Читаем Реквием онлайн бесплатно

<p>Е. А. Ковалевская. Реквием</p><p>РЕКВИЕМ</p>

Публикация и вступительная заметка Ольги Михайловой

Светлой памяти моих родителей

<empty-line></empty-line>

"Военные" письма лежали в ящике старого письменного стола. Я знала об их существовании, но стеснялась попросить у мамы разрешения прочесть их, боясь, что там будет что-то слишком интимное, касающееся лишь их двоих. Но в письмах, как и в чувствах, оба они были удивительно чисты и целомудренны. Я прочла их, когда не стало мамы, не стало "нашего дома" — комнаты с широким, во всю стену окном. Теперь оно чужое, модные белые жалюзи закрывают его. А совсем недавно это окно было частью нашей жизни. Стоило отойти на середину комнаты, и начинало казаться, что находишься на борту корабля. За окном текла Нева, такая живая. Последние годы мама с трудом могла читать и часами сидела в качалке у окна, следила за удивительными красками заката, постоянно меняющейся рекой, слушала музыку. Музыка, как и красота, доставляла ей самое большое наслаждение. Недаром, оказавшись в Ленинграде восемнадцатилетней девочкой, она тратила последние гроши, предназначенные на еду и одежду, на билеты в Филармонию. Когда-то мечтала стать пианисткой, но, поняв, что великого таланта нет, сама запретила себе прикасаться к инструменту.

В письмах вновь зазвучали молодые голоса, ожили надежды на будущую мирную послевоенную жизнь. Как странно (и больно) читать эти строки, погружаясь в то время, заново переживая то, что было, и уже зная, что стало потом.

Они родились в одном и том же, 1908 году, в Фергане, учились в одном классе, вместе закончили школу, очень нравились друг другу. Но встретились снова лишь через восемь лет. К этому времени она окончила педагогический институт, водила экскурсии по Эрмитажу, а он был уже инженером-строителем. Случайно узнав ее адрес, он на три дня примчался в Ленинград, чтобы увидеть ее. Они встретились и решили соединить свои судьбы. Тот день — 7 ноября 1932 года — они торжественно назвали "началом нашей эры". Потом появилась я.

В 1939-м началась война с белофиннами. Папа был призван на военную службу, попал в батальон связи, был все время на передовой. Мама писала ему: "Мечтаю о твоем возвращении как об огромном, несбыточном счастье, но, несмотря на это, хочу сказать тебе: живым не сдавайся в плен". В марте 1940-го был подписан мирный договор с Финляндией, а он все не возвращался домой. "Недавно я дежурила в лазарете у очень тяжелых раненых. Картины эти преследуют меня. И теперь я до конца не могу поверить, что ты уже в безопасности, и не поверю, пока не увижу тебя. Будь осторожнее с этими проклятыми минами. (…) У нас вся квартира собирается устраивать тебе торжественную встречу. Я горжусь".

Он приехал, как всегда, неожиданно, летней белой ночью, перед рассветом стройный, молодой, с темным от загара лицом… А уже через год, в 1941-м, сразу после объявления новой войны ушел добровольцем в Народное ополчение. Предполагали, что через несколько месяцев все закончится. Мама не хотела никуда уезжать из Ленинграда, дежурила на крыше во время воздушных тревог, но он сумел уговорить ее уехать.

Помню товарный поезд, увозивший нас в эвакуацию, — один из последних эшелонов, уходивших из Ленинграда с семьями военнослужащих. Папа сутки был на дежурстве, прибежал к самому отправлению. Они не смогли даже попрощаться как следует. Поезд уже двинулся, шел, а папа все держал меня на руках и бежал все быстрее, быстрее рядом с открытой дверью товарного вагона, потом подал меня маме, а я громко и безутешно плакала. Почему-то я знала, что не увижу его больше… Ехали мы больше месяца, говорили, что нас направляют в Магнитогорск. Как бы сложилась наша жизнь там — неизвестно, но, на наше счастье, эшелон проходил через Башкирию, где в маленьком городке Белебее жил дедушка, папин отец. Там мы и сошли с поезда.

