Читаем Разные лица онлайн бесплатно
Разные лица
Новую книгу ярославского писателя Семена Работникова составили повесть «Наталья Горюнова» и рассказы. В центре внимания автора — человек, его характер. Ту или иную конкретную судьбу человека он умело вписывает в общее течение жизни народа. Автору присущи наблюдательность, стремление к глубокой психологической характеристике своих героев, тонкий лиризм.
Проза / Советская классическая прозаВо многих селениях серединной России найдется человек, который особо бережно хранит в своем сознании и душе немалое из многовекового опыта народа. Без такого человека трудно обойтись в повседневных делах и заботах, в дни радости и дни печали. Но когда он жив, люди порою его не замечают, и только после смерти до конца понимают, кем он был для них, и долго помнят о нем.
Наталья Ильинична Горюнова была в своей деревне именно таким человеком, и Егорке повезло прожить часть своей жизни рядом с ней.
Это была рано состарившаяся женщина, сухая, легкая на ногу, со строгими чертами лица. Нос у нее был прямой и длинный, глаза, к тому времени, как Егорка стал помнить себя и бабушку, глубоко запали под лоб и казались темными, но стоило им попасть на свет, как они делались прозрачными, словно первый лед на реке; губы тоже ввалились, а подбородок заострился и приподнялся к носу. Все лицо ее было в морщинах, глубоких и мелких. Она бы походила на ведьму, если бы на лице ее не постоянное выражение доброты. А руки, знающие все: и как вправить вывих, и принять роды, помогшие родиться и самому Егорке, и любую другую работу, — руки ее были с длинными ухватистыми пальцами.
Егорка на себе испытал их умение. Однажды он катался с горы на лыжах, наехал на мерзлую кочку, переломил лыжину и упал, подвернув под себя руку. Он тут же вскочил, заверещал от страшной боли и побежал домой. Егорка влетел в избу, увидел сквозь слезы бабку Наталью, которая уже шла навстречу, чтобы узнать, в чем дело, помочь и успокоить.
— Что стряслось?!
— Рука, рука! — приплясывал от боли Егорка.
Бабка взяла его за руку, прошлась по ней пальцами, ощупывая и как бы к чему-то прислушиваясь. Егорка дрожал, готовый вырваться.
— Напугал ты меня, сердешный! — с укоризной в голосе говорила Наталья. — Я уж думала — перелом… Ничего страшного, вывих. Потерпи, сейчас размою.
Она налила в таз воды, бросила туда щепотку соли, нашла обмылок, поставила таз на лавку так, чтобы удобно было сидеть и ей и Егорке, и начала гладить ему руку. Ее пальцы прощупывали каждую жилку, каждую косточку, как будто проникали внутрь, и с каждым прикосновением все лучше делалось Егорке, боль утихала, успокаивалась и, наконец, исчезла совсем. Всхлипнув последний раз, Егорка свободной рукой утер с лица слезы.
— Ну что, ожил? — спросила бабка.
— Еще немножечко.
Было так приятно чувствовать прикосновение ее рук, что Егорка готов был сидеть целый день. От удовольствия он жмурился, как кот, и если бы умел — замурлыкал.
— Бабка, кто тебя научил?
— От людей переняла… На свете много можно узнать, если не напрасно жить.
После этого случая Егорка часто прибегал к бабке и просил:
— Опять руку вывихнул. Размой!
Бабка делала вид, что не понимает хитрости Егорки; даже когда была занята, откладывала работу, цедила из ковша воду, брала с полки все тот же серый обмылок и начинала колдовать над внуком. Не только лечение нравилось Егорке, но и рассказы, а когда можно было заставить ее рассказывать, если она целый день управлялась по дому, ходила на дворе за скотиной, сидела за прялкой.
— Бабка, какой ты была маленькой? — спрашивает Егорка.
— Не помню. Я ведь давно на свете живу.
Беседа завязывалась не сразу. Наталья глядела в пустоту темными глазами, жевала беззубым ртом, длинный седой волос на подбородке, который Егорка много раз вырывал и который быстро вырастал снова, шевелился, морщины на лбу делались резче. Вдруг глаза в глубоких провалах вспыхивали, лоб разглаживался, лицо светлело. Она словно что-то увидела в глубине своей памяти, и Егорка знал, что сейчас она заговорит, и он перенесется в тот далекий мир, в котором его еще не было на земле, и он жил в облаках, в воздухе, в небе.
