Читаем Прощёное воскресенье (СИ) онлайн бесплатно
Прощёное воскресенье (СИ)
Однажды в глухомани журналист Леонид Мончинский встретил семью: старуха-мать и уже немолодой сын, крестьянин и охотник. Они были когда-то сосланы как члены семьи врага народа. Их биографии отразили трагедию установления советской власти в Сибири. Она и стала фабулой повести «Прощеное воскресенье». Обратившись к теме Гражданской войны, автор стремится уйти от однозначных характеристик. Его красные вовсе не ангелы, но и те, кто был против нех, тоже без нимба над головой. Война показана как жестокое и кровавое, и по большому счету бессмысленное противостояние сильных мужчин. Чтение повести даже нынче — тяжелый душевный труд. Тогда же она произвела просто шокирующее впечатление. О публикации «Прощеного воскресенья» в СССР нельзя было и помыслить. Её издали за рубежом в журнале «Вече». Много позже это произведение было удостоено литературной премии имени Василия Шукшина и литературной основой сценария фильма «Волчья кровь», снятого в 1984 году Николаем Стамбулой
Проза / Историческая проза / Военная прозаПроизведению Мончинского весьма трудно дать определение, поскольку для романа оно слишком мало, а для повести слишком велико. Но еще труднее писать к нему предисловие. Во-первых, оно скажет само за себя, так что переизлагать его нет никакой надобности. Во-вторых, оно написано так хорошо, что требует такого же хорошего предисловия, а когда заранее знаешь, что надо написать хорошо, то обычно получается плохо. И все же я выскажу несколько своих мыслей, навеянных этой великолепной вещью.
Эти мысли относятся к главному сейчас для нас вопросу: быть или не быть России? Сошла она с исторической сцены, или же еще возродится, как это было с ней в 1613 году? Об этом думают сейчас многие, и на эту тему есть уже немало содержательных публикаций. Если кратко суммировать выраженную в них точку зрения, она сводится к следующему: ни о каком возрождении России не может быть и речи до тех пор, пока русский народ не покается в грехе революции. Особенно ясно и убедительно этот взгляд изложен в обращении митрополита Виталия к российской молодежи, опубликованном недавно в «Православном вестнике». Можно сказать, что владыка Виталий доказал необходимость нашего покаяния, как математики доказывают свои теоремы. Но даже если мы все сойдемся на этом, это мало что даст для прогнозирования нашего будущего, ибо тут же встанет другая проблема: по каким признакам можно определить, началось народное покаяние или нет? Ведь нелепо ожидать, что все русские вдруг начнут рвать на себе одежды и посыпать головы пеплом. Речь тут идет не о личном, а об общественном сознании оно функционирует по своим специфическим законам. Свидетельства покаяния тут могут быть косвенными, и, чтобы распознан Ж, нужно понять эти законы, а это не так просто.
Наводящим соображением здесь может быть следующее: в чем бы конкретно ни состоял процесс восстановления разоренной и униженной России, это будет процесс творческий, а не разрушительный. Вера в то, что достаточно уничтожить плохое, как само собой все сделается хорошим, есть типичный атрибут «революционного» мышления, а от него-то нам и нужно поскорее освобождаться. Поэтому мы должны искать проявлений такого покаяния, которое обладает созидательной энергией. А ею обладает только одно: любовь. Ненависть созидательного потенциала в себе не содержит, и именно поэтому коммунистическая идеология оказалась абсолютно бесплодной. Следовательно, творчески покаяться в чем-то — значит не столько возненавидеть свой соблазн, сколько возлюбить ему противоположное.
