Читаем Сага о Думаковаце онлайн бесплатно
Сага о Думаковаце
Серия: Повести и рассказы югославских писателей (1978)
Проза / Современная русская и зарубежная проза«Эх, мне бы мои молодые годочки, уж я бы маху не дал».
И еще:
«Мне бы хоть разок еще Думаковац увидеть, а там хоть помирай! С богом!»
Таков постоянный рефрен сентиментальных излияний и сетований престарелого учителя Галиба У., когда он хватит лишнего. С годами он все чаще возвращается к этой мысли: поехать в Думаковац. Жизнь его замкнулась прискучившим кругом: школа, дом, закусочная на углу, гипертония, жена, дети, заботы, ну и вот стопочку иной раз пропустить и под нее потолковать. Вроде как сейчас. Ехать, надо ехать. И будь что будет. Пусть хоть назад не вернется. Чего он тут забыл? Жалеть ему не о чем. Если приглянется ему там да подфартит, так он и насовсем осядет. Будет слоняться по улицам, как бывало, таких же старых сморчков, как он сам, навещать, минувшие времена вспоминать, потягивая водочку и закусывая чем бог послал. Раскинешься себе поудобнее и сумерничаешь. Чего лучше? Уносишься мыслями вдаль. Да и что суетиться напрасно — чему суждено быть, то и без тебя свершится. По крайней мере, вовремя с дороги уберешься. Только и всего. Душе передышку дашь, пусть хоть перед смертью порадуется. Отдохнешь. Благодатью и свободой насладишься. Упьешься красотой. Земной, нашей. Загробной еще по горло будешь сыт! Воздухом надышишься. Напьешься им, как парным молоком. По росе босым походишь. Проветришь легкие, отравленные выхлопными газами, гарью и прочим разным смрадом. Ощутишь биение земли, услышишь, как оно отдается у тебя в крови. По крайней мере, свет какой-то перед глазами забрезжит, надежда на что-то прекрасное, пусть и несбыточное, все равно. Кажется, заново бы родился, а точнее, как говорится, переродился. Печальные, хмельные мечты. Но все равно — пусть каждый знает, что Думаковац — неповторимый и единственный на свете. В увале стоит, сливы побелены, в цвету, яблони сгибаются под тяжестью плодов. Ветви клейкие. Бездонная высь неба, сверкающая и голубая. Глаза болят от ее беспредельных просторов. Легкий ветерок в ветвях. Прислушаешься. Птица поет. Зелень, подобно чайному настою, источает горький аромат. Природа ластится ко тебе, склоняется, предлагает себя. Возьми меня. Приляг, зовет земля, трава, вытянись, расслабься. На свете живешь только раз. И садовые деревья как будто бы зовут селиться с ними, сплестись. Или это только кажется? Словно бы они подмигивают лукаво. Быть той былинкой, которую ты грызешь, тем деревом, к которому ты прислонился, тем небом, прозрачным и безграничным, в котором ты растворяешься, быть свободным, принадлежать себе и никому больше, есть ли — спрашиваешь ты себя,— есть ли что-нибудь на земле сладостнее и благороднее этого? Если есть,— чему ты не веришь, — пусть тебе назовут, что это такое, пусть тебе укажут пальцем. В городе и ракия мутная, ненатуральная, разведенная. «Лучше думаковацкой нет в мире ракии, это я вам говорю. Нет, такой вы не пробовали во веки веков! Это я вам точно заявляю. Я. Учитель Галиб. Насквозь продирает, а голова чистая».
(Знакомые воспоминания молодости. Еще одна не новая сентиментальная история. Мы пропускаем ее мимо ушей. А почему? По какой причине? Пусть сказываются старые истории, пока есть еще старые люди, которые их помнят, убогие старики и древние села, когда-то породившие нас. Ведь эти истории рассказывает сама жизнь.)
