Читаем Проклятие красной стены онлайн бесплатно


Проклятие красной стены

Польский король Сигизмунд III умер 30 апреля 1632 года. Из-за смерти монарха Речи Посполитой Московская Русь нарушила условия Деулинского перемирия. Земский собор поддержал решение царя Михаила Федоровича, и вскоре после этого был объявлен сбор армии. Множество казаков и боярских детей оставили «южные украины», чтобы встать под знамена воеводы Шеина, сократив гарнизоны крепостей. Этим воспользовались крымские ханы и совершили стремительный набег на южные уезды Руси. Кампанию по освобождению Смоленска Москве пришлось отложить до осени. В воздухе запахло большой войной. Глава города Самуил Соколинский приказал готовиться к длительной осаде…

Серия: Исторические приключения

Алексей Иольевич Витаков

Приключения / Исторические приключения
<p>Алексей Иольевич Витаков </p><p>Проклятие красной стены</p><p>Проклятие красной стены</p><p>ГЛАВА 1</p>

— А тя звать-то как? — Савва линялым рукавом рясы отер с бороды капли молока.

— Тиша. А тя как?

Белобрысый отрок с пронзительно-синими глазами сидел напротив монаха, словно пытаясь заглянуть тому в рот.

— Да нет тама ниче интересного. Саввой меня звать.

— Где тама-то?

— А ты куды смотришь. В рот мой пялишься. А я и говорю: нет тама ниче интересного.

— Я на монахов когда смотрю, все думаю, что в их не так, как у обычных людей?

— Ишь ты. С чего взял-то, что у монахов не так чего-то? — Савва насмешливо вскинул брови.

— Да вот с того и взял. Давеча видел, как один лягушку уговаривал с дороги спрыгнуть. Так и говорил с ею, как с людиной: уйди, мол, девка, а то раздавят тебя ненароком.

— С лягушкой! Так с лягушкой говорить — чепуха сущая. Вот ежли я рот широко раздвину, то, паря, совсем обомлеешь. У меня в горле таракан живет, Тимофей Федорович, он так усищами шевелит, что и мне порой ажно до чертиков щекотно.

— Да иди ты! Таракан у яво! — Тиша отпрянул. — А ежли таракан, то за людским столом и делать неча. Брр. Ты вот лучше скажи мне: а че ты весь покоцанный такой? Руки — словно уголья горящие месил. Да и одежонка уж больно гарью пахнет.

— А я, паря, так и есть… — Савва отвел взгляд. — У костра давеча сидел. Вдруг вижу: а из пламени смотрит на меня лицо девичье. Присмотрелся. Девичья-то лишь голова, а все остальное птичье. Я к ей руки-то протянул, а она как вцепится в меня когтями и давай в пламень тащить. Ну, насилу отбился.

Савва провел длиннопалой ладонью по черной с проседью бороде.

— Да и иди ж ты! Птица у яво!

— А у тя все одно: иди ж ты да иди ж ты! — Савва передразнил Тишу. — Ты вот мне скажи, а с батей-то твоим шибко, вижу, неладное?

Тиша понурился.

— Да помирать, кажися, будет. А-а, — парень мотнул головой. — Ты только об этом больно-то не шуми. Есть тут у нас один злодей окаянный, пан Войцеховский. Все со своим чеканом ходит, опирается на него. «Я вас, — говорит, — от вольницы-то быстро отучу! Я вас, курвы, уважать законы заставлю! Я вас, курвы, Юрьев день быстро вспоминать отучу!» Ну и все так.

— Что такое чекан? — Савва заинтересовался.

— Это, как бы тебе объяснить. Ну, палка такая по пояс в вышину, на одном конце набалдашник, на другом — молот, который с одного краю в виде молотка сапожного, а с другого — чем-то даже птичий клюв напоминает. А еще у него венгерка всегда на поясе.

— Венгерка — сабля. Это я знаю.

— Ну так вот. Приезжает как-то с неделю, поди, назад этот пан, да и давай на батю орать, почему, мол, сена мало ставишь. А батя мой объясняет нелюдю, что, дескать, пожни окашиваю не все. Надо же по очереди. Одна отдыхает, сил набирается, чтобы гуще травы дать, другая окашивается. А на другой год наоборот: та, что отдохнула — под косу ложится. А пан проклятый, Войцеховский, орет, что много сена нужно лошадям. Где-то в европиях ихний король воюет, поэтому все должны трудиться, чтобы мы войну не проиграли.

