Читаем Рассказы онлайн бесплатно
Посмотрите на портрет Юлии Жемайте. Вот такое же скромное крестьянское платье носила Юлия Жемайте всю свою жизнь, и так же по-крестьянски повязывалась она платком.
В таком же наряде пересекла она океан, отправляясь в Америку в каюте первого класса огромного океанского парохода.
Ее соседи по столу были очень удивлены и обеспокоены тем, что «эта женщина» появилась в их кают-компании. Совсем не к чему было, по мнению пассажиров, пускать в кают-компанию женщину, так похожую с виду на служанку или даже на простую мужичку. Таким место в третьем классе, среди палубных пассажиров.
Однако капитан успокоил расходившуюся публику:
— Дама заплатила за свой проезд такие же деньги, как и все остальные. Это известная литовская писательница Юлия Жемайте.
Пассажиры успокоились. Теперь многие из них только ежеминутно щелкали своими «кодаками», фотографируя известную литовскую писательницу, нарядившуюся в деревенское платье.
Однако и капитан и пассажиры глубоко заблуждались. Юлия Жемайте надела свой красивый, просторный и удобный национальный костюм совсем не из желания пооригинальничать: просто за всю свою жизнь она и не знала другой одежды.
Юлия Жемайте родилась в 1845 году, в семье обедневших литовских дворян. Отец ее служил приказчиком в имении, мать — экономкой. Мать ее была совсем неграмотной, темной женщиной.
О первых годах жизни писательницы вы можете узнать из ее автобиографии. Повнимательнее прочтите ее рассказ о том, как она училась грамоте дома, а потом — у тетки. Ради того, чтобы продолжать ученье, Юлия готова была выполнять обязанности горничной, прачки, судомойки.
Я доскажу вам, что случилось с Юлией после. Закончить свое образование Юлии не пришлось — тетка устроила ее горничной к богатой помещице.
Потом Юлия вышла замуж за бывшего крепостного и прожила трудную жизнь литовской крестьянки.
Тяжела была непосильная работа, постоянная бедность, недостатки и недоедание. Но тяжелее всего было жить, не имея возможности читать и писать на родном языке. Украдкой доставала Жемайте литовские книги, издававшиеся за границей. Если бы деревенские власти узнали об этом — и тот, кто читал книги, и тот, кто их доставал, попали бы в тюрьму.
Жадно прислушивалась Жемайте к чудесным литовским песням — дайнам, которые, наперекор указам, распевались в народе вполголоса; запоминала меткие народные словечки, пословицы и прибаутки. Ведь дома всего этого ей слышать не довелось: подражая своим хозяевам-помещикам, родители Юлии разговаривали между собой по-польски. Детей они учили тоже только польской грамоте.
Жемайте слыла на селе за «острословку». Она умела меткой кличкой охарактеризовать человека, в двух словах рассказать занимательную историю, богато и ярко описать восход солнца, зелень лугов или утренние птичьи голоса. На это обратил внимание гимназист Вишинскас, приезжавший на каникулы в соседнее имение. Он же стал снабжать Юлию русскими, польскими, а порою и литовскими книгами.
Впоследствии, уже будучи студентом, он сказал ей, что она должна записывать свои рассказы и сказки. Так пятидесятилетняя литовская крестьянка сделалась писательницей Юлией Жемайте.
Писать ей было о чем. Она сама говорила, что сердце ее переполнено тем, что она должна рассказать.
Вот поэтому и писала она о жизни темной литовской деревни, о бедных детях, о пастушке Ионялисе, мечтающем научиться грамоте, о тяжелой, беспросветной женской доле. Всю свою любовь и все свое сочувствие бедному, угнетенному литовскому народу вложила Жемайте в свои повести и рассказы.
За свои убеждения Жемайте пришлось отсидеть в царской тюрьме.
В 1916 году она уехала в Америку собирать пожертвования в пользу литовских беженцев, пострадавших от войны. Вот тогда‑то и поразила она попутчиков-пассажиров своим внешним видом.