С Думаковацем его связывали воспоминания, молодость, первые радости, лучшие годы: вступление в самостоятельную жизнь, начало работы учителем. Едва отгромыхала война, как он уже с наскоро собранной котомкой за плечами новоиспеченным учителем входил в Думаковац, под вечер, на исходе дня, безбородый, с головой, набитой идеями о том, как он двинется в народ и совершится чудо. Чуда, как и следовало ожидать, не совершилось. Думаковац пленил его своей размереннойосновательностью, по-крестьянски медлительный и обтекаемый, кряжистый, корявый, исконный, недоступный пониманию, чужой и вместе с тем близкий и неповторимый. Во всяком случае, сердце его осталось там, с теми людьми. Он оказался среди своих. Как в родном доме. Куда бы ни занесла его потом судьба, где бы ни пришлось ему плутать, Думаковац всегда оставался для него родным домом, пристанищем, в которое он рано или поздно возвратится. Чтобы обрести покой. Пчел разводить. Жениться. Когда выдохнется, устанет. Перестанет гнаться за успехом в этой дурацкой чехарде, называемой жизнью. Один только Думаковац стоит от всего в стороне, ни к чему не причастный, обособленный. Несбывшаяся, прекрасная мечта.
«Нет, дай только через годок-другой на пенсию выйду,— сотрясал он воздух угрозами, входя во вторую фазу своего невинного и простодушного фантазирования, — получу первую пенсию — и сразу же в Думаковец налажусь, сам господь бог меня не остановит, уж это я вам говорю!»
«Езжай, пожалуйста, кто тебя держит, — с вымученной покорностью отзывается его жена, сытая по горло его праздной болтовней, которой он словно бы мстил ей за их долгую, безрадостную, убогую жизнь, — отправляйся, кто тебя держит, иди хоть сейчас».
Эта ее показная уступчивость особенно его раздражала и бесила. Ясно, что кроется за этим: мол, все это пустая брехня, старческое бахвальство, ничего в своей жизни ты совершить больше не в силах. Занудное старческое брюзжание — единственное, что ему еще осталось. Самое ужасное, он и сам был убежден, что напрасно сотрясает воздух, время безвозвратно утеряно, потому-то и злится на жену. Она совершенно права. Он — жалкий безвольный тюфяк, не способный от дома отойти ни на шаг, только языком молоть горазд.
«А вот и уйду, уйду! — давился он словами и шипел, задыхаясь от бешенства. — Назло тебе, всем вам назло Уйду. Подыхайте тут без меня!»
А они смеются над ним.
Старческие выходки. Бред.
И тем самым еще больше растравляют.
Являвшиеся ему в алкогольных парах мечты о поездке в Думаковац, с течением времени ставшие для домашних неким неизбежным злом, жупелом, столь же безвредным, как и сама авантюра, которой никогда не дано осуществиться, были для него спасительной отдушиной, бегством от несносных дрязг и тягот повседневности, отравлявших его существование. Он прихварывал, должен был соблюдать диету, не пить. Дети скверно учились, еле дотягивая до конца. Жена расплылась и погрузнела. Угрозами своими поехать в Думаковац он как бы мстил всему этому и в первую очередь себе, своему бессилию как-нибудь изменить свою жизнь. Жалкое прозябание. А одно время он даже был доволен. Другим еще хуже пришлось. Те и вовсе загнулись, нет их уже. Состояния имели, а где их состояния теперь? Талантами блистали, а помогли ли им таланты? Он, но крайней мере, вылез из инфаркта. Еще годок-другой, а там, глядишь, и пенсия. Ничего не приобрел, но, по крайней мере, и не потерял. Остался при своих. Думаковац превратился для него в манию, несбывшуюся грезу погубленной жизни. Одну из тысяч подобных. С жаром, со сладострастием, как бы бросая вызов всему свету, перебирал он подробности своей поездки. А все как будто сговорились помешать ему. Он и мечта о Думаковаце были по одну сторону черты, — всё остальное и все остальные — по другую.
