Читаем Разлад и разрыв онлайн бесплатно
Разлад и разрыв
Главы из книги воспоминаний. Опубликовано в журнале «Нева» 2011, №9.
Документальная литература / Биографии и МемуарыС чего началось охлаждение между нами и Профферами? В какой момент? Видимо, трещинки накапливались постепенно, незаметно проникали вглубь, сливались где-то там, в темноте души, и мост, соединявший нас, в конце концов не выдержал – рухнул.
Вспоминается эпизод: Карл и Эллендея пригласили меня и Аксенова на “военный совет”. “Что можно сделать с нью-йоркской “Руссикой”?” Это был магазин русской книги, который быстро начинал расширять и издательскую деятельность, готовился издать собрание сочинений Цветаевой. “Руссика” давно уже раздражала Профферов тем, что затягивала платежи за посланные им книги, но при этом требовала новых отправок. “Да-да, сегодня уже бросили чек в почтовый ящик. Пожалуйста, пришлите романы Набокова, по десять экземпляров каждый”. Им верили, посылали, но чека все не было. (“Ах-ах, наверное, почта проклятая потеряла!”) И вот теперь они стали издателями, конкурентами на довольно тесном рынке. Нельзя ли как-нибудь задушить их? Например, организовать бойкот, чтобы и другие русские издатели перестали посылать свои книги в этот магазин?
Мы с Аксеновым переглядывались, разводили руками. Любая редакция, занимавшаяся выпуском неподцензурной русской литературы, виделась нам соратницей в общей борьбе. Мы просто забывали, что на нее можно смотреть как на конкурента. Ну да, мы оба имели связи во франкфуртском “Посеве”, в лондонском “Оверсис”, в парижском “ИМКА-пресс”, в иерусалимском “Малере”. Но обратиться к ним с такой странной просьбой? Не пошлют ли нас подальше — перечитать заповеди свободной рыночной конкуренции?
Профферы обиженно поджимали губы, очередное обвинение невидимо падало в копилку с надписью: “Нелояльность к Ардису”.
В другой раз я сам задел тот же больной нерв. В издательстве — я видел — быстро росли горы неплохих рукописей, присылаемых из России. За каждой из них стоял живой человек, который решился бросить вызов системе, поставить на карту свою судьбу, может быть, даже отправиться в места отдаленные вслед за Синявским, Даниэлем, Амальриком, Буковским. Но было очевидно, что при темпах работы “Ардиса” хорошо если одна десятая этих рукописей имела шанс быть опубликованной у нас.
— Карл, — сказал я в какой-то момент, — ведь вся эта гора прозы и стихов не имеет шансов выйти в “Ардисе”. А люди там ждут, верят, надеются. Почему бы не отправить хотя бы часть в другие издательства и журналы?
Он посмотрел на меня как на сумасшедшего.
— Ты хочешь, чтобы я своими руками начал поддерживать наших конкурентов? Вот и видно, что ты, написав книгу про советскую экономику, до сих пор не понимаешь звериных законов экономики капитализма.
В 1980 году Бродский позвонил Профферу и сказал, что одно русское издательство просит у него разрешение издать полное собрание его стихов. “Как ты к этому отнесешься?” — “Если ты это сделаешь, между нами все кончено”, — сказал Карл.
Из поездки в Париж Профферы привезли полную подборку журнала “Современные записки” — главного литературного журнала русской эмиграции в 1920–1930-е годы. Стоила подборка в антикварном магазине немалые деньги, но Карл надеялся использовать ее для перепечаток у себя. Он попросил меня ознакомиться с нею и посмотреть, нельзя ли отобрать оттуда критические статьи для выпуска отдельным сборником. Чтение принесло разочарование. Уже Зинаида Гиппиус писала в 1930-е годы: “Критика нам не ко времени, не ко двору... Критические статьи даже самых способных наших литераторов поражают своим ничтожеством”. Я честно читал — в нерабочее время, по вечерам — эту гору томов и в конце концов должен был сказать:
— Нет, Карл, на сборник никак не набрать. Ведь за рецензии журнал платил гроши, и мало кто из талантливых профессиональных литераторов мог позволить себе заниматься ими. Проза, стихи есть замечательные. Но критика — на очень низком уровне.
И тут Проффер взорвался, почти закричал:
— Да кто ты такой, чтобы выносить подобный приговор? Это было напечатано, это литература, она состоялась! Наше дело — сохранять ее, а не отбрасывать.
