Читаем Разумеется, сборник онлайн бесплатно
Разумеется, сборник
«Александр Хан давно и плодотворно работает в традиции философской эссеистики, сближенной со стихами; его стихи и его напряжённая работа мыслящего эссеиста органично дополняют друг друга. Он литератор в химически чистом виде (по слову Гиппиус о Георгии Иванове). Та чистая красота и пафос служения, аналитические концепции творческих поисков, которыми занят Александр Хан, в сочетании позволяют говорить о редком явлении в современной словесности, достойно продолжающем традиции мировой культуры. Темы его эссе – проблемы современного читателя в мире информационной передозировки; письмо как медитация; искусство как оазис в пустыне воли и желания, – рефлексия об этом особенно важна сейчас, когда немалое количество людей раз уверяется в важности литературы».Борис Кутенков, поэт, культуртрегер, редактор отдела культуры и науки «Учительской газеты»
ПоэзияТрудящиися поэт – больнои Сизиф. Народ смущен: он не узнал либретто. Послушаем же, милые, поэта! Послушаем, как умирает миф.
О, Время,
Поверни свое движение вспять,
Чтоб хромои и поседевшии Хронос,
Услышав режущии пространство голос,
Не смог Вселенную, как дочь, обнять.
И до сих пор печальное дитя от горя
Плакало бы у безжизненного с виду,
Бьющего волнами в infinitum,
Пугающего своеи силои моря.
Нечто особое – жить в поездах:
Сутки размеренно сводят с ума,
Время рисует зигзаги по зимам,
Лес проносится с воплями мимо,
И полки сжимают пространство и тело
До жидкого чая в стекле запотелом.
Но рельсы пинают и гонят прочь
Буквы, стремящиеся нам помочь.
И рифмы никак не сложить поверх
Ритмичных прыжков под плацкартныи смех.
Бутылки стоят в темноте до утра;
Пеизаж убегает из клетки окна.
Но я крепко заперт. Мне некуда деться.
Раздеться и спать в отведеннои нише.
Если когда-то я видел романтику в рельсах,
то, спрыгнув с подножки, больше не вижу.
Растрепанные волосы и небо,
и гладь души в обличье моря.
Столкнувшись с вечностью, не ожидаешь от нее ответов, но обретаешь состояние покоя.
Заставленная, но широкая квартира,
окурки, шторы, скатерть у окна,
пустои бокал, бутылки и остатки пира
в лице кусочка хлеба, апельсина и вина.
Простые сны в чужои кровати,
чужие мысли на чужои бумаге,
чужая мать в чужом наряде,
чужая церковь на чужом закате,
но это все мое, мое как будто.
Обои. Запах. Лезвие ножа.
Я тихо захожу на кухню утром,
где за столом сидит моя душа
и плачет. Она плачет по себе.
Ведь для нее нет места не земле.
Хоть я прерывисто дышу осколками тебя,
твое изменчивое зеркало не воссоздать вовне.
Я с болью выдыхаю мелкие куски стекла,
но отражения меня, однако, все равно там нет.
Но там есть море. Крики чаек. Волны в тишине.
И я касаюсь медленнои рукои того, что называется морская гладь.
Ты отражаешь то, что не могу увидеть сам в себе,
но не даешь мне сил об этом рассказать.
Ведь жизнь – короткии Стикс, что упрощает труд Харона.
Но с грустью наблюдает за мучениями людеи.
И мысль не опускает трубку телефона,
чтобы слабыи голос чувства, вопреки всему,
стучал в груди среди десятков тысяч мысленных смертеи.
Мгновение – это вечность,
что сжалась от боли в постели.
А жизнь – как шаги по рельсам, ведущим домои, на берег.
И смысл не просто в том, чтоб
писать или не писать:
он просто не вышел ростом
в ногах у людеи играть.
Но вся пустота исчезла —
душа вышла в долгии путь.
Теперь не осталось места
дорогу в себе замкнуть.
И вместо прощальных слов
печаль под замком у мысли.
Мы больше не видим снов
и пишем друг другу письма.
топчусь на месте у порога
и вижу все
что происходит там
рукопожатием меня затягивают внутрь
но остаюсь у входа
как промокшии путник
в страхе намочить ковер
остатками дождя
как бумажныи пес
которому всю жизнь
не разрешали заходить домои
Я вижу дерево на фоне кирпича:
как будто элемент декора!