В 1921 году Жемайте снова вернулась на родину. В Литве к тому времени царская власть была свергнута. Однако народная власть продержалась здесь недолго — литовский народ попал под ярмо буржуазии.
Трудно стало вольнолюбивой писательнице в этой обстановке.
— Приехала в Литву, а Литвы не нашла! — жаловалась Жемайте.
Умерла Юлия Жемайте в 1921 году в городе Мариамполе и там же была похоронена.
Так ей и не довелось дожить до установления в Литве власти рабочих и крестьян, долю которых она описывала с таким знанием и с такой любовью!
Сейчас имя Юлии Жемайте чтит вся Литва, ее рассказами и сказками зачитываются все — от мала до велика.
Да и как не быть благодарным писательнице, донесшей до наших дней все богатство, свежесть и остроту народного литовского языка!
Моя мать служила экономкой в имении Шатейкяй, у графа Плятера. Жалованья она получала десять рублей в год и содержание — натурой. Писать моя мать не умела, только читала.
Отец там же был управляющим. Он получал двадцать рублей в год.
Крепостные обрабатывали поля, а в имении жили только мои родители, наемная прислуга и пастух.
В семье нас было четверо девочек, братьев не было. Я родилась третьей — в 1845 году.
Все мы с малых лет помогали матери по хозяйству — пасли и кормили птицу, а как подросли, стали доить коров, сбивали масло, заготовляли сыры.
Зимой отец учил нас, но и читать, и писать, и говорить нам разрешалось только по-польски. Нам строго запрещалось дружить с детьми крепостных; с ними нам нельзя было не только дружить, но даже и разговаривать!
Молитвы и заповеди мы должны были учить по утрам и вечерам, стоя на коленях. А когда я уже хорошо знала молитвы, мне, наконец, разрешили читать их про себя. А до этого, помню, зимою в углу комнаты отец постоянно оставлял на вешалке свою шубу, и вот я, забравшись под нее, простою бывало на коленях, пока Юзефа читает, потом вылезу, притворившись, что я тоже читала, хотя на самом деле все это время промолчала. А летом, когда бывало погонят всех нас на молитву, я перекрещусь да постою на коленях в траве под кленом — делаю вид, что молюсь.
Когда меня учили читать, помню: взяв букварь, нужно было сначала перекреститься и, раскрыв книгу на последней странице, вслух прочитать следующие строки:
Чаще всего читала я это поучение сквозь слезы. А не послушаться, не читать его никак нельзя было: розга у нас всегда лежала за балкой — заставили бы читать с ее помощью.
Помню я свою первую исповедь. Под конец ее ксендз велел мне отвесить земной поклон, бить себя в грудь и каяться в грехах.
Пол в костеле был вымощен кирпичными плитами; нагнувшись, я увидела под ксендзовым креслом в кирпиче круглую ямочку. Вернувшись домой, я рассказала, какая в костеле хорошая ямочка, кругленькая — удобно в ней орехи колоть.
— Да как же ты ее разглядела?
— Да вот, — отвечаю я, — как наклонилась я, чтобы в грудь себя бить, вижу под креслом у ксендза — такая удобная, круглая ямочка, как раз хороша для битья орехов...
Все стали смеяться. Отца, к счастью, не было дома, но мать начала меня бранить:
— Что же это за исповедь? Каяться надо в грехах и плакать, а ты об орехах думаешь... Грешно так делать: гляди — в пекло попадешь. Нужно и в этом ксендзу покаяться, поисповедоваться снова.
— Ну вот, исповедоваться из-за какой-то ямочки! Да как же я о ней ксендзу скажу? — удивлялась я.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нам было запрещено играть с детьми крепостных, но я подружилась с одной девочкой, Онике, моей ровесницей.
Крепостные девушки рассказывали нам, что мать Онике умерла, а отец ее женился на другой.