Я был растерян, обескуражен. Мог только сказать:
— Карл, ты сам попросил меня высказать мое мнение. Я честно потратил две недели и пришел к выводу, которым поделился с тобой. В литературе я что-то люблю — и часто горячо люблю, что-то не люблю — порой до ненависти, а к чему-то остаюсь бесконечно равнодушен. У меня нет другого компаса для плаваний в этом море, кроме собственных чувств. Прости.
Впоследствии, думая о Карле, я объяснял себе его вспышку так: мое поведение было именно таким, которое
Профферы дружили с российскими художниками, покупали их картины. В гостиной у них висело великолепное полотно Давида Мирецкого. Но однажды Карл признался мне, что у него дальтонизм. “А как же ты различаешь цвета светофора?” —“Верхний из трех — красный, нижний — зеленый, в середине — желтый”. — “А если светофор повешен горизонтально?” — “Тогда проблема”.
Разница наших характеров неожиданно выпрыгивала и наносила свои уколы даже в мелочах.
— Откуда этот пакет?
— Его тоже Том принес.
— Кто такой Том?
— Наш почтальон.
— Откуда ты знаешь, что его зовут Том?
— Я познакомился с ним, разговорился...
— Джизус Крайст! Он носит нам почту пять лет, но мы понятия не имели, как его зовут.
В доме Профферов, кроме двухлетней дочери Арабеллы, жили еще три мальчика-подростка — сыновья Карла от первого брака. Время от времени они появлялись у нас внизу, в рабочих помещениях, болтали с сотрудниками. Со мной за два с половиной года не заговорили ни разу, ни разу не поздоровались, делали вид, что не понимают, когда я сам обращался к ним. Фред Моди уговаривал меня не обижаться, объяснял, что для американских подростков мир взрослых часто не существует.
— С тобой же они здороваются и разговаривают, — грустно возражал я.
Цепочка мелких унижений порой заставляла меня усомниться в том, что они возникали случайно. Приезжает с визитом профессор из другого университета. Сидя у Карла в кабинете, говорит, что он читал книги Игоря Ефимова и хотел бы познакомиться с ним. Карл не снимает трубку телефона и не приглашает меня подняться на второй этаж, в кабинет. Нет, он приглашает гостя спуститься вместе с ним в упаковочную. Следуют улыбки, приветствия, рукопожатия. Но, в присутствии нанимателя, который платит мне зарплату, я не считаю себя вправе прервать работу и продолжаю паковать.
— Лев Толстой? Да, его страстное богоискательство меня всегда очень волновало и занимало... (Ящик пять фунтов — значит, ярлык должен быть — смотрим таблицу — два доллара, пятьдесят три цента...) Платонов, Бабель, их стиль — это, конечно, поэзия, притворившаяся прозой... (Нет, больше десяти фунтов за границу нельзя, надо разделить на два ящика...)
Профессор кисло улыбается. Ефимов беседует об умном и исправно пакует. Хозяин стоит рядом и не вмешивается.
Однажды Карл попросил меня выступить перед его студентами. Конечно, в нерабочее время, конечно, бесплатно. Я с готовностью примчался в “Ардис” к восьми часам, лавируя в ночных сугробах. Представляя меня собравшимся, Карл перечислил названия некоторых моих книг, употребив при этом выражение: he is ridiculously prolific (“он плодовит до смешного”). Я решил пропустить это мимо ушей. Может быть, он не хотел меня обидеть, может, думал, что я еще не выучил этих заковыристых слов. С другой стороны, если он так говорит обо мне при мне, какими эпитетами он может награждать меня за глаза?
Оказалось, что — не предупредив меня — профессор Проффер пригласил на встречу еще одного участника — поэта Алексея Цветкова, занимавшегося в те годы в аспирантуре Мичиганского университета, выпустившего в “Ардисе” первый сборник стихов[1]. Мы знали друг друга в лицо, но знакомы по-настоящему не были. И я понятия не имел о радикальных взглядах моего молодого собрата по эмиграции. Естественно, его выступление вогнало меня в шок. Он стал спокойно и серьезно объяснять студентам, что великая русская культура — это просто популярный миф. Что ничего путного в России создано не было. Русская музыка, русская живопись, русская архитектура не стоят выеденного яйца. Что касается литературы, то вот только сейчас, с выходом на сцену Бродского и его, Цветкова, появилось что-то заслуживающее внимания.