Доминантой сочинения Леонида Мончинского как раз и является любовь. Я хотел было написать: любовь превалирует у него над ненавистью, но эта фраза мне почему-то не понравилась и, подумав, я понял, почему: здесь вообще нет ненависти. Даже Родион, расстреливающий икону и уничтожающий храм, не является тем персонажем, которого литературоведение именует «отрицательным героем»: Мончинский не осуждает его, а жалеет, а в народе глагол «жалеть» часто заменяет глагол «любить». И в этой скрытой любви, даже к одержимому бесами революции русскому человеку, нет никакой искусственности, никакого надрыва — она натуральна для ав тора, как дыхание. Что же, неужели он обладает такой великой мудростью, которая поднимает его над человеческими эмоциями? Я знаю Мончинского лично, и этой старческой мудрости в нем никогда не замечал. Если исключить его удивительную писательскую одаренность, он такой же человек, как и все мы. И эта его «среднестатистичность» в данном случае особенно мне дорога: она означает, что русская душа близка к великодушному прощению заблудших сынов России, начавших по наущению врага ее уничтожать. Это уже шаг к тому, чтобы «покрыть любовью» былой раскол нации и сосредоточить все усилия на строительстве будущего. В этом смысле очень удачно название романа: «Прощеное воскресенье». Путь к воскресению России лежит через прощение!
Но, конечно, это не значит, что все действующие лица освещены в романе ровным матовым светом, как яйца в инкубаторе. Игра светотеней присутствует в нем в очень сильной степени и создает красивое рельефное изображение. Заповедь любви к ближнему относится здесь в первую очередь именно к ближним, а кого надо считать таковыми, разъяснено нам в Евангелии: тех, кто творит добро. И наибольшая любовь автора отдана людям, пытавшимся в то роковое время преградить путь безумию революции. С этой точки зрения, «Прощеное воскресенье» является как бы зеркальным отражением фадеевского «Разгрома»: то, что у Фадеева было правым, здесь стало левым, и наоборот. Но, разумеется, между этими произведениями нет никакой равноценности: в «Разгроме» картина становления Советской власти в Сибири насквозь ложна, а у Мончинского она правдива. В этом, кстати, одно из достоинств «Прощеного воскресенья» — оно уничтожает пущенную Фадеевым ложь, отравившую не одно поколение русской молодежи. Прочтя роман Мончинского, особенно ощущаешь, какой фальшивкой был «Разгром». Единственно верным было в нем название: это действительно было описание начавшегося разгрома Великой России большевиками.
Теперь еще раз о таланте Мончинского как прозаика. Это тот самый случай, когда говорят «дар Божий», а Бог не раздает своих даров понапрасну. Если бы Россия кончалась, вряд ли в ней мог появиться писатель такого уровня.
Однако мне пора и честь знать. Не стану задерживать далее читателя своими рассуждениями — он получит гораздо большее удовольствие от чтения самого «Прощеного воскресенья».
Виктор ТРОСТНИКОВ
Федор Степанович Егоров лежал на ленивце у остывающего бока печи, мучительно переживая тяжкое похмелье. Лежать было неудобно, жестко, но шевелиться вовсе не хотелось, хотя кулак замлел под головой до полной бесчувственности: укуси — не больно.
«Умереть бы, — думал в вялом отчаянье Федор Степанович. — Затаиться, да отвязаться от такой жизни, будь она трижды неладна! Разве это жизнь?!» Он потянул из-под головы замлевший кулак, ойкнул и замер от охватившей измученное тело слабости.
Потом во дворе противно скрипнула калитка. Кто-то громко чихнул, неторопливо прошагал по мерзлой лежневке к крыльцу. «Еще одна напасть, — обиделся Егоров, — хороший человек в таку в рань не припрется…»
Гость вошёл по-свойски свободно, стащил с головы папаху и стряхнул под ноги налипший на овчину снег. После сказал:
— Пошто худых собак держишь, хозяин? Лежат себе, нос — под хвост. Голоса не подали.
Ни тебе — здрасти, ни — поклона обыкновенного, будто домой пожаловал. При всей своей немочи терпеть такое Федор Степанович не стал. Встрепенулся, осторожно присел и, переждав, пока в голове успокоится кружение, осторожно возразил:
— Вы ж не зверь, что вас лаять?
