Читаем Русский бунт онлайн бесплатно
Русский бунт
Неловко влюблённый, облажавшийся в музыкальной карьере, Шелобей сидит и варится в котле Москвы. У него есть друзья, но они такие же затюканные жизнью романтики и алкоголики, так и не выросшие оболтусы и думальщики. Всё меняется, когда Шелобей выходит в подъезд покурить на шкафу и встречает там Толю Дёрнова: странный пацан, помешанный на Внутренней Сибири и анархии, возвращает давно забытый дух бунта. Всё меняется. Или ничего не меняется?
Никита Немцев , В. Я. Мауль , Александр Сергеевич Пушкин
Фантастика / История / Проза / Современная русская и зарубежная проза / Фэнтези© Никита Немцев, 2020
© Павел Кондратенко, дизайн обложки, 2020
ISBN 978-5-4498-2320-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Я стригу адвокатов, участковых, поэтов, рэперов, новобранцев (здесь, впрочем, немного труда), панков, музейщиц, мужей-рогоносцев, всеми обиженных дам, тапёров, компьютерщиков, детей, наркоманов, бомжей, бильярдистов, атеистов, Шелобея…
Отличный парень, кстати: драгоценная душа и лохматая башка. Вот, заходит опять. Сутулый, джинсы вздулись на коленках, осеннее пальто посинело от досады, нос всхлипывает, клокастая борода ушла на прогулку влево, на голове — гнездо невиданной птицы.
Руку пожимает. (У него тусклый взгляд.)
— Ты от плиты, что ли, прикуривал? — Я улыбаюсь ему в бороду. — Давай подравняю.
— Ну попробуй, чё. — Он расстёгивает разболтанные пуговицы.
Это была суббота. Шелобей написал мне: «Подруливай к Дому книги, потолкуем». Я приехал к нему на Новый Арбат — и пошагали. Говорили всякий вздор и ёжились. Шелобей отдал мне свой шарф и глухо застегнулся: на его голове сидела отменная будёновка.
Вечер фиолетовел. Москва, наконец, распоясалась — рядилась во всё белое. Пока шли по Новому Арбату, пышно розовеющему на углу со Старым (здоровенный экран давал и рекламу, и свет), — мы, рассовав руки по карманам, видели, как пухнет первый снег, мокро оседая на тротуаре.
Какие-то слова всё мялись у Шелобея на губах, а он их не говорил.
— Ты читал Борхеса? — спрашивает Шелобей, откинувшись в кресле.
— Не очень. — Я просто намыливаю ему подбородок.
— Он писал как-то, что ад — это невозможность осознать, что мы уже в раю. Сомнение — вот чё такое грехопадение. Рай внатуре есть или нет? — Шелобей закачал подбородком (между прочим, мешает).
— Стелькин то же самое говорил. — (Препод наш.)
— Ну да, ну да…
Подружились мы ещё в детстве (в Красноярске): я вышел во двор сам — впервые: Шелобей стоял на горке и стучал палкой по перилам, изображая всеми брошенного, но не сдающегося атамана. Я ходил вокруг него минут десять, а потом подошёл и сказал: «Давай дружить?».
Вместе переехали в Москву, вместе поступили на филфак, были — два друга-филолоха. Как выпустились — разбежались кто куда: но только не в филологию. Я решил, что волосы всегда будут расти. Шелобей решил, что книжки ещё сколько-то будут покупать.
От скуки Воздвиженки (особняк с пупырками, башня Моссельпрома и Ленинка — не на что там смотреть) — сбежали в Знаменку (смотреть там тоже не на что). У голубой «Арбатской» (павильон — звёздочка) ребята с электрухами лабали «Батарейку».
— Интересно, им когда-нибудь надоест её играть? — Шелобей ухмыльнулся и отщёлкнул сигарету (уголёк нарисовал дугу).
Рядом колошматил палочками по коробкам безногий бомж: не слышно было почти ничего. Шелобей кивнул:
— Во, это я понимаю. Ваще нормал!
Облысевшие деревья, Гоголь, бульварный песок — всё мимо. Набегает тревожно-казённое здание, колоннами топоча, — оно тоже не навсегда. Узкий тротуар хвастает новизной асфальта. Расчихавшиеся фонари укутались в пластиковые шарфы. Машины бегут и оставляют за собой чёрную кашу. Белые точки носятся, налипая на пальто.
— Когда у Лиды день рождения, говоришь? — Я скребу по Шелобеевой шее опасной бритвой (фишка у нас такая).