Устроиться на работу по специальности маме не удалось. Взяли грузчицей и чернорабочей на завод. Весной 1943-го мы перебрались в Чкалов (ныне Оренбург), где находились бабушка и мамина сестра с маленькой дочкой, эвакуированные туда с ленинградским авиационным заводом. Там маме нашлась работа в школе — учительницей русского языка и литературы. Кроме уроков она вела драмкружок, для которого сама делала инсценировки, проводила литературные вечера, устраивала концерты в подшефном госпитале.

Папа провоевал десять месяцев. Каждые два-три дня он писал письма маме, мне, родным, друзьям. Иногда на бумаге остались пятна от чадящей коптилки, иногда — сплошные черные вымарки цензуры. Из маминых писем к нему сохранились только те, что были возвращены с наклейкой "Адресат выбыл". И еще отдельные листки, исписанные ее свободным размашистым почерком, — ее письма-дневники, обращенные к тому, кого уже нет.

О. Михайлова

<p>РЕКВИЕМ</p>(10 июня 1942, Белебей)

Мой дорогой, любимый мой!

Сколько же дней прошло с тех пор, как я получила эту страшную весть? Всего три недели, но жизнь моя остановилась в тот час. Или в долгие годы превратились дни. Я не знаю. Может быть, ты никогда не прочтешь этих строк, но я не могу не писать тебе. Я верю, далекий мой, что ты жив. Я не могу думать иначе. Каждую минуту, каждый день я жду тебя. Каждую ночь я вижу тебя во сне. Я часто просыпаюсь. Мне все кажется, что стучат. Что кто-то идет. Я слышу чьи-то шаги. Мне кажется, что я вижу тебя сквозь закрытые ставни. Вот ты подходишь к дому. Тихо стучишь в ставень кончиками пальцев. Помнишь, ты всегда отстукивал какой-нибудь мотив? Ты не решаешься сразу войти: ты боишься испугать нас. Сердце во мне цепенеет. Я не могу пошевельнуться, не имею сил встать и спросить, кто там. И ты уходишь. Шаги замирают. Я медленно, медленно прихожу в себя, понимаю, что это бред. (…) Почему ночь не может длиться вечно! День неумолим. Он настает, и я должна расстаться с тобой. За стеной плачут дети. Со стонами встают взрослые, начинают ссориться. Все торопятся. Как хорошо, что я тоже должна торопиться. Хорошо, что работа так непосильно тяжела для меня. Если бы ты знал, как я устаю! Утром не могу разогнуть пальцы. Болит поясница. Я наскоро ем и ухожу. Я работаю на элеваторе. Мы там ссыпаем зерно в мешки (это называется "кантарить") и грузим их в вагоны. День делится на две половины. Сначала мы все ждем, когда наступит обеденный перерыв. Потом считаем часы до конца. Особенно тяжело бывает в те дни, когда идет погрузка гороха. Мы стоим тогда в облаках пыли. Почти не видим друг друга. И только по равномерному трескучему звуку сыплющегося гороха догадываешься, что рядом стоит другая кантарщица. Мы задыхаемся от пыли. Часто чихаем. Я уже чихаю кровью.

Многие надевают повязку на нос и рот, но это мало помогает. Когда работа кончается, мы выходим из амбаров седые от пыли. Работать на овсе, грече или пшенице гораздо легче. Счастливчикам попадает мак. Говорят, от него хорошо спят. Не пробовала. Может быть, правда. Но видишь ли тогда сны? Я не хочу спать без снов. Во сне я с тобой. Этого у меня никто не отнимет. Или время унесет у меня и эту единственную мою радость?