Я решила подстеречь как-нибудь Онике и поговорить с нею. Когда она принесла отцу на поле еду, я спросила, какая у нее новая мать, не хуже ли, чем та, настоящая.
Онике покраснела, и глаза ее наполнились слезами. Она ничего не ответила мне и убежала.
Я пошла в сад пасти цыплят. Отгоняю я от них ворон, а сама плачу. Полные слез глаза Онике так и стоят передо мною.
«Какая она, должно быть, несчастная! — думала я. — Вот даже ничего не ответила на мой вопрос, только заплакала. Ей нужно и ребенка нянчить и еду носить. Как ее эта мачеха, наверно, бранит, розгой сечет! Ни молока, наверно, ни масла не дает ей...»
Живо представляя себе, как все обижают Онике, я горько плакала. Потом, как только бывало увижу, что Онике несет еду, я подкарауливаю, чтобы с нею встретиться, поговорить и тайком сунуть ей ягод или яблок. Долго разговаривать я не могла — боялась, как бы мама не увидела.
Утешая Онике, я сама торопилась ей рассказать и про свои беды: про то, как, уходя из огорода, я забыла закрыть на крючок ворота и как поросята вырыли георгины, а сестра Эмилька побила меня за это, и как в другой раз, во время уборки ржи, я не устерегла индеек, которые подошли к сеновалу, — вот одну индюшку лошадь и затоптала. Мама тогда очень бранилась, чуть было розгами меня не наказала за то, что я не устерегла глупых птиц. В конце концов мы крепко сдружились с Онике. К несчастью, однажды, когда я кидала Онике из сада через забор яблоки, за этим занятием застал меня отец. Он отвел меня за руку домой, позвал мать, велел меня подержать и высек розгой за воровство.
— Сейчас ты яблоки воруешь, — сказал он мне, — а потом начнешь поценнее вещи красть.
Высек, а потом еще велел мне поцеловать розгу и его руку, которая меня секла. Я плакала, а мать тоже тем временем читала мне наставление:
— Еще не так надо было тебе всыпать за такие дела! Отец яблоки собирает, возит на базар, продает, мучается, а ты их растаскиваешь, через забор кидаешь, да еще кому — детям крепостных! Если я в другой раз поймаю тебя с пастушками, с крепостными детьми, я сама тебя изобью до крови, раз иначе тебя исправить уже нельзя.
Побранив, она погнала меня пасти птицу.
А я уселась в саду на траву и думаю:
«Все говорят, что бог справедливый и милосердный. Почему же тогда он не накажет моих родителей за то, что они ни за что меня высекли? Разве это воровство — бросать за забор яблоки? Кучи яблок в сарае гниют, их корзинами свиньям выкидывают.
И эти несколько яблок, что я дала Онике, тоже сгнили бы и их выбросили бы свиньям».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Осенью пришло время отдавать меня в ученье.
Перед отъездом тетя Барбора, обняв меня, расплакалась, а я удивилась: ведь я учиться буду, мне только радоваться надо — чего тут плакать? Повезли меня к тете и там оставили.
За ученье мое принялись серьезно.
Школой нам служила комната на чердаке. Посреди комнаты стоял стол, у стен — четыре кровати и два шкафчика для книг. Учениц было шестеро. Учительница, старшая дочь тети, усадила нас вокруг стола, каждой назначила свое место. На стене повесила бумагу — расписание уроков на всю неделю. На всю неделю назначалась дежурная для наблюдения за порядком. Перед началом ученья каждый день мы поднимались со своего места, дежурная читала или говорила громко молитву, мы крестились и все садились. Сидеть нужно было тихо, как в костеле. Все ученицы прошлогодние, только я новичок, глупенькая: все надо мной посмеиваются.
Начинается мой экзамен:
— Что ты умеешь?
— Умею читать и писать по-польски, немного читаю по-русски и чуточку по-немецки.
