Читаем Риф онлайн бесплатно


Риф

Книга "Риф", включающая в себя повесть "Июльское утро" и 12 рассказов, была издана в 2014 году. В 2015 году книга "Риф" стала победителем литературной премии "Ясная поляна" в номинации "Детство. Отрочество. Юность". В 2018 году по повести "Июльское утро" (входит в книгу "Риф") был снят художественный фильм "Кровь".

Статус: Завершена полностью

Валерий Былинский

Проза / Современная русская и зарубежная проза
<p>Валерий Былинский</p><p>Риф</p>

Предисловие Олега Павлова

Книги и рифы русского европейца

Странно, в России всегда любили европейскую литературу, но своих писателей, пишущих по-европейски, в общем, на почве русской не привилось. Европейцами воспринимали только тех, кто жил и писал в отдалении, а значит — ощущали их чужими себе. Русский психологический реализм, родившийся из великого реализма европейского, отстранился от той самой всемирности, которую прозрел Достоевский. Героем отечественной литературы стал русский человек — но если в связи с остальным миром, то скорее с миром ему враждебным. Русская литература усвоила из западной культуры многое — от классиков античности до Борхеса и Кастанеды, — но только не бессловесную интонацию подлинной европейской прозы: её композиционный аскетизм, блуждание по краешкам жизни. Тема европейской литературы — человеческое одиночество. Она же сама и дошла до края — отрицания бытия. Камю, Сартр — и вот зависание Сэлинджера над его пропастью во ржи…

В девяностые с их свободой в новой русской литературе не вспыхнуло бунта. От литературы ждали и требовали то шока, то новизны, но уже через десятилетие ждать перестали. Кроме, разве что, ждали теперь новостей от покрывшейся жирком признания безразличной беллетристики. Но в девяностые ещё возможно было писать иначе. Непонятных публиковали и читали— потому что хотели понять. Тогда я прочитал в «Новом мире» рассказ Валерия Былинского «Риф», открыв для себя такого писателя. Близкого или чужого? Настоящего. А это значит и значило в моём понимании одно: свободного. Рассказ о мальчике, о его первой любви… Невероятно легкий, свободный — в описании той же любви, — идущий по какой-то очень тонкой грани. Это была чистая энергия русского психологического письма, которая просто так, по случайности, в руки не дается, но отстранена при этом от страстей и омутов русской жизни. И мальчик-то русский влюбился не где-то, а на Кубе, и поражён он был красотой не полей, лесов и рек — а морским рифом…

Отстранённость — не игра в экзотику. Своих героев Былинский находил всегда где-то далеко — чужими самими себе, оторванными от того, что называют родиной. Сюжет, интонация, ритм его прозы — скитание. Порой даже выдуманное, экзистенциальное, но это всегда странствие, магическое путешествие по миру. Былинский — европейский писатель с русской рефлексией. Одиночка, идущий по краешкам жизни, почти на ощупь. Когда-то бы сказали: эмигрант. Есть и другие слова с тем же, так или иначе, понятием: изгой, бродяга, беглец. Скиталец без дома— но с небом над головой. Человек без прошлого и, возможно, будущего, но настоящий.

Сама литературная судьба автора складывалась на удивление счастливо: премия за первый же роман «Июльское утро», да ещё какая… Успех свой он превратил в долгое молчание. Скитался чужаком по Европе. Просто потому, что хотел жить в огромном настоящем живом мире. Как ему не было страшно? Потерять себя, оказаться забытым. Но он этим не дорожил, потому что понимал свой путь как настоящий писатель. Можно писать или не писать — но прежде всего важно жить. Можно иметь или не иметь, но важнее — быть. Вряд ли многие в русской (и не только) литературе на это способны… Это — мироощущение художника. Да, Былинский — художник. То есть настоящий: в юности он учился в училище живописи, рисовал картины, продавал их, работал уличным портретистом. Потом художник стал писателем. Это многое в его судьбе и прозе объясняет. Она такая — и всё. Судьба художника.

Если вы прочтёте эту книгу, она станет глотком свободы. Как может оказаться глотком свободы полстакана виски… Да, помните, так говорил Фолкнер: «Бумага, табак, еда и немного виски — вот и все, что нужно писателю для работы». Роман, который был опубликован в России через десятилетие молчания — «Адаптация» — к своей свободе пробивался с трудом. Но все же прорвался, его прочли. Читать прозу Былинского беспокойно — другого слова не подберешь. В ней ставится множество неудобных, немодных сегодня вопросов на банальную, как считается, тему: зачем, для чего мы живем? В чем — смысл? Об этом не думают герои Бегбедера — и, кажется, что думают герои Уэльбека. Но для Былинского — это русские вопросы.