Я оглянулся на Карла. Он смотрел на меня так, как устроитель корриды должен смотреть на быка, застывшего перед красной мулетой. Увы, я не доставил ему ожидаемого удовольствия, не поднял Цветкова на рога (хотя очень хотелось). Рассказал что-то свое, ответил на вопросы. Подстроенного скандала не вышло.
По каким только поводам не загорались конфликты издателей с авторами! И слишком часто я должен был принимать удар на себя.
Готовим к изданию книгу Андрея Амальрика “Записки диссидента”. Я делаю набор с машинописи, в которую автор, недавно погибший в автокатастрофе, успел внести авторучкой множество изменений и поправок. Ксерокопию набора отправляют на вычитку в Париж, вдове автора, Гюзель. Но не извещают в письме о том, что в издательство покойный прислал правленную рукопись. И бедная вдова, у которой хранится неправленный экземпляр, принимается за неблагодарный труд: убирать все исправления, внесенные ее мужем, возвращать текст к первоначальному виду. А по Парижу ползут слухи, что самоуправщик Ефимов посмел калечить книгу самого Амальрика.
Еще хуже — со сборником стихов Юрия Кублановского. Набор я делал тоже с сильно правленной машинописи. Связь с Россией была очень затруднена в 1980 году, и решили отправлять сборник в печать без авторской вычитки. При этом никто не предупредил меня, что правку делал не Кублановский, а Бродский. Я узнал об этом только после выхода книги. Из лучших чувств будущий нобелевский лауреат “помогал собрату по цеху”: менял рифмы, вставлял свои сравнения, вычеркивал целые строфы. В 1982 году Кублановский оказался на Западе. Мы встретились на какой-то конференции, и он буквально отказался подать мне руку. “Когда сборник добрался до меня в Москве, — сказал он, — я целую неделю спать не мог от горечи. Как вы могли, кто вам позволил такое самоуправство?”
— Юра, неужели вы думаете, что рядовой редактор-наборщик посмел бы так менять стихотворный текст? — сказал я, пытаясь одолеть ошеломление. — Неужели вам не сказали, что правку вносил Бродский? Я был уверен, что это делалось по согласованию с вами.
— Ладно, забудем, — сказал поэт великодушно.
Узнать истину ничего не стоило: просто позвонить или написать Бродскому и спросить. Но гордость так и не позволила Кублановскому сделать это. “Редактор Ефимов изуродовал мои стихи!” — это было так утешительно.
Мы встретились с Кублановским двадцать лет спустя, в редакции “Нового мира”, где он заведовал отделом поэзии.
— Юра, вы все еще думаете, что это я правил ваши стихи? — спросил я.
Кублановский поднял глаза к потолку и повторил:
— Ладно, забудем.
Поза всепрощения и доброты — что может быть соблазнительнее для христианского неофита?
Какой-то цепью мелких скандалов обросло издание сборника повестей и рассказов Марамзина “Тянитолкай”. Автор обвинял издателей в затягивании выхода книги, в недоуплате гонорара, в нарушении правил набора (зависшие одиночные строки, оторванные от абзаца в конце или начале страницы, — такой полиграфический позор!). Проффер не отвечал ему, поэтому все оправдания и объяснения приходилось сочинять мне и отправлять их старому приятелю, рискуя навсегда разрушить отношения.
Бывали, конечно, и ситуации, когда во мне восставал читатель, и я взывал к автору от себя, призывая его подправить какие-то логические построения или изменить тональность повествования. Готовили к изданию русский перевод книги профессора Стивена Коэна “Бухарин”, сделанный Ниной Моховой, женой Льва Лосева[2]. В этой книге Бухарин изображался антиподом Сталина, который мог бы повести строительство социализма по “правильному” пути. В отличие от Питера Соломона, профессор Коэн не искал дублирования получаемой им информации. Книга изобиловала вставками типа: “один человек на Красной площади сказал мне”; “в разговоре с одной женщиной в Большом театре я услышал...”. Такой прием имел, конечно, моральное оправдание: не называть имен, не подставлять под удар людей, решившихся говорить с иностранцем. Но, с другой стороны, он открывал безграничные возможности придавать видимость документальности любым измышлениям автора, занятого обелением и восхвалением своего героя.