— Хорошо я себя помню, когда мне пошел шестнадцатый год, — начинала бабка. — На ильин день случился пожар. Ударила молния в овин, а ветер на деревню дул. Сушь стояла великая, и пошел огонь перекидываться с дома на дом. Весь порядок как корова языком слизнула. Кто в чем выскочил — в том и остался. Работали-работали, наживали-наживали, и все это ясным пламенем к небу пошло.
В двух верстах от нашей деревни барский дом стоял. Летом там жила вдовая барыня, гладкая, как гусыня. Пошли мы с отцом к ней. Выплыла она на крыльцо, во всем белом, в соломенной шляпе. «Барыня, не возьмете ли в услужение мою дочь», — кланяется ей отец. Барыня оглядела меня с ног до головы, так что мне холодно стало. Была я собой… — тут старуха запнулась, — ладная…
— Сколько я тебя помню, ты все такая же, — съехидничала над свекровью Орина, мать Егорки.
Мать сидела за шитьем и рассеянно слушала рассказ.
— Что, по-твоему, — Наталья повернула к ней обиженное лицо, — у меня всегда и глаза ввалимши были, и рот без зубов?
— Не знаю, — ответила Орина. — Я только говорю, сколько я тебя помню, ты все одинаковая.
Старуха молчала, полураскрыв рот. В такие минуты, как всегда, на помощь бабушке приходил Егорка.
— Я был в Поленове, и одна старуха у магазина меня спросила: «Чьего ты дому, мальчик, будешь?» Я сказал: «Горюнов». — «Не Натальи ли Горюновой внук?» — «Ее самой». — «Ах, ах! Какая у тебя бабка-то! Умная. А уж какая она красавица в молодости была — во всей округе не сыскать!»
Польщенная, Наталья улыбалась.
— Вот видишь! — но тут же умерила свою радость. — Ну, красавица не красавица, одним словом — ничего собой… По глазам вижу, понравилась я барыне, возьмет. «А как на руку, — спрашивает она отца, — чиста?» — Ни-ни, барыня, с роду ничего чужого не брала. — «Хорошо. Пусть остается». А отец мнется, не уходит. «Чего тебе?» — «Задаток бы, барыня, получить. Погорельцы мы». Поморщилась она, вынула кошелек и отсчитала шесть целковых.
— Ну и как тебе жилось у господ? — спросила Орина.
— Не скажу, что плохо, но и хорошего мало. Известно, не у себя дома. Не так ступишь, не так повернешься, не так скажешь. Барыня никогда не бранилась, но, если что не так, подзовет к себе: «Что это ты, Натальюшка, посуду плохо перетерла? Давай-ка я тебе покажу». Возьмет тарелку, прижмет к груди и начнет крутить: «Вот так, вот так! Чтобы ни пятнышка, ни ворсинки не было. На свету все присматривай. Поняла?» — «Поняла». А сама думаешь: пропади пропадом вся эта жизнь! К себе бы в деревню быстрее. Никто там тебя не попрекнет. Если отец когда и замахнется, так за дело, и от своего все стерпеть можно.
Выпадет свободный час — я домой бегала, хоть от дома и остались одни головешки. Отец залез в долги, купил лесу, чтобы строиться. Ну, думаю, попала в кабалу я надолго.
А зимами жили в Москве. Там у барыни тоже свой дом стоял. В Москве было на что посмотреть, и первое время я все глаза таращила. Надо мной даже смеялись.
У барыни своих детей не было. Жили с ней двое племянников-студентов и еще приезжали две барышни-институтки, дальние родственницы ее покойного мужа, такие глупые, что только диву даешься, как они на свете живут. Принесла кухарка с базара живых уток. «Ах, какие красивые птички! — всплеснули барышни руками. — А где у них носик? Мы хотим их поцеловать». Студенты им на утиный зад и показали. Барыня долго на племянников сердилась.