«Чья возьмет, кто пересилит? Увидим, даст бог здоровья!» Жена подтрунивает, дети надсмехаются. «Да заткнись же ты, старый, ты нам плешь проел своей дырой, и как только тебе еще не надоело одно и то же талдычить. Смени пластинку». А он уперся и гнет свое. Поедет. Поедет да поедет. Поднимется со светом и прощайте, голубчики. И спрашивать никого не станет. «Поставлю перед фактом — и точка. Так люди и ездят. Собрался да поехал. Не ваша забота. Да и, подумаешь, даль какая. Небось не за океаном. Вон люди в Америку катаются, что ж я, до какого-то несчастного Думаковаца не доберусь? Туда автобус ходит. Пассажиров доставляет и почту (как сказывают). Микробусик. Сладкий как конфетка. Дорога, говорят, прекрасная. Все расчищено. Нет ни оврагов, ни зарослей, ни пней от деревьев. Сойду себе отличным образом у развилки, и за полчаса я в селе. Тропа по взгорью взбирается. Раньше, бывало, я по сто раз на дню по ней на верх взбегал и хоть бы хны! Что мне сделается! Съезжу! Душой отдохну! Почувствую себя человеком. Может, и на десять дней задержусь, люди небось толпами сбегутся, стоит только мне обмолвиться, кто я такой и по какому случаю прибыл. Проветрюсь. Да что мне, отчет, что ли, перед вами держать, воля моя, что хочу, то и делаю. Примут меня хорошо, там народ порядочный. Гостеприимный, широкий».
Сказка. Сегодня, завтра, бессменная, заунывная. Никто не принимает всерьез это старческое прожектерство. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.
И вдруг объявил: «Завтра выезжаю. На рассвете». Жена лишь плечами пожала. «С богом, счастливый путь!» Честь честью проводила. Тащила обшарпанный чемоданчик. А ему хоть назад поворачивай. Слишком далеко зашла игра. Пока лясы под ракию точил, все шло гладко… А тут растерянность какая-то напала.
Он уж себя подбадривал, убеждал, что дрейфить нечего. Все будет в полном порядке. Другие же люди ездят. У каждого есть свой Думаковац! Отчего же его не навестить! Что в том такого худого или особенного? А не приглянется — он обратно прикатит. Не век же там вековать.
(Прекрасная старая сказка становилась явью и рассеивалась. Старая обманчивая сказка. Разматывалась словно дорожное полотно, пыльной лентой вырывающееся из-под гудящих автомобильных шин.)
Чтобы чем-нибудь себя занять, он пялился то на молчаливых пассажиров, не отваживаясь с кем-нибудь заговорить, то через замутненное окно провожал глазами убегающие назад неровные грязные окрестности. Безобразные, спекшиеся, точно освежеванные. И зачем он только поехал, поднималось раскаяние в душе. Дома не сиделось? Мог бы придумать какую-нибудь отговорку и остаться. Его словно бы преследовал дурной сон. Настроения ехать не было.
В таком случае лучше всего думать о чем-нибудь утешительном. Какие добрые и радушные люди, эти думаковцы! Примут его как родного. Тут и беспокоиться нечего. Чего это он ежится? Чего испугался? Встреч? Люди как люди. Вот они у него, словно живые, перед глазами: загорелые, морщинистые, скроены словно по одной мерке, а в душе отзывчивые, податливые, как хлебный мякиш. С виду хмурые, насупленные, а по натуре добряки. Таковы наши люди. Харкают, отплевываются, — поначалу это ему мешало, пока не привык,— полено или чурбак под зад себе сунут, спиной к стене привалятся и ну дым пускать. Молчат и курят. Часами. А не то заведут разговор о какой-нибудь невзгоде своей, о недороде ли или займе, налоге, скотине, детях или женах. Подведет урожай или нет? Дождемся ли вскорости дождя? Тянет ли сыростью? Ох, учительская твоя душа, лишь бы только детишки рождались. А будут детишки, будет и прибыль и достаток.
В воскресенье над летним Думаковацом встает синий день.
С осени закладываются перегонные котлы. Дымится ракия. Отливаются молодецкие байки. Гусли. Воспламеняются буйные головы. Как у Кочича[1]. В точности.
