Читаем Ручей старого бобра онлайн бесплатно
Ручей старого бобра
⠀⠀В повести рассказывается о школьнике, который участвует в восстановлении бобровых поселений в своем краю. Для старшего возраста.⠀⠀
Проза / Роман, повесть / Советская классическая проза⠀⠀
Председатель Ра́гожского поселкового Совета предложил мне остановиться в доме Колобовых на Лесной улице.
— Просторно, жителей всего два брата — Алексей Кузьмич, инженер из депо, ну и Колька. Устроитесь хорошо, если вы, конечно, того… не подвержены в отношении зеленого змия. — Он поднял руку и выразительно щелкнул пальцами у самой шеи.
Лесная — улица очень широкая, поросшая травой, скорее сельская, чем городская. По сторонам тянутся огороды, и в глубине дворов, за деревьями, зарослями малины и крыжовника, видны однообразные бревенчатые дома, крытые шифером или жестью. Только окраска крыш, занавески и резные наличники сообщают каждому дому свое, отличное от других выражение.
Вдоль улицы идут телеграфные столбы; миновав поселок, они торопятся исчезнуть в лесу, за железнодорожной линией. У столбов на короткой привязи пасутся козы. Изредка коза тряхнет головой, как бы отгоняя беспокойство, которое, собрав со всего света, несут телеграфные провода.
Цвет тротуаров — нежно-серебристый, от тополиного пуха. Козы на эту мерцающую пуховую пелену смотрят недоверчиво, сметая ее желтыми бородами: им нужна трава, кора, ветки, все остальное ни к чему. Но пух сразу же налетает снова.
Дом Колобовых на Лесной улице последний по левому порядку. За ним в стороне — депо, двухэтажное кирпичное здание школы, а дальше лес, старый, дремучий, на десятки километров.
Тут, у края поселка, тихо и спокойно. Говорят, иногда перед рассветом на опушку выходят лоси; постоят, поглядят на блестящие рельсы и скроются.
Я пересек двор, постучался и, не получив ответа, открыл незапертую дверь. В летние сени сквозь щели между досками пробивался дневной свет. У стены стояли две большие бочки с крышками, придавленными камнями.
Дверь в комнату была открыта, и я увидел человека лет тридцати — тридцати пяти, задумчиво сидящего у обеденного стола боком к двери. Лицо у него худое и болезненное, волосы растрепаны, губы растрескались, белки глаз красноватые.
Он причесался маленькой гребенкой и, отбросив ее, снова взъерошил волосы обеими руками. Услышав мои шаги, он обернулся, и на лице его установилось странное, раздражающее даже выражение старательного актера, который, играя веселую роль, непрерывно думает о другом: что вот жена его не любит; или, как ни верти, получки до конца месяца не хватит; или что-либо еще в таком роде.
Мускулы лица изображали нечто вроде улыбки, а глаза оставались тревожными.
— Постоялец? — спросил он почти скороговоркой. — Дело хорошее, милости просим… Сейчас закусим в честь…
Он выбежал на кухню, вернулся с чугуном горячей картошки и миской соленых огурцов, открыл шкаф, поставил на стол стопки и большой графин.
Казалось, Алексей Кузьмич только теперь заметил, что графин пуст, потряс им и развел руками:
— Финансы, как на грех, у Кольки…
В поселковом Совете меня предупредили о слабости — «горе горьком», как выразился председатель, — старшего Колобова, но я растерялся и протянул деньги.
— Зачтем как аванс, — пробормотал он, направляясь к выходу.
Лидо ого сразу потеряло неестественно оживленное выражение; жесты, мелкие и суетливые прежде, приобрели степенность.
Я остался один в комнате и мог поразмыслить о своих делах.
Меня демобилизовали месяц назад после шести лет армейской службы: сперва на фронте, а потом в войсках, после победы расквартированных в Австрии. До войны я занимался журналистикой и еще напечатал в газетах и журналах несколько рисунков.
Никто из друзей не обратил внимания на эти первые работы. И я был несколько удивлен, когда неожиданно меня разыскал профессор Крыжин, старый известный график, и предложил заниматься со мной:
— Пока вы настолько ничего не умеете, что невольно кажется, будто за внешней беспомощностью этой скрывается нечто небезынтересное; так кажется матери, что, заговорив, ребенок ее сообщит миру невесть какие мудрости.
Учеба шла удовлетворительно, и к весне сорок первого года я окончательно решил переменить специальность.
Но это был сорок первый год.
В армии я рисовал, только когда лежал в медсанбате, поправляясь после тяжелой контузии. Да еще имелся у меня альбом набросков уличной жизни Вены.