— Какие ты книги читала?
— Молитвенники, буквари, «Жизнь Иисуса Христа».
— «Литовскую! — удивилась учительница. — Ага! Поэтому-то ты так плохо и говоришь по-польски. Литовский язык тебе все напортил. Больше не смей литовские книги даже в руки брать, смотри мне! — пригрозила учительница. — А грамматику, географию, арифметику ты не изучала?
— Нет, этого мне никто не показывал...
— Так ты и до десяти не сосчитаешь и цифр не знаешь?
Все стали надо мной смеяться. У меня уже и щеки и лоб покраснели.
— До десяти я считаю и цифры знаю, — говорю я.
— Ладно. Какой сейчас будет урок? — спросила учительница у дежурной.
— Арифметика, — ответила дежурная и положила перед каждой ученицей грифельную доску.
Учительница стала объяснять, что единицы пишутся одной цифрой до девяти, а десятки пишутся двумя цифрами до ста. Сотни пишутся тремя цифрами до тысячи, а тысячи — уже четырьмя. Объяснила и велела хорошенько запомнить.
— Поняли? — спросила учительница.
— Поняли, поняли!
— Теперь каждая из вас пусть напишет на своей доске цифру «сто один» и мне покажет.
Все написали «1001». Учительница опять начала объяснять, что если написать четыре цифры, то это будут уже тысячи, а в сотне должны быть только три цифры.
— Ведь вы и в прошлом году это проходили, — прибавила учительница с упреком.
Все опять писали, старались, потели, но ни одна не написала правильно.
— Как вам не стыдно! — бранила их учительница. — Вот Юлька в первый раз услышала и поняла, а вы нет...
Проучилась я три года.
Потом тетина дочь, наша учительница, стала прихварывать: частенько она не могла с нами заниматься. Тетя на ее место наняла учительницу из Вильнюса. Взяли на квартиру еще трех девочек да теткиных трое — значит, учениц стало шестеро, то есть столько, сколько с учительницей было условлено. А для меня и места не оказалось. Однако тетя все-таки меня не отпускала от себя: велела самой читать, писать; иногда мне новая учительница что-нибудь объяснит, иногда старая покажет.
А за это я помогала им по дому.
Так понемногу стала я одновременно и барышней, и прислугой, и экономкой, и посыльной, и портнихой.
Ионялис и не помнит даже, с каких пор он пошел наниматься к чужим людям. Отец его служил батраком в имении. Детей было много, а хлеба мало. Ионялис был старший; не успел он подрасти, как родители послали его к соседу пасти свиней. Совсем еще малыш, а сколько невзгод он перенес! Холод, голод... А сколько раз он получал в загривок! Так Ионялис день за днем, год за годом и бедовал.
Иной раз попадалась ему хозяйка добрая, тогда и одежда у Ионялиса бывала почище, и хлеб не под замком, и капля молока и кусок мяса подчас перепадали. Но если хозяйка — злая ведьма, тогда доброго куска Ионялис уже и не видывал. Даже хлеба досыта поесть ему не приходилось. А одежда — не дай боже! — вся заскорузлая, такая, что и собака ее не прокусит; всякой твари в ней полным-полно. Терпел он все это кое-как, бедняжка, пока не вздумал выучиться читать. Тут уж ко всем его горестям прибавилась еще и боль сердечная.
А началось все это вот с чего. Привезла как-то хозяйка с ярмарки букварь и, протягивая его сыну, сказала:
— На, Казялис, учись читать. Тебе скоро седьмой год кончается, пора бы уже и буквы знать.
Казялис начал перелистывать букварь. Ионялис подобрался поближе и увидел там красоту неописанную: человека, аиста, голубя, зайца, лису, собачку. А буквы как вырисованы — черным по белому, такие четкие, большие! У Ионялиса даже глаза заблестели. Однако к букварю он и прикоснуться не посмел, только издали провожал каждую страничку глазами.