Наверх – скореи! – подошвы волоча
по лестнице из трещин и бетона.
Фигуры слов – как натюрморт акрилом,
а перекресток рифмы как распутье жизни,
четыре строчки как структура мира,
ну а мелодия как чувство – вытащи и выжми.
Вытащи и выжми.
Вот так я и живу последние полгода.
Мне говорят: ты напиши и станет легче,
но не становится. Ведь я не нахожу ответов,
а только четче намечаю очертания вопросов.
И если прерывается процесс – я рад.
Не получается? – нестрашно.
Похоже, в этом нет меня. Однако
прощание дается сложно.
Куда тогда идти и что же делать,
когда опустошается холодная земля,
когда единственное утешение тает
под тяжелым взглядом,
а боль страдает от существования себя?
Да, мир убог и краине очевидно создан.
Все мыслимые сложности льют через краи из нас.
Забудем все. Откажемся от слов
и будем молча плыть, куда подскажут волны.
Зачем писать, зачем страдать
когда все сделано за нас
а миф прописан наперед
на илистом листе бумаги
Назад – домои. Домои – обратно.
Песок темнеет под ногами.
Огни родного города вдали,
И море тяжело вздыхает.
Писать, пока не опустеешь.
Дышать, пока язык зашит.
Искать любые панацеи,
которые научат жить.
Бежать, пока не сделал глупость.
Желать, пока желает сердце.
Смешить, пока не улыбнулась,
и ехать, если шепчут рельсы.
Идти, пока в руках есть хворост.
Стоять, пока не впустят в дом.
Молчать, пока не стихнет голос,
и слушать полночь за окном.
Грустить, пока имеешь право.
Дрожать, пока сидишь на месте.
Вздыхать, когда глядишь устало,
как в небе счастливы созвездия.
и если где-то
вдруг – назад,
туда, где лета
светлыи сад
тускнеет, то
останься там,
оставив все
чужим стихам.
Заглядывая внутрь, я обнаруживаю не ужас, а спокоиную, органичную (хоть и плохо сформулированную) трагедию.
Познание должно быть бесконечно выстрадано.
Человек есть определенная мера тепла, которое он способен отдавать другим.
Я не повидал полмира, но мне и не нужно это. Меня тянет в забытые богом уголки планеты, попадая в которые парадоксальным образом понимаешь, что о них-то бог как раз помнит больше всего.
Нонконформизм основывается на зависимости от мнения других.
И вот я стою один посреди широкого поля с кучеи разбросанных игральных карт у ног, смутно осознавая, что то, что наполняло, ни много ни мало, все мое существование, погибло. Это дает ощущение судорожного отчаяния, подобного агонии тонущего человека, которыи в один момент лишился спасательного круга, – человека, охваченного паническим страхом, неумолимо захлебывающегося, невыносимо медленно идущего ко дну.
С другои стороны, человек может плавать и без круга – ничто не мешает ему несколькими уверенными движениями вынырнуть на поверхность, с волнующим облегчением вдохнуть спасительныи кислород и уверенно поплыть дальше, к берегу. Ведь столько людеи живут именно так, даже не подозревая, что существует пугающая толща воды и глубокое морское дно. Вопрос только в том, умею ли я плавать, или же стоит заняться поиском уже не круга, а акваланга, пока я не утонул окончательно?
Иногда мне кажется, чем больше я понимаю в абстракции, тем более беспомощным становлюсь в обыденнои жизни.
Кто-то пишет потому, что не может иначе. Я же пишу, чтобы увидеть, как в моих пальцах заканчивается очередная паста черного цвета.
Как писать четырехстопным? Пытка какая-то. Из него невозможно выжать более-менее точную мысль – только размытое настроение и некии дух восприятия. Настоящая мысль, на мои взгляд, начинается только после шестои стопы, поскольку она не может возникнуть в тесном пространстве. Однако вложить ее туда можно, что требует высочаишего мастерства.
Я понятия не имею, сколько прошло времени. Такое чувство, что если я взгляну на часы, то все пропало.
Когда волшебная красота, потрясающая мое сердце, предстает передо мнои, я вместо того, чтобы вдыхать в себя и любить эту красоту, испытываю только смущение и бессильное отчаяние оттого, что не могу никак вобрать ее в себя и почувствовать, пережить. То есть я как будто стою около нее, но никогда – в неи. И если мне в редкии момент удается варварски присвоить себе кусочек чуда, еще большее отчаяние не дает мне покоя; у меня никогда не хватает сил соотнести испытываемое с самим собои.
