилу и принялся молиться, второй могильщик, Юрий Вилкс, двадцати с лишним лет от роду, бывший студент Рижского университета, вдруг поморщился и, испытывая отвращение к самому себе, стал икать. Потом его затошнило, он стоял, вцепившись в сиреневый куст, и его рвало иа баронские надгробья, на солдатские сапоги своего напарника, себе на брюки, и он ничего не мог поделать с собой в эту рождественскую ночь сорок третьего года.
В доме Вилксов все было готово к рождеству: солома под хрустящей белой скатертью, кисель и все, что полагается в сочельник.
Юрий Вилкс, солдат-сорб и старый отец Юрия, великий знаток римского права Эдвард Вилкс, у которого все время почему-то дрожали руки, сидели за белым праздничным столом.
— Благодарю, благодарю, — частил солдат. — Совсем как дома, только кисель у нас другой — овсяный. Совсем как в детстве.
Он горестно усмехнулся и, чавкая, стал уминать вязкий, сползающий с ложки кисель. Поймав взгляд хозяина, солдат устыдился и спрятал пальцы под скатерть.
— Ешьте, — подбодрил его знаток римского права Эдвард Вилкс. Но ни он сам, ни его изможденный сын Юрий, дремавший за белым праздничным столом с открытыми глазами, не притронулись к еде. — Ешьте! — торжественно повторил хозяин. — Приятно слышать, что рождество у нас и у вас одинаковое, только, может, кисель другой, но господь бог один. И, надо думать, в тарелки не заглядывает.
— Йа, йа, — ответил хмельной от великодушия сорб.
— Моя жена — Бируте, — ткнул старый Вилкс рукой в фотографию молодой красивой женщины. — Литовка. Из Паланги… Я взял ее, так сказать, из-за границы. Она нас приучила к рождественскому столу с непременным вытягиванием соломинки из-под скатерти и с белым киселем… Католичка!
— Йа, йа, — твердил солдат.
— Каждый год мы с Юрием в честь жены и матери садимся за праздничный стол… И тогда кажется, что она с нами. И мир еще не сошел с ума… И я еще знаток римского права.
Солдат встал, прижал руки к бокам и представился:
— Вильгельм Левицки, кукольных дел мастер. Особенно удавались мне с вращающимися глазами. — И он взял двумя руками полную рюмку и, сияя от удовольствия, выпил потихоньку, как в детстве березовый сок.
— Даже куклы вращают глазами, — сказал старый Вилкс своему сыну Юрию, — а ты все смотришь в одну точку, не мигая. Ты хоть бы сорочку сменил, — он притронулся к окровавленному манжету. — Кровь, сынок кровь. Неужели тебе мало крови? Если хорошенько подумать, та девочка могла еще жить. Пусть за колючей проволокой. Пусть в загоне. Но жить! Жить!
— Мне дурно! — перебил его сын. — Тошнит, но нечем.
— А ты выпей! Выпей! Мама не обидится. И бог не обидится. Это у тебя от чужой крови!
Юрий Вилкс отошел от окна и опрокинул рюмку белой.
— Тоже мне партизан нашелся, — пожурил его Эдвард Вилкс. — Скажи еще спасибо: на хорошего человека нарвался…
— Конечно, — стиснул зубы сын. — Лучше всю жизнь, как ты, стоять у окна и твердить римское право, когда в мире нет никаких прав! Стоять и поправлять манжеты… чистенькие. Без пятнышка.
Кукольных дел мастер Вильгельм Левицки зашевелился, встал, надел шапку. И тогда старый Вилкс остановил его и сказал:
— Погодите! Мы еще с вами из-под скатерти судьбу свою не тянули, как завещала Бируте. Тяните и помните: длинная соломинка — долгая жизнь, короткая соломинка — короткая! Не бойтесь! Бируте всегда покупала и клала под скатерть только длинные соломинки…
— Нет, — замотал головой Вильгельм Левицки и опрокинул еще одну рюмку. — Не буду испытывать судьбу. Вдруг вытяну короткую. Короче, чем отсюда до карцера… Выйду, а кто-нибудь из-за угла — пиф!
Дверной звонок нарушил течение праздничного вечера.