Пять зим я в Москве прожила. В третью зиму посватался ко мне приказчик богатого купца, мы к нему в лавку закупаться ходили, там меня и высмотрели. Я, как узнала, что сваха из-за меня пришла, спряталась в кладовку — и не дышу. Еле меня вытащили. Сама барыня взяла за руку и повела. Сваха, еще дороднее нашей барыни, в два обхвата, в цветастой шали, села насупротив меня и давай мне жизнь мою замужнюю расписывать: и в шелку и бархате ходить будешь, и есть с серебра, и спать на перине. Хозяин приказчика жалует, скоро он сам хозяином станет. Чем не жених?! За счастье великое посчитай, что такой сватается. От радости должна перекреститься да бегом под венец. Целая комната людей набилась, слушают и посмеиваются, как она сладко про жизнь поет. «Согласная?» — спрашивает. «Нет, не пойду», — отвечаю.
— Ну и что же ты не пошла за него? — Орина забыла о шитье и слушает свекровь.
— Потому что другой по сердцу пришелся… В первых числах мая мы укладывали вещи, собирались в дорогу. Я места себе не находила — скоро своих увижу. Слали телеграмму, чтобы нас встречали, и садились в поезд. Вот наша станция. Там нас уже подводы ждут. Застоявшиеся за зиму лошади копытами стучат, торопят. Пятнадцать верст, от станции до именья, за один дых проскачут. Если весна ранняя, все уже в цвету, от лесов запахом черемухи обдает, так что голова кругом идет. От земли дух тяжелый, и птицы, птицы везде. А когда поздняя — все голо, почки только наклюнулись, в оврагах еще снег лежит, реки не улеглись в берега и мутную воду гонят. Одна озимь глаз радует. Голодного грача на дороге увидишь и обрадуешься ему как родному. «Что-то нынче весна запаздывает, — рассуждают на подводах. — Николин день скоро, а ни травинки, ни листика. В прошлом году об эту пору яблони цвели», А я радуюсь: погляжу, как будет распускаться, ничего не пропущу. И все же больше ранние весны запомнились, когда мы возвращались домой и все уже цвело.
Наше именье покажется: сад, барский дом, сараи, пристройки всякие, а в двух верстах, только в гору войти да с горы спуститься, за леском, и моя деревня. «Да уж иди, проведай своих. Отпускаю до вечера», — скажет барыня, и я со всех ног домой припущусь. Поднимусь на гору и встану — вся округа как на ладони. Двумя посадами деревня вытянута, тятина новая изба под соломенной крышей стоит, только двора еще нет, вместо него сарай. За деревней — поля, а за ними — лес, как стеной, огораживает деревню.
Домой пробираюсь задворками. Встану под окна и постучу: «Подайте милостыню Христа ради». Кто-нибудь сунется с ломтем хлеба, а потом закричит: «Наталья приехала!» То-то радости было и им, и мне! Всех подарками наделю, отцу — рубаху или картуз, бабке — платок, матери — на платье, кому что. Бывало, целую зиму думаешь, с чем мне домой вернуться.
По весне около барского дома на лугу со всей округи парни и девки собирались, днем в лапту и круги играли, а вечером хороводы водили…
Голос Натальи прерывался, а взгляд запавших глаз был неподвижен. Наверно, она видела себя молодой, красивой, вспоминала чувство хмельной радости и удивлялась тому, что все это было и куда-то ушло.
— Тут я и встретилась, Егорка, с дедом твоим Никитой. Был он небольшого росту и неширок в кости, но увертливый и жилистый. Никто лучше его в лапту не играл, бил по мячу так, что тот в небе терялся, а бегал — никто угнаться не мог. Работящий был и мастеровому делу обучен, с плотницкой артелью ходил, бывал в Москве и Питере… В сад мы с ним ходили гулять.
Отец мой дом-то построил, но задолжал, и мне еще два года пришлось у барыни прослужить, а потом уж и замуж идти.
Орина вошла в избу и замерла у косяка, затем кинула к порогу заледенелые варежки, рывком сняла фуфайку, размотала с головы шаль в соломенной трухе и швырнула на пол. Устала ли она на работе, так что не мил стал белый свет, или кто-то обидел ее? Егорка, никогда не видевший мать такой, залез на печку и притих, а Наталья, стараясь угодить невестке, начала торопливо собирать на стол — налила в миску супа, отрезала ломоть хлеба, поставила кринку молока, даже ложку положила на край миски, чтобы Орине оставалось только взять ее и есть. Пачкая пол грязными валенками, Орина прошла и села к столу. Стоило бы сделать один глоток горячего супа, как все бы прошло. Ей и хотелось, видно, пересилить себя, взяла ложку и зачерпнула, но до рта не донесла, рука дрожала и расплескивала жижу.
