Читаем Руфь Танненбаум онлайн бесплатно
Руфь Танненбаум
Роман известного хорватского писателя Миленко Ерговича (р. 1966) освещает жизнь и состояние общества в Югославии в период между двумя мировыми войнами. Прототип главной героини романа – актриса-вундеркинд Лея Дойч, жившая в Загребе и ставшая жертвой Холокоста в возрасте 15 лет. Она была депортирована в концлагерь, где и погибла. Однако ее короткая жизнь была в полном смысле слова жизнью театральной звезды. Роман о трагической судьбе Руфи Танненбаум, написанный Ерговичем, вызвал полемику: судьба хорватских евреев во время Второй мировой войны до сих пор остается болезненной темой и для евреев, и для хорватов. Миленко Ергович родился и вырос в Сараеве, прожил там и первый год Боснийской войны (1992), когда город оказался осажден. В 1993 году Ергович перебрался в Загреб. За роман «Руфь Танненбаум» автор был награжден литературной премией имени Меши Селимовича (2007). Кроме того, он получил целый ряд наград и премий за другие свои романы и сборники рассказов.
Проза / Современная русская и зарубежная проза / Прочее / Современная зарубежная литература© M. Jergović, 2022
© Лариса Савельева, перевод, 2022
© Клим Гречка, дизайн обложки, 2022
© Издательство Ивана Лимбаха, 2022
Год 1920-й, Соломон Танненбаум сидит в ресторане «К императору австрийскому
В тот день, когда он швырнул шляпу и воскликнул: «Прибыл Мони, к императору австрийскому!», – никто не ответил Соломону Танненбауму, все молчали, уставившись каждый в свою рюмку или в свою кружку, как будто Соломона здесь нет, как будто он не вошел в ресторанчик и не сидит сейчас за своим столом, не грызет корешок хрена, не пьет македонскую мастику и не приглашает их, таких глухих и слепых, сесть за его стол.
– Люди, да что с вами сегодня?
Почти тут же к нему подошли двое: тот, что повыше и с усами, потребовал предъявить документы, а другой, помельче, посерее и слегка похожий на педика, вмазал Соломону Танненбауму по лицу, да так, что тот даже не успел залезть в карман. Он не спросил, почему его бьют, – ни тогда, ни позже, в подвалах полиции, когда эта же пара профессионально и слаженно обрабатывала его ступни деревянными палками, а он вопил во весь голос и звал на помощь. Но краешком рассудка все время думал: хорошо, что стены такие толстые и никто его не услышит, и он не осрамится перед знакомыми, и может стенать и выть сколько угодно. Никто ему потом не поверил, что он не знал, за что его избивают.
Э-эх, Соломон, Соломон, не дал тебе Бог ума, даже столько, сколько у бедняка в каше шафрана!
Одни говорят, что его выпустили спустя пять дней, другие – что все это домыслы и что Соломон Танненбаум вышел из подвалов на Зриневце уже наутро, а расспрашивать его о том, что из этого правда, было бессмысленно, потому что он ничего не помнил и потом месяцами слонялся по Загребу, как помешанный, делая вид, что никого не узнает. Неважно, лупцевали его пять дней или только одну ночь, но сделали они это так профессионально и слаженно, что с его ступней слезла вся кожа. Наконец-то оказалось полезным, что он в свое время научился ходить на руках. По-другому в тот день Соломон Танненбаум не смог бы вернуться домой, на улицу Гундулича.
И пока он так лежал, несчастный, жалкий и перепуганный на три жизни вперед, он не смог увидеть то, что как раз тогда происходило на вокзале и что напрямую было связано с его арестом. Он не смог увидеть, как под звуки трех национальных гимнов[1]на первый перрон прибыл поезд из трех вагонов и в нем – престолонаследник недавно возникшего королевства[2]Александр, сопровождаемый охраной, адъютантами, адмиралами и разными высокими чинами, предводителями национальных общин и другими лидерами молодого государства, а всю эту пеструю толпу, и в строгой форме, и принарядившуюся, встречает с глазами, полными слез, и с заранее написанной речью во вспотевшей руке хорватский бан[3]Матко Лагиня. И пока королевич выходил из поезда, перепуганный бан Лагиня дрожал под весенним солнцем, с ужасом увидев, что чернила расплылись по его рукам и рука, которую он должен протянуть славному королевичу, испачкана и недостойна рукопожатия. Оказавшись перед Александром, Лагиня потерял дар речи. Он смотрел на будущего короля так, будто смотрит в лицо смерти. Неприятную ситуацию, почти сравнимую с избиением ступней Соломона, спасла жена бана, женщина решительная и предприимчивая. Она оттеснила Лагиню в сторону и так обратилась к королевичу:
– Ваше высочество! Мы не предлагаем вам хлеб и соль – ведь вы приехали домой!
Благодаря этим словам, правда слегка приукрашенным в соответствии с требованиями государственного протокола и без упоминания неприятной ситуации, в которой оказался ее муж, жена бана вошла во все школьные учебники, а фраза о доме Александра еще несколько десятилетий оставалась единицей измерения югославского патриотизма хорватского рода и племени и его престольного города Загреба.
Что же до Соломона Танненбаума, ему больше никогда и в голову не приходило упоминать императора австрийского, даже в названии ресторанчика, который к тому же вскоре закрылся, а на его месте появилась лавка скобяных товаров, потому что и другие посетители никак не могли привыкнуть к новым именам, и всякий раз, когда в Загреб прибывала важная персона – королевский уполномоченный или офицер высокого ранга, – кто-то из пьянчуг получал за императора австрийского палками по ступням.