Когда я на людях, горе мое уходит глубоко, глубоко в меня. Я даже иногда смеюсь и шучу. Мне даже кажется, что я ничего не чувствую. Только когда я одна, я думаю о тебе. Но я не могу плакать. Я не хочу вспоминать о том, что мне написали о тебе. Я все представляю себе, как мы встретимся. Это бывает по-разному, но всегда так ясно и ярко, с полным ощущением реальности…

(Июнь 1942, Белебей)

Если б ты спросил меня, как это произошло, что предчувствия моего сердца стали моей жизнью, моим убеждением, я не могла бы ответить. Просто для того, чтобы жить, работать, растить дочку, я должна верить, что ты жив, и я верю. Но все-таки он ведь существовал, этот день, ставший такой страшной гранью моей жизни? Да. Я знаю. Я сейчас расскажу тебе, как это было.

Утром я, как всегда, торопилась на работу, когда кто-то окликнул меня. Оборачиваюсь — почтальонша. Передает мне несколько писем. Одно из них от тебя. Я даже не сразу стала его читать, потому что оно было очень старое, очевидно где-то завалявшееся. У меня были уже письма более поздние. Но тогда мне не показался странным этот факт. Кроме письма был еще небольшой бланк, какие прикладываются к переводам и посылкам. Хорошо помню, что он был на розовой бумаге и химическими чернилами незнакомым почерком на нем было написано мое имя и обратный адрес вашей части. И опять я не подумала ничего худого. После работы я зашла с этим извещением на почту. У меня не было с собой никакого документа, так что получить я все равно ничего не могла бы, но я попросила сотрудницу только разрешить мне посмотреть на бланк перевода, чтобы выяснить, что это и от кого, так как почерк мне незнаком. Взглянув на перевод, пожилая худая женщина с гладко зачесанными волосами сказала мне: "Вам возвращается посылка". И, на мое удивление: "Мне? Но я никакой посылки не посылала!" протянула мне самой посмотреть бланк. В письменном сообщении — ничего. Верчу бланк в руках и вдруг вижу над строчками моего адреса надпись: "С вещами погибшего". Невольно я вскрикнула: "Что это? Что это за надпись?!"

Не помню, что говорила мне сотрудница почты. Я просила выдать мне посылку, так как рабочий день кончался, принести паспорт я не успела бы, а ждать до завтра не было сил. "Покажите мне любой документ, удостоверяющий вашу личность, и я выдам". Документа у меня не было. Я уже чувствовала, что несчастье совсем близко, но все еще сопротивлялась ему. "Может быть, это ошибка. Я только посмотрю, что там, в этой посылке. Я не могу ждать до завтра".

Вид мой, должно быть, говорил больше моих слов. Я облокотилась на барьер, отделяющий публику от служебного помещения. Голова и все тело стали вдруг бесконечно тяжелыми. Чувствовала, что кровь отхлынула куда-то от сердца. Я вспомнила, что со мной были хлебные карточки. По ним мне выдали посылку.

Вот он, небольшой сверток, зашитый в холщовый мешок. Кто-то помогает распороть шов. Какая-то незнакомая мне синяя бумазея. Нет, это что-то чужое. Ошибка, должно быть. Ведь я только несколько часов назад читала твое письмо. Ты писал, что все благополучно. Но в бумазею что-то завернуто. Это твой портфель. Боже мой! Дочкины и мои фотографии, твои часы! Это твои вещи, это ты — «погибший», как написано на бланке перевода. Нет, это неправда, этого не может быть! Тут еще какая-то записка. Скорее посмотреть, что в ней. "Опись вещей, принадлежащих (твое имя)… Просьба сообщить об их получении командиру роты". Вот и всё. Но ведь не сказано, что это вещи убитого. Ведь этого вовсе не сказано. Почему же никто ни слова не написал?