— Зря серчашь, Степаныч, — опять тряхнул папаху гость. — Собака такой порядок знать должна — чужих не пущать. Зачем ей иначе собакою родиться?! Понимаешь шутку-то?
Но Федору Степановичу было не до шуток. Он сказал:
— Во-первых, цепняков держать охотнику резону нет, и поучать меня в етим деле — излишний труд. Во-вторых, и это само важное, давече другой разговор шел, как будто вы, Родион Николаич, не чужой нам человек, почти сродственник. Запамятовали, али как понимать?
Родион начал было отвечать, но слов его не слышно: першит в горле. Тогда он прокашлялся и ответил:
— За вчерашний разговор в неполной нашей трезвости можешь спокойным быть, Степан Федорович. Извиняемся, Федор Степаныч. Красные командиры словом не сорят: сказал — женюсь, значит, так оно и будет. Однако и у нас свой принцип есть…
Он причмокнул по-детски пухловатыми губами и со всей серьезностью послушал плаксивое урчание в животе хозяина дома.
— Попуститься им никак не смеем, ибо поставлены на защиту революции. Нельзя ведь никак все разом творить. Это у вас, Степаныч, акромя тайги другой заботушки нету. У меня — за каждой кедриной контра хоронится. Следить надо, изничтожать, а возможностям где взяться?! Большую войну ведем, понимать надо…
— Не — строптиво возвысил тон Федор Степань! — Стукнув худеньким кулачком по ленивцу. — Брюхо смастерить возможностей нашли. В церковь сходить за благословением Божьим гордость не позволят. Хорошо ли это?
Родион помолчал, пошвыркал носом и решительно шагнул от порога на середину избы. Невидимая вода в кадке маслянисто шевельнулась, покачалась малость да успокоилась. Он начал говорить тем же простуженным голосом, который принес с мороза, но былого благодушия в нем уже нет. Голос затвердел, натянулся:
— Я вам вчера толковать взопрел — в церковь мы не пойдем! Она — обман, помутнение темного рассудка. Нешто сами не понимаете?! Объяснять надо?
— Уймися, Родион Николаевич! Беду накличешь, — Федор Степаныч провел дрожащей рукой по липкому рту. — Язык, что ботало — не свое мелет. Господь запомнит.
— А-а-а, — отмахнулся мохнаткой Родион. — Не угодник я Господу. Воры слуги его. Стращали меня гиеной огненной, а я на их глазах бесстыжих церковь сжег…
— Вы?! — Федор Степаныч затаил дыхание. — Да что вы говорите? Да как же так можно?
Он недоверчиво склонил голову набок, вглядываясь в суровое, азиатское лицо будущего зятя. Таким Федор Степаныч его уже видел тремя годами раньше на Водосвятии. Все было празднично и торжественно. Крест ушел в темную воду, вынырнул, заблестел на солнце тонким ледком, будто ожил. Хорошо, просторно вокруг от чистоты небесной. Раздвинулся мир Божий, и взметнулась ввысь рука священника, в ней - сияющий крест. И молитва, трескуче звонкая, но не менее от того благодарственная, со всей возможною свободою поднимается к распахнутому небу. Люд затих, душа его — в молитве. Но всем видно — возвернувшийся из города Родион даже шапки не скинул. Цигарка — во рту, а лицо поперечное, точно пришел он сюда заверить земляков в своем неуважении к Господу. Глядите, мол, какой я есть особенный человек.
То же лицо и нынче при нем, только глаза потерялись в глухих глазницах. Оно безглазо, бронзово, озарено глубоким внутренним светом тайного упрямства.
«Кабы не знал, кто стоит, — за сатану принял, — подумал про себя Федор Степаныч, — прости меня, Господи! Что только не лезет в дурную голову. Люба блажь померещится!»
И сказал вслух:
— В вас сознанье поврежденное. Али племени иного, веры другой?