— Прячьтесь! — крикнул солдату Эдвард Вилкс, Стараясь во что бы то ни стало сохранить самообладание, он подошел к двери и глухо спросил:
— Кто там?
— Это я, господин профессор! Ваша дворничиха, Юшкенс. Гасите свет! Опять над морем русские самолеты!
— Хорошо, хорошо, — не отпирая двери, ответил скороговоркой бывший знаток римского права. — Сейчас погашу.
Он вытер испарину, добрел до стены и в сердцах саданул по выключателю.
— Господи, — сказал он в темноту. — Господа, терпенье! Терпенье! Вы споим глазам не поверите, какими прекрасными и длинными будут соломинки после войны, если она кончится.
Снег еще не выпал. Пока что па узких улицах прибалтийского города сорок шестого года смерзлась в комки и затвердела, как железо, грязь. С моря дул пронизывающий ветер, рвал алый транспарант, призывающий людей на расчистку руин.
Было далеко за полночь, когда настойчивый стук в двери поднял с постели антиквара Иеронима Мурского. В длинной ночной сорочке Иероним Мурский, босиком, не зажигая света, протопал к входной двери лавки и прислушался. Он почему-то — на всякий случай — надел очки и инстинктивно замахал рукой, не то отгоняя от себя муху, не то пытаясь осенить себя крестным знамением.
— Кто там? — прошептал антиквар и поежился. Ветер врывался в щели, холодил босые ноги.
— Откройте, господин Мурский, — потребовали за дверью.
— Простите, лавка закрыта, — перекрестил темень Мурский. — По ночам я не принимаю ни книг, ни картин. По ночам я спокойно сплю. Приходите завтра!
— Откройте, — посуровел голос. — Я от вашей сестры, госпожи Мурской.
— У меня нет никаких сестер, — воскликнул Мурский. Но снова услышал голос, нагло, как бы в насмешку декламирующий на всю улицу сонет Адама Мицкевича:
Мурский не откликался.
— Откройте!
И снова воцарилась тишина, словно за дверью никого не было, только ветер, только кошки, сводящие свои счеты, далекий гудок парохода и непривычно громкие удары башенных часов.
Мурский приложил ухо к холодным, обитым жестью дверям своей лавки, осторожно, почти беззвучно отодвинул два массивных засова и застыл в ожидании. И в эту минуту задвижка выскользнула у него из рук, кто-то толкнул его в сторону и быстро задвинул засовы.
Антиквар попятился в глубь своей лавки. Пришелец следовал за ним, цеплялся за полки, ронял книги и опрокидывал какую-то рухлядь.
— Ради бога, осторожней… Не поднимайте ненужного шума, — взмолился Мурский.
В жилой комнате антиквар наконец зажег керосиновую лампу, поправил очки и, прищурившись, стал разглядывать своими близорукими глазами того, чей голос обрел сейчас и кровь и плоть. Плоти, можно сказать, почти и не было: большие, глубоко посаженные глаза, грязные впалые щеки, какая-то прожженная, потрепанная, неизвестно какой армии шинель, на одной ноге чуть ли не из автомобильной покрышки вырезанный ботинок, обмотанный тряпками, другая тоже обута бог весть во что, только шляпа на поседевшей раньше времени голове сидела до странности элегантно и совсем не вязалась с неказистым обликом пришельца.
Чужак снял шляпу, осторожно положил на стол, стянул шинель, рваный пиджак, схватил с тарелки кусок колбасы, жадно откусил, плюхнулся на широкую и белую постель Мурского и, зажмурившись, пробормотал:
— Славная колбаса. Давно такой не едал.
— Конская, — вздохнул Мурский. — Конская.
Антиквару, видно, было жаль колбасы. Он смотрел на грязное отребье пришельца, растянувшегося в своей нелепой обуви на чистой белой постели, и прерывистым голосом обиженного ребенка сказал не то самому себе, не то пришельцу:
— Весной уже приходил одни от сестры. Только на нем была не шляпа, а ушанка. Мертвого его нашли. Без ушанки.
— Теперь не весна, а зима, господин Мурский. И кроме того, моя шляпа, к вашему сведению, бессмертна!