С этим почти невесомым багажом я рискнул все-таки пойти к Крыжину, готовый, конечно, к любому приговору. Профессор посоветовал, используя пособие по демобилизации, отправиться в небольшой городок — небольшой, чтобы можно было изучить его основательно, — и рисовать, рисовать, сколько хватит сил, «сцены провинциальной жизни». Он же и назвал мне поселок Рагожи.
— Был я там, дай бог памяти, лета от рождества Христова тысяча восемьсот девяносто восьмого. Из академии на этюды ездил, и воспоминания остались пленительные.
…Алексей Кузьмич отсутствовал минуты три-четыре, не больше, и вернулся в сопровождении мальчика лет четырнадцати со строгим и, как мне показалось в первый момент, неприязненным выражением лица.
— Главкома встретил, значит, «не состоится», — кивнул он в сторону мальчика. — Знакомьтесь: Колобов Николай. Так сказать, главный Колобов.
Мальчик насупился, сжал рот, отчего на его лице сильно выступили скулы, и молча кивнул.
Мы сели к столу.
Алексей Кузьмич ел с неохотой, изредка почти не прожевывая, глотал горячую картошку. Братья поглядывали друг на друга, стараясь сделать это исподволь, незаметно, и лица их при этом сразу менялись, «освещались» изнутри, как вдруг освещается погруженная в сумерки комната.
В эти мгновения на лице Алексея Колобова проступало еще одно, новое выражение. Лицо делалось угрюмым, как у тяжелораненого, уже понимающего, что ему грозит, и одновременно не то чтобы более человечным, а просто очень человечным.
— Что мы имеем в лице главкома? — продолжал Алексей. — Во-первых, сумасброда…
— Да перестань ты, — спокойно, без негодования, перебил Николай, видимо радуясь тому, что старший брат немного оживился.
— Могу и перестать, вы сами увидите. Прошлый год, невзирая на тройки, посвятил все силы натаскиванию почтенной собаки Мины, ничем не опороченной в прошлом, на грибы…
— И натаскаю! — перебил Николай.
— И натаскал! — продолжал старший брат. — Только Мина делает стойки исключительно перед мухоморами. Она их, между прочим, чувствует за версту и, почуяв, бежит, как гончая за зайцем. И сейчас, обратите внимание, как воет ночью на луну или звезды: очевидно, унюхала на одной из них мухомор. Воет и ест, а от несения прочей службы отказалась.
Николай еле заметно улыбнулся.
Алексей Кузьмич облегченно вздохнул, невольно показывая, как важно было для него успокоить брата, и продолжал более громко, словно заглушая другой, трудный и безрезультатный разговор:
— А прошлый год вычитал, что где-то в Индии к древнему камфарному дереву слетаются бабочки и летают до сумерек, образуя удивительнейший хоровод.
— Не в Индии вовсе, а в Китае, — поправил Николай.
— Пусть, — согласился брат. — Так он раздобыл в Воронежском ботаническом саду камфарный лавр, высадил вон там у школы и три месяца пролежал на брюхе, ожидая, пока слетятся бабочки.
— Дождался? — спросил я.
— Ревмокардита, правда в легкой форме…
После завтрака Николай проводил меня в комнату. Тут стояли койка, прикрытая плащ-палаткой, стол, два табурета; было чисто и светло.
Мальчик шагнул к двери, но не вышел, довольно долго стоял насупившись, наконец, не поднимая головы, предупредил:
— Вы с Алексеем не пейте. — Не давая мне ответить, сердито добавил: — Если пить будете, съезжайте лучше!
— Я не буду.
— Честно?
— Честное слово!
Николай взглянул мне в глаза, как бы проверяя истинную цену обещания, и вышел.
В окне открывался двор — сад и огород, а дальше — опушка леса.
Огород был хорошо обработан. На грядках зеленели ростки огурцов, картофельная ботва, капустная и помидорная рассада. У ограды росли розовые, белые и фиолетовые лупинусы, или свечи, как их еще называют.
Во дворе появился Николай с лопатой в руках и стал окапывать яблоньки. Со стороны улицы к ограде подошла школьница, высокая, стройная, в коричневом форменном платье с черным фартуком, оперлась грудью на ограду и позвала:
— Коля!
У девочки было красивое, но несколько надменное лицо.
Коля вонзил лопату в землю, отер руки и тоже шагнул к ограде.
Разговаривая, девочка перебрасывала сумку из руки в руку и встряхивала головкой с длинными черными косами.
Потом небрежно кивнула Коле и пошла своей дорогой. За тополями, образующими здесь сплошную стену, она остановилась, невидимая Николаю, присела на скамью и долго сквозь листву смотрела на мальчика. Лицо ее потеряло всякие следы надменности. Вдруг девочка схватила сумку и убежала.