— Другой! — остановил его гость. — Все, как есть, обговорили вчера. Согласны были. Нынче память отшибло? Хлебали б меньше…
— Свое! — заерепенился Федор Степаныч. — Свое хлебал! Чем другим корите. Ответьте лучше, какая нужда вам упала церковь палить? Народу без нее не обойтись!
— Обойдется! Еще благодарный будет. Давай не начинать снова да ладом; нету у меня времени на пустые разговоры. В церковь мы, хоть распнись, не пойдем! Пускай вас она спасет, мы сами спасемся. Ясно?!
Федор Степанович снова уронил по-щенячьи головенку набок и снова подумал худо о будущем зяте. Все нынче шло у Егорова наперекосяк: медведь с осени лабаз зорил. Угадал с пакостью на самый Покров, немочь черная! Медведя добыл, а проку что?! Малое утешение выиграл. Голодный зверюга, харчи дочиста убрал. Пришлось отгребаться с таежки: какая охота без провианту? Дома того хуже приключилося: у единственной дочери всейдеревне на понос живот образовался. Глянул, как душу на топор уронил. Неделю вином залечивал. Да где уж там — болит! И этот хлюст усатый по ней, больной, топчется. Твоя сила, не то бы скоро за порог наладил. Чин выискался!
Федора знобило. Озноб шел из глубины сердца, разбегаясь зудящей дрожью по всему телу. Хотелось забраться на печь, про все забыть на время, того лучше — навсегда. Но мешает ему отмолчаться отчаянное сочувствие к опозоренной дочери.
— Спокон веку так было, — уже почти смиренно говорил Федор Степаныч, теряя с каждым словом надежду, — спокон веку, ребенку-то простительно не знать, вам — надлежит. Встречь воли Божьей идете. Семен Пятых тож красный, а венчался со своей стриженой комсомолкою…
…Рядом с домом заскрипели полозья саней, кони с хрустом ломали копытами наст. Уличный шум просочился в дом, окончательно нарушил ход мыслей Федора Степановича. Он с упреком повернул к окну бледное, напряженное лицо. Губы продолжали шевелиться, спорить, отстаивать, однако Родион его уже не слушал. Подошел вплоть, сразу став еще выше, и деревянная кобура маузера болтается перед остановившимися глазами Федора Степановича. От гостя пахнет лошадиным потом, не успевшим застареть похмельным самогоном. Запах немного успокаивает, гасит озноб. Но все недолго.
— Где Клавдия? — спросил Родион.
— Дома, где ей еще быть? Час позову…
Обещался, однако, напрасно: за тонкой заборкой зашелестели юбки и юркая мышь успела проскочить от кованного старой медью сундука под печку, прежде чем тихо открылась дверь в горницу.
«Слушали, — догадался Федор Степанович. — А, пущай себе! Терпенья нет молчать, усю душу выел ирод!»
Раньше из горницы вышла молодуха в собачьей душегрейке, отороченной беличьими хвостами. На ее милом, доверчивом лице застыло жалостливое выражение не то испуга, не то обиды, а большие серые глаза смотрели на острый опупок тяжелого, во всем самостоятельного живота. И было непонятно, как удается ей, такой хрупкой, двигаться с этакой тяжестью.
Родион искоса стрельнул взглядом в сторону вошедшей, желваки круче обозначились на крепких скулах.
«Переживает, — решил приметливый Федор Степаныч. — Какой ни есть, а все одно — человек. И чо за блажь ему основу раскачала? Може, от дури раскольничает. Детей нарожают — поумнеет…»
Молодуха тем временем добралась до скамьи, чуть приподняла подол бумазеевого платья и опустилась со вздохом облегчения.
Следом за ней переступила порог горенки мать, еще не старая женщина, со строгим, иконным лицом монахини.
— Кого ждем? — спросил Родион. — Одевайся, Клавдия!