С тех пор Соломон Танненбаум никогда не геройствовал, а если и бросал свою шляпу в сторону вешалки, то старался промахнуться хотя бы раз из трех попыток.
Восемь лет спустя, дело было летом, длинная колонна поднималась к Мирогою[4], следуя за гробом с телом народного вождя Стиепана Радича. Вокруг было полно жандармов, полицейских в штатском и всяких шпиков, для которых здесь имелась хорошая возможность продвинуться по службе. Все они бдительно следили, не выскочит ли из колонны какой-нибудь революционер с выкриками против короля и королевы, но ничего такого не происходило, и было скучно, по крайней мере, если смотреть на вещи с точки зрения полицейских. Слышались только всхлипывания и рыдания да медленный топот тысяч резиновых, кожаных, деревянных подошв, который, если закрыть глаза, звучал страшнее, чем ругательства в королевский адрес и призывы к разрушению государства и порядка, потому что, как показалось бы человеку с закрытыми глазами или слепому, этих людей, пришедших на похороны, здесь миллионы, и в каждом их шаге слышны лишь отчаяние, гнев, ненависть и жажда мести.
Непонятно, по каким делам именно в это время рядом с мирогойскими воротами оказался Соломон Танненбаум, но только пока он там стоял и смотрел то на шпиков и жандармов, то на скорбящую колонну, в его душе боролись разные чувства. Когда он видел массу людей, слышал топот тысяч подошв и чувствовал страх от этих звуков, его сердце было на стороне шпиков и жандармов, но стоило ему заглянуть им в глаза, полные той особой ненависти, от которой трещат кости и стынет кровь в жилах, Соломон Танненбаум превращался в одного из крестьян Лики или Славонии, скорбящих по своему мертвому вождю и собирающих храбрость в стиснутых кулаках. Это неясное чувство останется у него до конца, оно станет его нечистой совестью. По своим собственным ощущениям, Соломон Танненбаум всегда оказывался на неправильной стороне.
Через несколько недель после похорон народного вождя Соломон Танненбаум решился посвататься к Ивке Зингер, дочери торговца колониальными товарами с Месничкой улицы. Ивка была мелкой сдачей с крупной торговли. Ей уже за тридцать, и она так и осталась бы незамужней, не будь Соломона. А ведь не скажешь, что она была непривлекательной. Невысокая и худощавая, светлокожая, с волосами черными, как самая черная ночь, – точно капля испанской крови на асфальте Илицы[5]. У нее были самые большие глаза из всех, какие когда бы то ни было смотрели на Загреб. В эти глаза мужчины влюблялись, женщины их высмеивали, а дети почему-то боялись. Они являлись им во снах, были источником детских кошмаров, так что для поколения, родившегося в двадцатые годы в районе Илицы, глаза Ивки Зингер навсегда остались символом страха и ужаса. Но вовсе не детские страхи были причиной того, что она долго не выходила замуж. Нет, как раз наоборот: жениться на Ивке не удавалось из-за того, что ее глаза невероятно сильно привлекали взрослых мужчин, и старый Авраам Зингер никак не мог выбрать из них для дочери самого лучшего мужа.
Слишком длинным был бы список всех, кто сватался к Ивке Зингер, но некоторых помнили долго, до тех пор пока не осталось в живых никого из Зингеров и Танненбаумов или из их знакомых, которые с чистым сердцем и радостью перемывали им косточки. Ивке едва исполнилось пятнадцать, когда свататься к ней приехал дубровницкий торговец Мошо Бенхабиб, с которым ее отец занимался торговлей целых сорок лет, так что можно было сказать, что они сделались своего рода друзьями. У Мошо дома в Дубровнике и Флоренции, земли в Венгрии, Словении и Банате, а богат он так, как никогда никто из Зингеров богат не будет. Когда-то давно он был женат, но то были годы молодости, годы силы и гордыни, так что Мошо почти и не заметил, что его Рикица испустила дух. После нее он не женился: настолько был занят своими делами, что не хватило на это времени, однако когда он понял – правда, слишком поздно, – что стар, что ему почти восемьдесят, то захотел иметь рядом кого-то, кто проводит его в последний путь, предварительно родив наследника.
– Жить мне осталось всего ничего, молодую долго мучить не буду, а богатство ей оставлю такое, что потом она сможет взять себе хоть абиссинского принца, – сказал он Аврааму Зингеру.
Отец в ту ночь долго не мог заснуть. Следующей ночью тоже. Семь дней и семь ночей не спал Авраам Зингер, а потом отправился к Мошо и сказал ему, что Ивка не для него. Тот принял это спокойно.
– Я бы и сам не отдал своего ребенка за старика, – сказал он Зингеру, – и я на тебя нисколько не сержусь, я только хочу, чтобы ни ты, ни твоя красивая дочь никогда не пожалели, что она за меня не пошла.
Трудно угадать, когда Авраам в первый раз пожалел, что не отдал Ивку за Мошо Бенхабиба: то ли уже через месяц, когда Мошо неожиданно умер в Дубровнике и все его состояние, ввиду отсутствия у него родни и завещания, отошло государству, то ли позже, когда в его дверь начали стучать куда менее состоятельные женихи.