— В эти выхи. — Он косит взгляд к бритве с нездоровым любопытством.
С Лидой они были вместе уже два года, а жили — врозь.
Перебежав дорогу и чуть не убитые, мы подошли к богато освещённому князю Владимиру и от души плюнули ему под ноги. Двинули к Кремлёвской стене (не то Азия, не то куча ракет со звёздами) — не к нарядному, как на базар, Александровскому саду, а к холодной и сугробистой стене со стороны Москвы-реки.
— Лида за границу хочет! На ПМЖ! — Шелобей перекрикивал ветер.
— Пэ-Э-что? — Снег хлестал прямо в глаза: приходилось щуриться.
— Жить уехать! Навсегда!
— Куда? — Мы продолжали орать.
Ветер с реки рванул так, что нам пришлось повернуться и идти спиной. Я держался за шапку. Шелобей сщучился вдвое:
— В Израиль! Родня там у неё! Да это-то похер! Не поеду я никуда!
— Она тебя звала с собой?
Мимо шёл речной трамвай, весь в синих огнях. Там же — за рекой — дым стлался материком. Шелобей был совсем краснонос.
— Нет! Не звала!
Мы шли спиной и молчали. С реки донёсся насмешливый гудок.
— Так ты поговоришь с ней?
С бородой покончено. Шелобей сидит перед зеркалом в мантии, я расчёсываю его мокрые волосы:
— С кем?
— Ну… — Он смущается и шмыгает. — С Лидочкой…
— О чём? — Я натыкаюсь в зеркале на его взгляд. — А!.. Понял. Когда?
— Она же записана к тебе?
— Ну да. На неделе. — Я увожу взгляд от зеркала к гелям для укладки.
Вековая брусчатка зачернела под ногами, собор Василия Блаженного выплыл трогательной кучкой (просто яйца на Пасху). Красная площадь спряталась за забор, а за ним нагородила ещё один пёстрый заборчик — каток: или карусель? Вычерченный гирляндами ГУМ — будто нарисованный — подмигивал и звал нас на праздник. А мы отворачивались и угрюмо шли к Варварке, минуя дорогие леса и ландшафты Зарядья.
— Самое тупое, что я уже заранее всё придумал, — продолжал Шелобей с надутым безразличием. — Решу, что Лида дура, что никогда я её не любил, буду слушать «Люсю» Мамонова, лудить водочку, какую-нибудь хреномуть устрою — вот, мол, смотрите, я типа живой… Да блин! Я даже придумал, в каких словах себя буду жалеть!
— А что с группой твоей? — Я попытался отвлечь разговор.
Шелобей удивительно играл на гитаре (так я считал): хотя последнее время он удивительно не играл на ней.
— Да ребята не энтузиасты стали. Я и сам только бренчу. Времени как-то нет всё… А что главное — смысла нет.
Выбриваю виски, снимаю по бокам, пытаюсь сделать каскад. Голова Шелобея покорна — даже слишком. Присматриваюсь: его рубит. Я улыбаюсь и оглядываю расслабленные черты: зелёные круги под глазами (у кого их нет?), молодые морщины, вострые скулы, самодовольный нос, губы надменной формы, азиатский раскос бровей. Худой, как Игги Поп. Волосы — Моррисона: роскошные, жирными кудрями: чёрные, как ночью в поле: на ощупь — просто барашек! А голову не моет и не расчёсывается…
Я завистливо чешу свою жидкую шевелюру.
— Я не сплю… — мычит он, не разлепляя глаз.
— Да, конечно. — Я улыбаюсь.
Его лицо сводит. Понимаю, в чём дело: чешу ему правое ухо. Шелобей благодарно улыбается. И говорит (всё с закрытыми глазами):
— Вот ты скажи, чего все так по рэпу прутся? Новый панк-рок, тыры-пыры… — Он зевает по-печорински, не раскрывая рта. — Музыки нормальной нет вообще.
— Ну а Илья Мазо твой любимый?
— Он в авангард какой-то ухнулся, ну. Светомузыка типа.
— Антон Рипатти?
— Да у него всего пять песен. Не, есть крутая тема — «ГШ» называются…
Прошёл замученный ребёнок со скрипкой, из переулка выбежала орава пьяных ребят. Снег всё шёл, а фонари его любезно вырисовывали. У церковки перебежали дорогу к скверу: там стоял давно припаркованный уснеженный «Жигуль». Шелобей средним пальцем стал писать: «ТЫ СУПЕР!», — но, как всегда, когда пишешь по снегу капота, места не хватило, последние буквы скукожились. Шелобей рассмеялся и закурил новую.