Олег Павлов

Посвящается песне «July Morning», моим родителям, брату, детям, и всем, у кого есть или будет семья.ИЮЛЬСКОЕ УТРОПовесть<p>1</p>

Было время, когда мы жили все вместе: отец, мать, Вадим и я. Однажды брат похвалил мое имя, сказав, что Валерий означает «за собой ведущий». «Ты понимаешь это?» — спрашивал он, снисходительно смотря на меня и улыбаясь левым уголком рта. Я неохотно кивал и говорил, что понимаю, а он все с той же улыбкой небрежно замечал, что имя обгоняет меня самого. Гостившая тогда у нас тетя, сестра отца, сказала — может быть, в шутку — за вечерним чаем: «А ты, Вадим, какой-то не такой как все. Ты словно не из рода Ромеевых». Брат, усмехнувшись, посмотрел на нее, а затем на всех нас так, словно это мы не из его рода. «Мы — дворяне», — любил говорить отец в веселые, праздничные минуты своей жизни, а мать звонко хохотала, глядя, как он чавкает за столом, быстро и грубо глотая пищу. «Ты посмотри на себя, — брезгливо кричала она отцу, — ты ужасен!»

Однажды отец показал нам фотографию своего прадеда, Николая Ромеева, который, проигравшись в карты, застрелился, спасая честь семьи. «Он был действительный статский советник, гражданский генерал», — восхищенно говорил отец, гладя меня маленькой рукой по голове. Вадим стоял рядом и молчал. С фотографии — толстого, коричневого картона — смотрел мимо меня темный красивый человек с седой бородой. То, что он красивый, я сразу понял, едва узнал, как он умер. Ведь тогда, читая только о приключениях, я и понятия не имел о красоте лица, мне важен был поступок, особенно смерть. «Он пожертвовал собой ради семьи, — объяснял отец. — В те времена только смерть смывала позор». Я помню, что сказал Вадим. «А остальные? — спросил он. «Что?» — не понял отец. «А кто был до него, до генерала?» «К сожалению, — отец огорчился, — я о них ничего не знаю. В революцию все исчезло. Но я чувствую, что мы — знаменитый род».

«Знаменитые — это те, у кого в роду были великие люди, поэты, писатели или, на худой конец, не гражданские, а боевые генералы», — продолжал Вадим. Он тогда уже заканчивал школу, я был только в третьем классе и слушал брата с досадой и злостью на то, с каким равнодушием и цинизмом он пытается разрушить мой восьмилетний образ красоты. «А у нас, — говорил Вадим, — было ли что-нибудь значительное, кроме твоего прадедушки, папа?» «Ну ты же знаешь, — неуверенно начал отец, — о своем дедушке, моем отце, который…» «Ах, да, — улыбаясь, прервал его Вадим, — ну конечно, ты это с самого детства рассказывал — о нашем дедушке-инженере, который гениально рисовал, и что его в тридцать седьмом забрали и не дали развить талант… мы это помним, правда, Влерик?»

Он называл меня небрежным именем Влерик давно, с тех пор, как я начал осмысленно слушать звук его голоса, говорил это необидно, но снисходительно и передразнивая мать, которая всегда зычно звала меня к столу похожим словом, не думая, конечно, при этом, что сокращает мое имя на одну букву. «Мне кажется, папа, — продолжал говорить брат, — что никакой дед не был гениальный и рисовать едва умел, просто его забрали в тридцать седьмом, и тебе и маме хочется, чтобы у нас в роду был хоть какой-нибудь гений, вот и все. Мы простая обычная семья с машиной и домом», — говорил он, уходя к себе в комнату. Но тут отец вспомнил: «Как же, Вадим, а наш Валера?» — и снова его рука опустилась на мои волосы, а я от стыда вжимал голову в плечи и чувствовал, что слабость теплой волной поднимается от колен к груди. «Ах да!

— преувеличенно громко вскрикнул брат и, повернувшись, презрительно спросил меня: «Ну как, талантище, оправдаешь надежды семьи Ромеевых?» «Вадим, не трогай Валерика!» — крикнула из кухни мать.

Может быть, меня и вправду задумали как надежду рода. Когда родился Вадим, на его необычность никто не обратил внимания, и шесть лет ждали меня — ведь в младшем часто воплощается золотая мечта какой-нибудь крови. Мое рождение послужило тихим взрывом, повредившим почву, на которой нам с братом предстояло вместе жить. Едва меня привезли из роддома — мы только что въехали в новый дом с садом возле шахты, где работал отец — как Вадим, войдя в свою комнату и увидев меня на своей кровати, злобно ухмыльнулся и ткнул указательным пальцем в окно. «Я отнесу его в будку к собаке», — сказал он и, повернувшись, вышел из комнаты. Я знаю, что он произнес это с отчетливой холодной неприязнью, которую я потом чувствовал много раз. Родители всегда вспоминали об этом случае, смеясь пересказывали родственникам и знакомым на праздниках и днях рождения. Повзрослев, брат тоже смеялся — но сдержанно и не раскрывая рта. Иногда мне казалось, что его презрение работает само по себе, без хозяина, который давно уже устал и думает о чем-то совсем другом.