— Ихний, говоришь? — Савва глубоко вздохнул.

— Так и есть, ихний! — Тиша перекрестился. — А наш разве? Мы по-ихнему все одно креститься не будем. Наш государь на Москве. Вот и войско собирает, говорят. А ну как перетянет по загривку-то окаянному. Будут знать! Да сколько мужиков по лесам партизанит! Все одно, не будет им здесь покоя.

— Глядишь, сам ужо при поляках на свет народился, а на русского царя молишься! Ты про батю-то дальше давай!

— А чего тама давать. Соскочил пан-иуда с коня, да батю в грудь чеканом этим и сунул. Я прямо слышал, как косточки-то провалились. Вот теперя мы с мамкой тужимся из последних, с утра до ночи на покосе да на погребке. Мати счас на дальней пожне. Тебе вот молока оставила и ушла еще до рассвета.

— Эхма, Русь-матушка! — Савва провел тыльной стороной ладони по вспотевшему лбу. — Годков-то тебе сколь стукнуло?

— Фофнадцать.

— Как? «Фофнадцать», — передразнил Савва.

Парень пропустил мимо ушей безобидную насмешку собеседника.

— Боюсь, не наставим мы сена как надо пану. Тогда он нас запродаст. Трава уже жуковать начала. Слыхано ли, в августе косить!

— Жуковать? — переспросил Савва.

— Трава сочной должна быть, тогда сено душистое. Такое скот шибко любит. А с пожуковатой травы — прах один. Я счас до кур сбегаю. Поди, обнеслись. Наших яиц попробуешь, да ступай тогда уже с Богом. Мне работать надобно.

— А коса есть лишняя? Я, парень, косить шибко люблю. У вас от, вишь, раздолье, а у нас на Холмогорье все больше лес густой, поженки маленькие. Каждая охапка на вес золота.

— Никогда золота не видел. Только говорят о ем. Холмогорье — это где ж такое?

— Это там. На севере. И Белое море там есть. Хол-лодное бывает до лютости прям. Так косу-то покажешь?

— Покажу. Чего там.

Савва и Тиша встали из-за стола. За порогом избы сиял восход. Воздух, наполненный стрекотом кузнечиков, гудением оводов и комариным писком, был до того плотен от поднявшегося удушливо-сладкого, пряного духа трав, что напоминал остывающий свежесваренный кисель, в котором все живое передвигалось вплавь, словно преодолевая незримое течение. На несколько верст вперед, до самой кромки темнеющего леса, полыхало яркими цветами, перетекало глубокими волнами высокое разнотравье.

— Ух, и сила какая! И чего людям не живется?! — Савва, прищурившись, любовался природой.

— Эт не все наше. Наше только до той вона березы, — Тиша показал пальцем на одинокое кривое дерево. — Пошли в сарай.

В сарае Савва снял со стены косу-горбушу, тронул ногтем лезвие.

— Не точена давненько. Полопатить бы.

— А мы ею уже не пользуемся. Как литовки появились, так мы только ими.

Тиша щелкнул указательным пальцем по металлу, тот радостно отозвался приглушенным звоном.

— Ишь вон, литовки какие-то! — Савва заинтересованно оглядел незнакомое орудие крестьянского труда.

— Литовку мы еще стойкой называем. Ей косить куда удобнее, сгибаться не надо.

— А сгибаться, парень, ой как полезно бывает. Больше гнешься, скорее не сломаешься. И молитва в труде куда как шибче звучит. Дай-кось брусок.

Савва взял из рук отрока точильный камень. Уперев косище в живот, прихватив левой рукой лезвие ближе к концу, монах резво принялся охаживать металл камнем. Вжик-вжик, — звуки сливались друг с другом, точило было невозможно уловить глазом.

— Ан, вот вишь, и изладилась! — Савва подоткнул подол рясы за веревку пояса, широко перекрестился, глядя на плоский диск утреннего солнца. — Ну, с Богом, стал-быть!

Тиша вылупил глаза на торчащие коленки, на поросшие кудряво-черным волосом ноги странного мужчины, который вчера попросился к ним на ночевку.

— Пошли давай. Показывай поженку-то свою.

— Че показывать-то? Как вышел за жерди, так и коси.

— Ну, поглядим на твою жуковатую. Эть, вишь, как тебя не обзовут только, травушка-любавушка.