Кажется, я тихонько себя вела, но, может быть, я не понимала ничего, так как около меня собралась толпа, кто-то что-то говорил, кто-то принес воду. Помню только, что я прижалась лицом к твоим вещам, выпотрошенным из серого мешка, и повторяла "Милый мой!" Дочкина фотография пошла по рукам. И я ясно помню, как кто-то сказал: "Какая душечка!" И я даже почувствовала гордость за нее и в то же время новую боль — доченька моя, сиротка! Зачем я здесь среди всех чужих. Скорее домой. К моей девочке. Затолкала кое-как вещи обратно в мешок. Помню, сверху оказались часы. "Осторожней с часами, еще потеряете", заботливо сказала какая-то женщина. Я покорно засунула часы поглубже. (…)

Вот и дом. Они ничего не знают. Бедный отец. Но его еще нет дома. У калитки остановилась на минутку. Какое-то странное было чувство. Вот сейчас, пока я не переступила порог, горе еще не вошло в дом, оно еще здесь, на улице, во мне. Дверь мне открыла дочка. "Оля, Олечка, папы нет. Папы нашего нет. Девочка моя, ты теперь сиротка". А сама не верила своим страшным словам. Обнимала ее, дочку твою, целовала ее залитое слезами личико, слушала ее громкий детский плач, но было у меня такое ощущение, что я где-то в стороне, откуда-то издалека все это вижу и слышу. Будто я раздвоилась. Должно быть, у меня текли слезы, только я их не чувствовала. "Мама, не надо, не плачь". кричала Оля. (…)

Я даже стала спокойна. Подробно рассказала домашним, как получила посылку. Показала вещи. И все твердила: "Нет, я не верю, этого не может быть, это какая-то ошибка". А через час пришла та же самая почтальонша, которая остановила меня утром. Олечка выбежала к ней и возвратилась с новой пачкой писем. Я сразу увидела среди них серый казенный конверт, Это было то, чего еще не хватало в подтверждение посылки. "Вот оно, вот оно", — твердила я и сама слышала, как стучали мои зубы. Разорвала кое-как конверт. Маленькая отпечатанная бумажка. "Ваш муж, в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив мужеcтво и героизм, был убит…"

Не сразу поняла, что тот звериный крик, который стоял у меня в ушах, — мой собственный крик, что это я кричу. Почему-то вспомнила в тот момент, что вот таким же голосом я кричала, когда рожала дочку. Теперь, как и тогда, у меня было ощущение, что разрываются все мои внутренности. Хотела остановить себя, но не могла. Я металась по комнатам, стучала кулаками в двери и стены. Но мне кажется, все это было несколько минут. Потом вдруг я как-то сразу смогла взять себя в руки. Успокоилась. Замолчала. И больше не было у меня ни слез, ни крика. Чувствовала в мозгах своих какое-то тупое недоумение. И только с ужасом смотрела на твои вещи, присланные мне, да на принесенные одновременно с извещением мои письма с наклеенными билетиками с лаконичной надписью: "Возвращается за невозможностью доставить. Адресат выбыл". И на каждом билетике стояла все та же роковая дата.

Скоро должен был прийти твой отец. Как у меня сжималось за него сердце. Вынесет ли он эту весть. Вот сейчас он, верно, идет уже домой. Как я скажу ему. Увидела его в окно. Должно быть, он почувствовал мой взгляд, потому что поднял голову, посмотрел на меня и на секунду остановился… Меня просили не говорить ему сразу, сделать вид, что ничего не случилось, даже принесли мне тарелку щей, но я не могла ломать комедию. Подошла к нему, взяла его голову в обе руки. Он весь побелел сразу, в глазах отразился ужас: "Что с ним? Ну, говори же. Что вы все молчите! Говори — ранен или…" Нет, я не выдержу. "Убит, убит!" Он уронил голову на стол и заплакал: "Мой единственный сын…" Я гладила его лысую голову и маленькие уставшие от работы руки, но ничего не могла сказать. (…)

Похожие книги