— А где-то весело… — Он смотрел на галдяще-курящую толпу у «Китайского Лётчика Джао Да».
Я зачерпнул снег с машины — и швырнул в Шелобея солидный снаряд. Пуф! Шелобей — с мокрым лицом — сжал губы и оскорблённо выпучил глаза. У него выпала сигарета! Решительно, это дуэль!
Мы расходились на двадцать шагов и сходились, стреляя иногда на барьере, иногда на ходу. Падали навзничь и смеялись. Один снежок угодил в усатого мужика с клетчатым шарфом и портфелем.
— Из… из… — Шелобей дышал с надсадом, — из-вините.
— А где празднество будет проходить? — спрашиваю его. Уже филирую ножничками с расчёской.
— У Лиды, ясен хер.
— Она с подругой снимает?
— Не, она у друзей вписалась. Месяц второй, что ли, живёт.
Сам Шелобей квартиру снимал — вернее, комнату.
Вернулись к раскрасневшейся церкви — хромой узбек, семеня костылями, просил милостыню. Мимо шёл парень в спортивках и пуховике, выспрашивая у людей сигарету. Нищий узбек выпрямился, выудил пачку из кармана и громко крикнул:
— На! Держи!
Стрелок в спортивках не заметил его и ушёл дальше просить. Узбек повторил:
— Да держи ты!
Его опять не заметили. Узбек захлопнул пачку и горько констатировал:
— Гордый!
Мы поднимались в горку по Забелина, отважно минуя рюмочную, где можно весело стоять, навалившись на круглый столик локтями. Улочка была почти вся пешеходная, но как-то юрко в неё втиснулся спешащий автозак.
— Мне кажется, что мой сосед — террорист, — сказал Шелобей внезапно.
— Это бурят который?
Сколько я помнил, Шелобей снимал с безобидным бурятом, который был настолько безобиден, что сам первый начинал прикалываться: «Вам не кажется, что я похож на Виктора Цоя?»
— Не. К нам ещё один въехал, — сказал Шелобей.
— У вас же однушка?
— Ну. Я на кухне теперь сплю.
Фен шумит и завывает. Я досушиваю волосы, укладываю их гелем: на голове Шелобея теперь большая волна с японской гравюры: косматая и непокорная. Освободившись от мантии, Шелобей тут же растрёпывает мой шедевр.
Он расплачивается и пожимает мне руку:
— Так ты поговоришь с ней?
— Угу.
И — исчезает.
Дойдя до подслеповатой стены Ивановского монастыря (когда-то в нём сидели Тараканова и Салтычиха, при Советах исправдом был — из одного здания до сих пор МВДшников выгнать не могут), — мы повернули в сквер Мандельштама. Две тётки в норках стояли и разглядывали памятник: бронзовая голова — нос кверху задрала.
Одна из тёток громко шмыгнула и сказала с чувством:
— Загубили парня!..
Поохав вдосталь, они ушли. Мы с Шелобеем неприлично долго ржали. Уже давно отсмеялись и переглядывались по-дурацки, — а всё равно это «загубили!» из ума не шло.
За головой Мандельштама красовался кусок жёлтого дома — вернее, кусок крыши (тут же горка): рукой можно достать. Справа её зачем-то венчала колючая проволока, а левой половине — не досталось.
Мы подошли к Мандельштаму, заглянули ему в ноздри и продолжили молчать.
Скамеек тут не было.
— Слушай, — вспомнил я. — А чего ты про террориста вдруг решил?
— Да не знаю я. Мутный тип. Вернее — душный тип, во!.. Ему что ни рассказывай, весь такой типа радушие, а в глазах чернота. С Кавказа он. Иногда к нему ещё друг приходит, и они запираются фиг знает, на сколько…
— Ну так террористы отдельно бы сняли.
— Да понятно. Это я так. — Он зевнул, прикрыв рот перчаткой. — Просто хочется, чтоб уж хоть чё-нибудь произошло — вот и придумываешь…
Шелобей озябло расхаживал вокруг Мандельштама, читая стихи на постаменте. Я водил взглядом. Там — облупленная стена монастыря, тут — заборчик, на котором скурвились жёлтые листья… А если подняться дальше, зайти в Морозовский садик — великолепный купол выглянет флорентийцем: бронзовый, как рыбья чешуя…
Пальцы ног покусывает холод.