Монах сухим стеблем прянул между жердей ограды и оказался в чистом поле. Постоял, щурясь на восход, и опустился на колени. Широченный взмах. Под косой зашипело, взвились из скошенной травы тучи мошек.

— Полегче вы, окаянные!

Он рассмеялся громко, заливисто, отфыркиваясь от мошкары, точно огромный конь. И пошел медленно в глубь поля, похожий на перевозчика в лодке с одним веслом. Взмах в одну сторону, потом в другую, а лодка плывет, упрямо, не быстро, но плывет.

Тиша зачарованно смотрел, как падают вражьи зеленые рати под ударами меча витязя-исполина. Он всегда так представлял нескошенную траву, чтобы легче управиться было. Вот первый полк лежит уже, в другой нужно врубиться и победить, а третий окружить да искромсать в капусту. Так, бывало, увлечется, что и кровавых пузырей на ладошках не замечает. Но здесь Тиша увидел совсем другое. На его памяти горбушей не косили, а если и бывало, то по мелочи — скоту свежей травы охапку на вечер, не более. А тут человек к траве лицом совсем близко опускается, сливается, шепчется с ней, точно на ушко друг другу, баюкает ее, целует и просит прощения. И та его понимает и смиренно принимает все, как оно есть, по судьбе и в жизни. Пятится поле. Широкими пластами ложится справа и слева от косца. А он все идет и идет вперед, оставляя позади себя тонкую алую ниточку крови, сочащейся из голых коленей. Вот она, молитва-то, как вершиться может! И показалось Тише, что он стал свидетелем какого-то очень древнего обряда. Совсем древнего, который совершается здесь и сейчас, но был обряд этот еще задолго до его мамки и бати, до Успенского собора, что высится на городском холме, даже до соснового леса, синеющего на горизонте, разве что огромные речные валуны помнят о нем.

— Ну че раззявился? Воды, может, принесешь?

Лицо монаха сияло белозубой улыбкой.

Тиша зачерпнул ковшом из ведра и припустил по скошенной полосе. А когда приблизился, в нос ударил терпкий, сильный дух богатырского пота. Даже воздух вокруг, казалось, весь стрункой вытянулся от этого запаха, вот-вот лопнет.

— Век бы так, парень. Да лиха не знать. Ну, я еще трохи тут-ка поохочусь, да пойду по своим делам. Да ты не боись, пока полюшко не умну, никуда не денусь.

Савва снова засмеялся открытым, вольным смехом, глядя куда-то поверх Тишиной головы.

Ближе к обеду оба сидели на крыльце и по очереди пили хлебный квас, изредка перебрасываясь словами. После многочасовой работы говорить не хотелось, а молчать как-то неловко — все ж, недавно познакомились. Но Тишу один вопрос ой как мучил.

— Да ты не мнись, парень, вижу, черт тебя за печенку крутит, — Савва скосил глаз на собеседника.

— Вот ведь у тя какая палка-то? Все в толк не возьму. Давеча, пока ты косил, я ее в руке-то примерил. Легкая, пружинит. А вот из какого она дерева?

— А те не говорили, что чужое брать — руку терять?!

— Говорили. Но я, вишь, до всяких там палок, чеканов и сабель уж больно охоч.

— И смышлен не дюже!

— Да ведь палка и палка себе. Чего тут такого-то?

— Не палка это, а посох!

— Ну посох. У нас все рясники с посохами ходят. Только у них обычные, суковатые. Таких в лесу на каждом шаге найти можно. А у тя какой-то не такой посох. Не скажешь, откель?

— Эх, знал бы сам — откель, то, может, че и соврал, а то и соврать чего — не знаю.

Они не заметили, как за их спинами открылась дверь хаты, и в проеме возник из темноты отец Тиши, Степан Курило.

— Эко травы страсть какую понаскашивал! — мужчина говорил слабым дрожащим голосом, в груди ходуном ходил тяжелый, булькающий хрип. — Баско повалил! Баско!

— Бать, ты чего встал? — Тиша испуганно посмотрел на отца.

— Да вот встал впоследки на землю свою посмотреть.

Степан Курило сделал два мелких шаркающих шага и оперся на плечо сидящего на ступенях Саввы. Монах скосил взгляд на бугристую, натруженную руку хозяина дома и вспомнил… Вспомнил, как точно так же четверть века тому назад стоял на крыльце его отец, Молибог Шильников, неизвестно куда провожая своего странного долговязого сына.