⠀⠀
Я прожил у Колобовых всего пять месяцев: два в первый мой приезд и три летом следующего года; срок недолгий, но осталось чувство, как будто эти пять месяцев — целая эпоха в моей жизни. Случилось это потому, может быть, что в Рагожах я впервые после армии встретился со сложностями мирного существования, и там я держал очень важный жизненный экзамен, а главное, потому, что было нечто очень забирающее за сердце в характерах обоих братьев, в их отношениях, в самой атмосфере разладившегося, но лишенного всякой фальши дома.
Я твердо держал слово, данное Коле, и нашим с Алексеем отношениям это не повредило. Иногда, чаще всего в состоянии жесточайшего самоосуждения, Алексей заходил в мою комнату и рассказывал о себе, брате, о «всяческой заячьей путанице существования», как он выражался.
До конца сорок второго года старший Колобов служил танкистом — механиком-водителем, а потом — по специальности, военинженером.
Как-то Коля принес коробку с орденами и медалями.
— Братнины, — пояснил он и в независимой позе прислонился к стене, искоса наблюдая за мною. — У Алексея их три, — добавил он нарочито небрежным тоном, когда, перебирая награды, я вынул медаль «За отвагу». — Они лучше орденов.
— И я так считаю.
Услышав ответ, Николай просиял.
…Придя с фронта после тяжелого ранения в сорок четвертом году, Алексей стал руководить восстановлением депо; вскоре он женился на Алле Глеевой, на которую заглядывался еще в мирные годы, и построил для своей семьи дом.
— Все удавалось, — вспоминал он те времена. — До странности удавалось.
Но такая «странность» продолжалась недолго. Какой-то ревизор обвинил Колобова в том, что собственный дом построен им из казенных материалов. Дело было глупое, ложное, но затянулось оно на год с лишним.
В разгар следствия прокурор — кстати говоря, совершенно убежденный в невиновности Алексея — вызвал Аллу.
Еще с порога кабинета она нервно сказала:
«Имейте в виду, в дела Алексея я не вмешивалась, не вмешиваюсь и вмешиваться не буду, и говорить со мной не о чем!»
«Но вы же близкий человек ему. Имеете вы внутреннее убеждение: виновен ваш муж или нет?»
«Какие могут быть убеждения, если я ничего не знаю! — упрямо повторила она. — Говорить со мной совершенно не о чем!»
Вспомнив этот эпизод, Алексей пожалел, что рассказал его, и торопливо пояснил:
— Вообще-то она хорошая женщина.
— Хорошая?
— Слабая только, не борец. Не всем же быть борцами!.. — Подумав, удивленно и задумчиво добавил: — Правда, Николай, тот ее с первой минуты невзлюбил. Я считал, она ему будет вроде матери, отчасти поэтому и поторопился. И Алла первое время очень хотела, чтобы все шло по-семейному. А он…
— У Коли есть, мне кажется, нюх на людей.
— Конечно, — кивнул Алексей. — На черное и белое — безошибочный. А вот посложнее если… Нетерпимый он, что ли, слишком…
Дело Алексея перешло в Москву, а в это время Алла подала на развод и, получив его, меньше чем через месяц вышла замуж за Шиленкина.
— У него, у Шиленкина то есть, старая любовь с Аллой, — не глядя на меня, пояснил Алексей. — Пришел с фронта, и вспомнилось.
После развода Алексей не рассорился с Аллой, и они продолжают иногда встречаться: не часто, правда, потому что муж Аллы служит инспектором районо и живет в районном центре, километрах в пятнадцати от Рагожей.
Однажды, к концу первого месяца жительства у Колобовых, я услышал громкие голоса, вышел в коридор и почти столкнулся с полной, молодой еще женщиной в белом легком платье без рукавов, которая сперва показалась очень привлекательной, красивой даже. Она вся была в ямочках — ямочки на локтях, на щеках, на подбородке, — стройная, с большими серыми глазами и волнистыми волосами влажноржаного, очень живого оттенка.
— Алла Борисовна Шиленкина, — представил Алексей.
Она прошлась по комнатам уверенно, хозяйкой, и, улыбаясь, говорила:
— При мне было лучше. Я ведь мастерица вырезать из бумаги. При мне салфеточки везде были, кружевца, всё веселее. — Алла мельком взглянула на Алексея и спросила — Правда, веселее?
Он помрачнел и не отозвался.
В комнатах, при более ярком электрическом свете, Алла не казалась такой красивой. Красота уже уходила, отцветала, и в глазах проглядывал жадный вопрос: «Нравлюсь ли я еще, есть ли во мне то, что было раньше, надолго ли эта сила?»
Она знала, что я причастен к художеству, и вдруг среди разговора спросила:
— Нарисуете мой портрет?
Мне захотелось получше разобраться в ее характере, и я согласился.
— Сейчас начнем?
— Можно сейчас.
Позируя, она непрерывно говорила, главным образом о себе.