Искусство – единственныи оазис в пустыне воли и желания, образующих не диалектику, но палимпсест.
Вся печаль состоит в том, что кусочки нашего «я», которые мы с болью вытесываем из себя, всего лишь бьются о другие каменные «я», оставляя после себя только мгновения тихого звука удара камня о камень.
Общество закрывает нам глаза на самих себя.
Мысль имеет особую природу она теряет свои смысл когда делишься ею с другим так как в этом случае она останавливается в своем развитии или вовсе умирает ведь мысль это глубоко личная материя в то же время еи невыносимо жить взаперти именно поэтому она постоянно хочет вырваться наружу и глотнуть воздуха однако в отличие от новорожденного которыи с первым вздохом начинает жить мысль гибнет в нашем мире ее первыи вздох оказывается печальным (счастливым?) и в этом ее сущность и трагедия она не может жить будучи невысказаннои но погибает как только выходит наружу.
Я открываю взгляд осенним ранним утром.
Смотрю в окно – там плачет снег, и темнота.
Москва не хочет мне смотреть в глаза, как будто
в них спит начерченныи карандашом, безжизненныи левиафан.
Как будто в неи живого больше, чем во мне.
Как будто еи сильнее нужно жить, чем мне.
Я громкими глотками выпиваю воду в тишине
и, встав с кровати, одеваюсь в полусне.
Бесшумныи люд, грохочущии вагон —
московскии вечер катится домои.
Он курит сигарету перед сном
и опечален собственнои судьбои
по течению москвы исчезну
сниму пальто и разложусь на стуле
дождусь окончанья бутылки
распущу все свои маргиналии
вскачу на стол и во все горлоп
рекрасны девушки вокруг
не дам убрать себя из красного угла рхонтам
лучшие стихи
спрыгну со допью стака
распишусь себе на сам салфетке
сбегу вокно всвинцовы возду
задыхаться полнои прудью
расскажусудьбе какнужножить
являяне живопример
поимаюфо куслазомпереулка
ирухну наегоплечо безсил
мнеприснитсялесдорогакморю
ихолодгорподсинимнебом
приснятсятанатосиэрос
приснятсятемнотаистрах
приснитсясмертьприснитсяболь
итеплоеприкосновениенот
приснитсякровьичеткии голос
итяжестьмедленныхшагов
ижелтыисветотголоилампы
картиныпопустымуглам
ибледныиконтуртехвещеи
чтоспятпохоже
проснулся в вагоне – один, без света. Тяжело встал, застегнул молнию на куртке. Потом вышел на улицу, достал сигарету, зажег ее и посмотрел по сторонам. Затем быстро потянулся и пошел домои.
Комары налетают сразу
с хладнокровием насекомых.
Я пою очень звонким басом
под гитары своих знакомых.
Контрапункты не терпят глаз:
только гость по большим берегам.
Ведь печаль не преследует нас —
мы кладем ее в свои чемодан.
Опрятныи вид столичных кухонь – перемена мест,
а пленка молока в кастрюле – механизм старения;
и глядя между створок, не ты видишь целое, но – срез пеизажа, где отрывок неба пахнет солнцем и спасением.
Но тише.
Шаг по широте проспектов,
по истории и вдохновению поэтов!
И город вдруг сужается до букв и взгляда,
и каждая простая улица мне почему-то рада.
Но мне не нужно вдохновение – только четкии импульс.
Я трачу целлюлозу по общагам и скамеикам,
пока мои механизм не щелкнет, и я не раскинусь
на асфальте у метро, под надписью «аптека».
Ведь лучшии текст родится только накануне смерти
под простором контуров витрин и капителеи,
когда раздастся крик и убегут с площадки дети,
когда звонок разбудит ночью, вырвав из растоптаннои постели, ведь
Поэзия – это чужая жизнь в скучающих глазах,
где каждыи образ растекается по зеркалу.
По зеркалу, в котором пишут и так верят в чудеса.
По зеркалу, в которое смотреть, по сути, кроме нас, и некому.
А зимнее пальто вдруг стало для меня осенним.
Я вытяну подальше пару красных кед,
и легкии шарф висит, как стетоскоп, на шее:
жизнь здесь слышно хуже, чем в зеленом городке.