И не только это вспомнил… Спертый воздух полутемной избы. Тяжелый от его смердящего неподвижного тела. И голос младшей сестры Аленки: «Давай, Саввушка, я тебя оботру! Поуделался немного. Ну, ничего, ничего!» И она поворачивала его сухую плоть, оттирала влажной тряпкой от прилипших испражнений спину, ноги, ягодицы. Меняла подстилку, взбивала подушку и садилась в изголовье так, чтобы он не видел ее катящихся слез.

Однажды ночью отец взял его на руки и понес. Ему было хорошо, тепло и так уютно, что он не хотел задумываться: с чего вдруг отец среди ночи куда-то его несет. А когда повернул голову, увидел обрыв, тот самый, с которого открывалась необъятная ширь Белого моря. И уже было зажмурился, потому как догадался, что его ждет, но неожиданно услыхал резкий крик Аленки: «Не надо!»

Отец, словно мешковину, закинул его на левое плечо и, подойдя к сестре, ударил тяжелой ладонью чуть выше уха. Аленка зашаталась, но устояла на ногах и снова закричала: «Не надо, тять!»

Отец и сам уже понял, что нельзя. Как потом смотреть в глаза дочери?! Раз не смог незаметно, теперь остынь немного. Сам себя хотел обмануть. Перед Богом с этаким грузом не оправдаешься. Да как бы жил потом! Спасибо Аленке! Уберегла от греха.

Но не сразу все так было.

Было еще легконогое детство, где носились они с сестрой вокруг избы, вечно догоняя друг дружку… Грибы, ягоды, первые выходы с отцом на охоту и рыбалку, зимние короткие дни и длинные-предлинные ночи, когда сквозь мутное окно из бычьего пузыря светила ошалелая от мороза луна. И не беда, что не было соседской детворы. Соседей вообще никаких не было, потому как жили они своей семьей на дальней выселке. Отец пару раз в году ходил на лодке за солью и мукой, привозил нехитрые гостинцы и кое-что из одежды.

Но потом пришла первая беда. Жена Молибога Агафья изготовилась рожать третьего. Все ждали этого ребенка. Придумали сразу два имени: мужское и женское. Савва все свободное время вырезал игрушки из дерева для будущего малыша. Пришла повитуха из Поскотины. Савву и Аленку выставили из избы.

Савва запомнил душераздирающие вопли матери, но крика малыша так и не дождался. Повитуха Матвеевна вполголоса говорила отцу, что чадо удавилось пуповиной, а Агаша дух испустила, не перенесла родов.

На этом детство Аленки и Саввы закончилось. Двенадцатилетняя Аленка стала выполнять по дому всю женскую работу, а Савва помогал отцу.

Еще раз в их жизни все перевернулось год спустя. С чего вдруг Савве вздумалось показать перед Аленкой свою удаль? Он встал на ходули и пошел по самому краю обрыва. Ходули же сделал высоченные, чтобы у сестры дух перехватило. Вдруг кусок земли обломился, ходуля пошла вниз. И он бы спрыгнул, уберегся от падения, но сестра рванулась к нему — поддержать, а получилось, что сама и подтолкнула.

Тело Саввы полетело под уклон, билось о камни, переворачивалось, отскакивало от корней, а в самом низу ударилось о валун и едва не переломилось надвое.

И все. Ноги обездвижели. Он мог пошевелить только кончиками пальцев. Слава Богу, руки и голова уцелели. И остались ему нехитрые занятия: то лапти плести, то сети чинить. Отец места себе не находил. Надрывался от работы и нещадно страдал без женщины. А куда приведешь новую жену? Ладно бы хоть все здоровы. А когда калека в доме, найти молодую хозяйку ой как не просто, да еще на выселки с черной избой посреди тайги — мало кого такой судьбой заманишь. Вот и померк однажды рассудок у Молибога. Но спасибо Аленке. Хоть и горько, но жить дальше нужно.

Но, как говорится, где второй, там и третий.

Откуда он взялся, этот старый норвежец Бьорн? Явился в дом, когда никого не было. Точнее, был только Савва. Норвежец долго сидел возле постели больного, крутя в пальцах упругий, отполированный временем посох, а заслышав шаги за порогом, встал и пошел навстречу Молибогу. Савва хорошо запомнил их разговор.

— Отдай его мне. Мой хочет что-то передать. Время пришел, и мой должен передать.

— Он калека. Вот уже год не встает.

Похожие книги