— Не могу!.. Не хочу!.. — ложка полетела на пол. — Что за чертова жизнь! Легче — головой в омут!
Егорка видел с печи полубезумные глаза матери, которые перескакивали с предмета на предмет, но ни на чем не останавливались. Ее темные без единой седой пряди волосы растрепались и падали на лицо.
— Ох, ох! — вырывалось из глубины груди.
Наталья робко подошла.
— Оринушка, ласточка, касаточка моя, что с тобой? Успокойся.
Мать вдруг подняла раскрасневшееся страшное лицо.
— Идите все от меня! Никто мне не нужен! — так пронзительно резко крикнула Орина, что у Егорки заложило уши.
Старуха, было попятившаяся, снова приблизилась к невестке.
— Оринушка… мальчонку напугаешь… Нельзя так…
— Рвешься!.. Убиваешься!.. А для чего? — рыдала Орина — Все одна и одна… Никто ласкового слова не скажет. В потемках всю жизнь!.. Если бы не Егорушка, я бы давно, может…
— Что ты, что ты?! Окстись!
— Одного мне Егорушку жалко!..
— Вот, вот! Его и жалей. — Наталья нашла отдушину. — Для кого и живем, как не для детей?! У тебя сын, скоро вырастет, заступником будет. А кто сейчас не один? Посчитай-ка, наберется ли по деревне десяток баб, которые с мужьями?
Орина плакала уже тихими слезами. Ее нос, губы и щеки распухли и были некрасивы, но глаза теперь глядели осмысленно. Егорка, в страхе притихший на печке, смотрел на мать. Он не понимал причину ее отчаяния, но чувствовал, что тут что-то большое, давнишнее прорвалось в ней, копилось долго и, наконец, вырвалось наружу. Он жалел мать и думал о том, что ему надо быстрее расти. Всхлипнув последний раз, Орина утихла.
— Поешь, — осторожно напомнила старуха невестке.
— Не буду. Я лучше прилягу.
— Полежи, полежи.
В этот вечер долго не зажигали света. Егорка грелся на печке, положив на подушку руки, а на них — голову. Сидя у зимнего окна, наполовину заделанного досками, Наталья пряла, одна рука ее ловко скручивала льняные волокна, а другая наматывала бесконечную нитку на веретено. Орина лежала на кровати поверх одеяла, руки ее были закинуты за голову, платье облегало сильные ноги. Грудь поднималась и опускалась спокойно. Егорка только теперь увидел, что мать у него молодая и красивая. Правда, нос у нее был не такой как у бабки Натальи — прямой и строгий, — а курносый, похожий на валенок. Зато очень красивы были глаза, голубые и большие, и черные брови, оттенявшие цвет ее глаз. Когда она смотрела по сторонам, в них вспыхивал яркий свет. Хороши были у нее и волосы, густые, темно-русые и слегка вьющиеся.
Напряжение спало, и всем стало уютно в крестьянском дому. Этот уют чувствовала даже кошка, гревшаяся на печке рядом с Егоркиным лицом и жмурившая на свет свои радужные глаза. Передние лапы ее были поджаты, и она напоминала старуху, засунувшую руки в рукава. Маятник часов отстукивал время: так-так, так-так. Наталья вышла на двор дать корму корове и овцам; вернувшись, подула на руки и сказала:
— Зябко. Морозит к ночи.
После ее слов Егорка крепче прижался к теплым кирпичам, и ему стало еще лучше. Мать повернула к нему лицо, смущенно спросила:
— Что, Егорка?
— Ничего, — ответил он.
Наталья попробовала прясть, но было уже плохо видно. Она пересела на лежанку поближе к Егорке, прислонилась к теплу и замерла. В окна глядели синие сумерки, и углы дома стали заполняться темнотой.
И вдруг в тишине потек голос Натальи.
— Я тоже рано вдовой осталась, время тогда было суровей, и помочь мне было некому.