Вадим Ромеев — это человек, которого я, родившись, увидел уже большим, и таким он оставался всегда. Он был большим, старшим и главным. Кроме того, я как-то интуитивно почувствовал его необычные способности; его талант — я еще не знал, какой — сразу стал виден мне, едва я стал говорить, понимать и ощущать себя Ромеевым.

И надо же было случиться, что к пяти годам я тоже стал выказывать творческие способности. Однажды в детском саду нам всем раздали акварельные краски и альбомы с черно-белыми картинками для раскрашивания. Я разрисовал нескольких жар-птиц и был отмечен воспитательницей, сразу всплеснувшей руками. А потом сообщили моим родителям. Их вызвали в детский сад и все показали и рассказали. Началась эра моего восхождения на гору, куда меня никто не звал. А может, есть средние, низкие горы — как раз для таких как я. Меня хвалили — и я рисовал. Меня окутывал туман упоения самим собой. Но уже тогда, во время первых похвал, я ясно почувствовал, что не весь мир относится ко мне с восхищением, один человек не обращает на меня внимания — мой брат.

Он мог иногда похвалить, иногда — улыбнуться, редко— задуматься, глядя на мой натюрморт и что-то даже сказать, но это было внимание человека, внимательного лишь к себе. Его мир — непостижимый для других — словно специально приоткрыл мне несколько своих дверей, и я, его младший брат, знал, что он тоже рисует, но не так, как я. Возвращаясь из школы раньше, я тихо заходил в его комнату, шел к столу, к дивану, оглядываясь, открывал дверцу книжного шкафа — мне часто казалось, что брат издалека наблюдает за мной, насмешливо разрешая найти то, что доказывает мне мою собственную пустоту. И я, насупившись, рассматривал листы чертежной бумаги, тетрадные листы, на которых он рисовал. Он будто бы вспоминал о том, что умеет это делать — нехотя, с налетом какого-то отвращения, лишь иногда переходящего в настоящий экстаз художника — тогда-то и выходили на бумаге причудливые переплетения фигур, животных, деревьев, замков, раненых, убитых, побежденных, победителей. Вадим рисовал — простым карандашом или акварелью, купленной родителями для меня — сцены из жизни людей прошлых эпох: римлян, египтян, пиратов, конквистадоров. Я еще плохо понимал что-либо в гармонии цвета или в изыске линии, но уже тогда, лет в восемь, глубоко во мне просыпался и шевелился новый, странный, еще меньше чем я, человек, который, родившись вторично, открыл свои вторые глаза и с ужасом понял, что то, что рисует брат — совершенно.

А вокруг все — родители, друзья родителей, родственники, учителя — бурно превозносили мои художественные способности, проча великое будущее, а насмешливый взгляд Вадима шептал мне: ты — никто, потому что есть я. Казалось, импульс рисования непостижимым образом исходит от брата ко мне. Покрывая цветом лист бумаги, я вздрагивал от вспышек наслаждения, а в это время, где-то в соседней комнате, брат, перестав рисовать, начинал думать о чем-то своем. Меня удивляла, унижала и одновременно окрыляла странная беспечность, с какой Вадим относился к своим творениям. Он их никому не показывал, рисовал обычно втайне, но позже его картинки можно было найти на диване, на столе, в большой комнате, даже во дворе. Родители, конечно, их находили, слегка удивлялись, отец улыбался, покачивая головой, но этим все и кончалось. В лучшем случае следовали слова папы: «Наш старший тоже молодец».

Когда к отцу приходили друзья — такие же, как и он, горные мастера с въевшейся угольной пылью под глазами — он выводил меня на середину большой комнаты и говорил: «Талантище!» «Талантище, — усмехаясь, звал меня брат за обедом, — ты руки вымыл перед едой?» «Мыл», — я обиженно опускал голову, потому что действительно был только что в ванной. «А как из школы пришел — не вымыл», — констатировал брат, и это было правдой. Иногда он обращался ко мне, когда я не только его не видел, но и не думал о нем и помнил только о себе. Я выходил из туалетной комнаты — и тишина, едва нарушаемая шагами, прерывалась его небрежным, но четким указанием: «Вода. Дверь. Свет». Я замирал— посреди коридора или у входа в свою комнату. Приходилось возвращаться, я спускал в туалете воду, выключал свет и закрывал дверь — и этот последний щелкающий звук металлической задвижки был тем самым тихим ударом, раздваивающим мою жизнь на две половины: я, родители, школа, живопись, друзья — и брат. «Не издевайся над ним, — иногда серьезно говорила мать, — мальчик задумался, он художник». «Что? — восклицал брат и, приоткрыв дверь своей комнаты, показывал мне пол-лица. — Ах да, мы думаем, мы творим… Мы рисуем, рисуем, рисуем!»

Похожие книги

Другие книги Валерий Былинский