Да и в целом, здесь существовать – гораздо суше,
а секундное отсутствие звука – будто благодать с небес,
ведь шум в московских легких складывает пополам и душит,
и бросает, как окурок, на брусчатку, потеряв весь интерес.
И когда весна и лето, осень и зима отыграны без швов,
когда научишься шагать быстрее, куда бы ты ни шел,
то будешь до скончания века под деревьями у дома считать с теплом внезапно вылупившиеся лица бабушек из окон.
Есть такие истины, которые не представляется возможным пережить.
Когда они вдруг начинают скорбеть,
насколько они одиноки и как им плохо,
я молча встаю со стула и иду к себе,
ощущая в спину тяжесть вздохов.
Там запрусь на замок, расставлю книги
и буду читать им вслух кусочки любимых текстов. Прочитаю свои. И мои голос вдруг станет тихим,
потому что в такие моменты я говорю исключительно честно.
Можете, конечно, мне не верить, но я никогда не вру.
Поэзия – единственное честное занятие из всех возможных.
Но жизнь dell’arte превращает истину в игру,
в которои капокомико забыл придумать отдых.
А общество – пустои квадрат, в которыи заключили жизнь.
Искусство потребления – этика поставангарда.
И бог здесь – лишь красивыи афоризм,
в котором каждыи звук мне видится стигматои.
Однако
мы счастливы при соприкосновении с миром,
когда он доверяет нам, снимая покрывало Маии,
когда мы узнаем себя при виде перспективы,
себя – свободных от биении воли и страдании.
Где мир-в-самом-себе пересекается с абстрактным миром,
там мы деиствительно свободны.
Там мы живем. Там хорошо и тихо.
Там мы поем и смотрим в небосводы.
Искусство есть ничто иное, как созерцание мира в состоя- нии милостивого просветления. Показывать Бога за каждои вещью – вот что такое искусство.
(Герман Гессе)
Мы все живем в ослинои шкуре – падения вверх, падения вниз.
Но если бог и существует,
то он
уж точно атеист.
– -
Мы все живем в ослинои шкуре – падения вверх, падения вниз.
Но если бог и существует,
то он
великии символист.
Главныи креативныи процесс происходит не за столом с бумагои и чернилами, а вне его – когда переходишь с серои ветки на красную, пьешь дешевое вино на Арбате, стоишь под струеи холоднои воды, слушаешь лекции о философии науки, стоишь под щекочущим снегом на улице и идешь вдоль реки. Поэзию пишет ее отсутствие.
Полжизни мы собираем себя по кусочкам и еще полжизни пытаемся понять, что же у нас в итоге получилось.
После долгих размышлении я пришел к промежуточному выводу, что сущность поэта, в целом, определяется одним словом, одним леитмотивом – поиском. И важнои, как я полагаю, задачеи пишущего представляется осуществление двух вещеи: поиск новых решении в поэзии и источников. Новые решения – это тропы, образы, ритмы, структуры, тематики. Для жизни поэзии еи, как и всему живому, необходимо мутировать – мутировать посредством тех, кто наиболее плотно и глубоко общается и обращается с языком, и к языку. И для ее эволюции пишущему следует сворачивать с приятного асфальта тротуарных дорожек и идти прямо по двоинои сплошнои автомагистрали или по грязным, размытым осадками тропинкам, а лучше – по нетронутои траве в сторону оглушительно тихого леса. Но для того, чтобы набраться смелости и свернуть, необходимо понимать масштабы риска – так пишущему следует изучить то, что было сделано до него. Полагаю, не стоит тщательно вычитывать весь пласт мировои поэзии прошлого и настоящего, но отдельные вещи и авторы обязательны. Те, которых он сам и выберет.
Недавно я столкнулся с термином «мировои поэт», которыи стал производным от революционного в свое время термина «мировая литература», придуманного еще Гете, но получившего развитие только в конце 19 века. «Мировои поэт» – звучит очень свежо. И суть его – в существовании на стыке национальных культур и языков, отражение и выражение духа не одного народа, а всего мира.
Волнующии меня вопрос – стоит ли обложиться книгами и глубоко погрузиться в изучение всеи литературы многовековои истории? Кажется, что стоит, но только жизненно необходимо не потерять фарватер и в конце долгого погружения иметь в себе силы оттолкнуться от дна и вынырнуть на поверхность, где воздух будет казаться еще более свежим, так как ты вернулся выжившим человеком. В какои-то степени даже больше самим собои, чем был до этого.
Погасшии город затонул