Несколько таких картин так и стоит у него перед глазами. Слива-скороспелка. Тенистый шатер на корявых стволах, в тени его сидят старики. С пригорка ловят они последние лучи солнца. И он тут же, с ними. Чего только ой тогда не наслушался! Вот ума не хватило записать их рассказы! Старики с чалмами на головах или алыми романийскими шалями. Зажглась звезда, а они продолжают неторопливую речь. Благословенные дни! Жили по-соседски. Без вражды. Без пакостничества. Православные по правую сторону увала, мусульмане — по левую, на взгорье. Разве что какой-нибудь скандалист и буян из православных или мусульман, — такой всегда найдется, — нарочно заорет песню на чужой половине села, а протрезвеет, каяться начнёт, самому же будет гадко и стыдно. До следующей выпивки. Ребятишки бритоголовые бегают. Словно ощипанные. В чижика играют. Во время пахоты детей в школу не заманишь. Учитель горе мыкает, рассылает повестки, грозит. Но в итоге всех переводит в следующий класс, сквозь пальцы на все смотрит. Никого не засыпает. Смысла нет. Его ученикам ни к чему школьная премудрость, ну совсем без надобности. Мальчик, как и его отец, проведет весь век за мотыгой и плугом, девочка, как и мать, будет гнуться над прялкой, квашней да люлькой. Так зачем же лютовать из-за каких-то там формальностей? Не в его власти мир перекраивать, воздавать по справедливости. Его дело — детишек обучать.
Ага, вот еще! Вспомнился ему тамошний ходжа, махонький, хилый, болезненный, согнутый пополам, в женах у него была самая дородная баба на селе, а он себе еще дородней искал. Ходжа Дурмиша. Со своими амулетами. И целебными травами. Он по травам и по бабам большой был специалист. И еще вспомнил одного. Рабрена, крестьянина, родом из Салоник, он пользовался славой лучшего пчеловода и ясновидца. У Рабрена Галиб однажды черта увидел! С хвостом. Черт его вокруг ствола обматывал. Только учитель об этом никому не говорил.
Провожать его высыпало все село. Слезы, прощальные здравицы, обещания писать, навещать.
А на сердце горечь и тяжесть от сознания лжи. Он знал, что не выполнит обещания. Ему улыбалось новое место невдалеке от города. Хватит с него богом позабытых увалов Думаковаца!
И вот теперь он возвращается! Исполняет обещанное.
Тридцать шесть годков. Много это или мало? Какие перемены произошли, какие события? Странно, он об этом никогда не думал. Думаковац всегда стоял перед ним таким, каким он в молодости его оставил. Летний день. Приземистые домики, как хлопотливые наседки, топятся по-черному. Курятники. Свежеснесенные яйца. Молодухи. Девицы, девахи, кровь с молоком, — о таких во сне только можно мечтать.
Автобус дергается, трясется, словно в лихорадке. Кажется, сплющится вот-вот или развалится на сто кусков. Маленький, брюхатый, милая, старая развалина. Трухлявая, щербатая. Пассажиры подскакивают на своих местах и будто скалятся. Поглубже нахлобучивают шапки и папахи. Рытвины, ямы, колдобины. Учитель кипит про себя. «Известное дело. Знакомое. И почему не засыпать колдобины эти, не заровнять? Чем только эти дорожники заняты? Дрыхнут? Эх, был бы я у них начальник, другую бы они у меня песню запели, ох, другую!» Тряхнуло опять. Учитель нахлобучивает глубже несуществующую шапку. Самодовольная лоснящаяся шея шофера. Ненавистная, глаза бы на нее не глядели. Издерганный, измотанный, избитый, считаешь километры и только и мечтаешь о том, чтобы закончилась эта тряска. «Будет ли ей когда-нибудь конец? Где мы? Который теперь час? Боже, что делает этот болван, этот кретин? Нет, этот идиот вытрясет из нас душу! Как будто мешки с капустой или картошкой везет, а не людей. Ему-то что за печаль. А люди как люди, пальцем не шевельнут. Молчат. Дымят. Крепкий народец, он и не к таким передрягам привык, похуже приходилось и ничего, будто так и надо и по-другому быть не может. С тех пор, как себя помнят, так всё и шло. Лучшего здесь и не знают».