Мурский покосился на провалившегося в глубокий сон незнакомца, потер ногой об ногу, вздохнул и, обыскав чужие карманы, принялся сквозь очки, как в лупу, внимательно разглядывать черный сверкающий пистолет, расческу, огрызок морковки, коробку из-под американских сигарет с коралловыми четками внутри, долго вертел в руке паспорт и шепотом повторял:
— Георгий Забелла… Георгий Забелла… Родился в девятнадцатом году в Даугавпилсе. Забелла, Забелла… Не помню такого… Забелла… Вечная память Георгию Забелле. — Мурский вернул все на прежние места, только пистолет до боли сжимал в потной руке.
— Все карманы осмотрели? — спросил родившийся в девятнадцатом году Забелла.
Мурский застыл, словно внезапно разбитый параличом.
— Зачем антиквару пистолет? — выговорил наконец он, возвращая оружие.
Утро выдалось хмурым и студеным. Георгий Забелла брился у рукомойника.
Иероним Мурский готовил на примусе завтрак.
— Жаль, — сказал Мурский. — Очень жаль. Могли бы, пробираясь ко мне, с приветом от моей сестры хоть одну примусную иголку прихватить.
— Знал бы, прихватил бы десяток, — буркнул Забелла.
— Туго нынче с примусными иголками, — вздохнул Мурский. — Очень туго.
— Что это? — спросил Забелла, прислушиваясь к шуму за окном.
— Сносят развалины.
…Два старых танка, переделанные под бульдозеры, расчищали развалины.
По мощенной булыжником городской улице с лопатами в руках медленной колонной шагали немецкие военнопленные. Конвоировали их совсем молоденькие, по-юношески застенчивые солдаты в белых, не видавших воины кожушках. Конвоиры изредка переговаривались друг с другом и подстегивали колонну, видно, единственным знакомым немецким словом «шнеллер!» Пленные постарше снисходительно улыбались юным конвоирам и разглядывали разрушенный город и автофургон с надписью «Хлеб», остановившийся, чтобы пропустить колонну.
— Йа, йа, зофорт! Йа, йа… Сейчас, — кивали они и по-прежнему шагали уверенно и неспешно.
Забелла проводил взглядом военнопленных, словно ища в колонне знакомого.
Возле керосиновой лавки Забелла приглядел в очереди бойкого пацана с жестяным бачком и в огромном, видно, с отцовского плеча, пиджаке, поманил его пальцем:
— Заработать хочешь? — И протянул денежку.
— Дайте, — сказал пацан. — А что надо сделать?
— Поднимешься на третий этаж этого дома, видишь? — Забелла показал указательным пальцем. — На дверях такая медная табличка. Позвони или, если звонок не работает, постучи ногой…
— И что сказать?
Забелла задумался.
— «Пастушки, скорей бегите… в Вифлеем вы поспешите…» Я за тебя постою в очереди…
— Добавьте еще денежку! — сказал сорванец. — Запомнить трудно, и, может, еще за это влетит.
Забелла прибавил еще рубль, и пацан, подняв полы пиджака, помчался к указанному дому. Очередь медленно продвигалась к прорубленному в стене окошку, над которым красовалась надпись: «Керосин».
Пацан позвонил в дверь с медной табличкой, на которой было выгравировано: «Вилкс». Он нажимал па кнопку звонка и одновременно стучал йогой в дверь.
— Тебе что? — удивился знаток римского права, когда увидел сорванца.
— Скорей бегите, — выпалил пацан.
— Куда? — опешил старый Вилкс.
— В Леем, — испуганно процедил тот.
— В Леем? — упавшим голосом повторил Вилкс.
— Ага!
— Тебя кто сюда послал?
— Он там… У керосиновой лавки. Я ему еще бачок оставил.
Старый Вилкс пристально глянул на мальчишку, порылся в кармане, достал горсть мелочи и сказал:
— Вот тебе па леденцы!
Пацан сунул деньги в карман и сломя голову бросился вниз.
Старый Вилкс потоптался на пороге, запахнул халат, быстро прошел в гостиную и уставился в окно. Но оттуда был виден только шпиль кирхи, остов разбомбленной гостиницы «Метрополь» и скованное льдом море.
Он постоял у окна, пытаясь разглядеть что-то, и вдруг сорвался с места.
Пацан подбежал к лавке.