— Так что ты думаешь? — Шелобей стаёт прямо за моей спиной.
— Про террористов? — Я оборачиваюсь медленно.
— Про Лиду.
Шелобей смотрит на меня заспанным мулом. Секунду. Две. Вдруг он снимает свою будёновку и принимается истово чесать репу.
— Думаю, тебе надо подстричься.
Я чувствовал себя глупо. Не знаю, почему. Просто — глупое настроение.
Играла седьмая симфония Бетховена, лампочка безразлично себе горела, шторы грифельного цвета обнимались и нежно перешёптывались (сквозняк). Не сказать, чтобы я упахался (кроме Шелобея клиентов толком не было), — а устал нечеловечески. Лежал на диване и изучал потолок.
Тут мне с чего-то приспичило порыться в столе, повыбрасывать хлам: жёлудь из Серебряного бора, квитанция об уплате штрафа за распитие, свисток-крокодил (керамический), непонятная женская перчатка (почему-то одна), ворох конспектов — всё вздор.
Внезапно. Да-да, внезапно. Я вытащил из ящика липово-орехового цвета стопку какой-то замызганной распечатки (как будто на ней воблу ели). Сверху, над циферкой «один», было выведено шелудиво:
Я смутно припоминал… Улыбка, не спросясь, полезла на лицо.
Я отлистнул наугад.
Сидели в какой-то безродной столовой в центре Москвы: Шелобей Всесвятский и Лида Шкапская.
Впрочем, фамилии у них у обоих были крайне неуместные. Ни о какой «святскости» Шелобея (а уж тем более «все») и речи быть не могло. Ну а Лидочка меньше всего имела общего с неподвижным, суровым, бабушкиным — намертво заваленным книгами, гжелью, иконами, шишками и прочей всячиной шкапом.
Лида была барышня подвижная и развесёлая. Временами. Иногда — серьёзная, с дрожащею губкою: но оттого не менее прекрасная.
Шелобей любил, как от неё пахнет духами и табаком (не то чернослив, не то печенье, не то смородина, не то сирень), любил дикий бирюзовый цвет её волос (с приливами, отливами, аквалангистами, на дне этого моря чего-то ищущими), любил, как она держит руки у рта (ловя смех, нечаянное слово и всё, что может вылететь из её недостаточно сдержанных губ) — одним словом, любил Шелобей Лиду. А та, украдкой отвечая ему взаимностью, считала, что уж слишком Шелобей спешит: слишком торопыгствует. И разумеется, Лидочка была права! Шелобей успел уже десять раз влюбиться, семь раз разлюбить (не в другую какую, а в одну только Лидочку), сорок семь раз умереть от восторгов, наплакать по ночам шесть вёдер счастливых слёз, написать пятнадцать сонетов к ней, восемнадцать порвать, два переписать — да и придумать, как они поедут в Сербию в свадебное путешествие (а в Подмосковье Шелобей решил им дачу прикупить: деньги только достать надо, но ничего, ограбит ломбард; на даче отопления, конечно, ни фига, — но зато коз разводить можно); он уже сочинил биографию их первенца, их второго ребёнка, их третьего, их деток, деток их деток — и так до восьмого или девятого колена. И всё это абсолютно искренне и серьёзно!
Общались они всего месяц, — но совершенно волшебно.
И вот они милейшим образом гуляли по развесневшейся Москве (веснушки в окнах!). Гуляли-гуляли — и в эту столовую загулялись.
Лида пыталась жевать котлету, но только смеялась какой-то мышкой:
— Нет, ну я не могу! Ты что с бородой-то всё-таки сделал?
Шелобей провёл рукой по подбородку. В сердцах, он ночью выстриг середину — так и оставалось: просека стелется и клыки торчат.
— Да это так. Ерунда, — махнул Шелобей небрежно. — А чего ты вчера писала, что видеть никого не хочешь?
Лида торговала пирожками (беспонтовыми): сама пекла, а потом — вот. Последнее время не клеилось: она хаживала к кришнаитам, где слушала мантру-другую в надежде на бесплатный обед.
«Ужасно всё, Шелобей! Жрать нечего».
— Да так, ерунда. Ездила просто в гости к другу. Вселенские вопросы обсуждали и пиво пили.
«Какое пиво, Лид? Тебе жрать, поди, нечего!»
— А. Пиво это хорошо. И друзья — хорошо… Да.





