Читаем Продолжение следует... онлайн бесплатно
Продолжение следует...
Борис Егоров, бывший в Великую Отечественную войну артиллерийским офицером, после выхода книги «Песня о тёплом ветре» много путешествовал по местам боёв, по местам юности, разыскал живых прототипов героев — своих боевых товарищей.«Продолжение следует...» — это увлекательный, поэтический рассказ о войне и наших днях, о необыкновенных судьбах людей, о счастье, о месте человека-солдата в строю строителей коммунизма.
Проза / Проза о войнеЭти строки о войне и о своих сверстниках я пишу в Подмосковье, недалеко от станции Лобня.
Шумят пригородные электрички. И почти не смолкает гул самолётов. Самолёты поднимаются со столичного Шереметьевского аэродрома.
Аэродром рядом. Самолёты летят ещё так низко, что на них видны опознавательные знаки. Знаки авиакомпаний разных стран. Шереметьево — порт международный.
Улетают гости, друзья. Улетают люди с конференций и форумов. Держат путь по воздуху завершившие переговоры дипломаты.
А под крылом у них — на земле, на высоком каменном постаменте, — стоит старая зенитная пушка. На постаменте выбиты слова: «Здесь был остановлен враг». И далее: «На этом рубеже 1–3 декабря 1941 года артиллеристы 13-й батареи 864-го зенитного артполка остановили фашистские танки, рвавшиеся к Москве».
Снимем шапки перед этим памятником! Вспомним героев, вспомним суровую осень и жестокую зиму.
Той осенью я был в Москве. Артиллерийская школа, в которой я учился, строила укрепления на подступах к городу, и до нас доносилась артиллерийская канонада. Над нами летали желтобрюхие «юнкерсы».
Тогда нам было по семнадцати. На фронт нас не отправляли. Не отправляли, несмотря на то что на комсомольских собраниях мы не раз принимали решения: «Просить командование...»
Зал в такие минуты гудел, руки тянулись, а на трибуну взлетал рассвирепевший старший политрук Сергей Александрович Поляков. Стучал ладонями по пюпитру и перекрывал своим громким, властным голосом шум зала:
— Тише! Прекратить голосование! Командование без вас знает, что с вами делать. Всем останется, всем достанется!
У пушки останавливаются туристы, экскурсанты.
— ...неужели они были так близко?!
Фашистским танкам оставалось всего несколько километров до Дмитровского шоссе, до Красной Горки, до канала Москва — Волга.
У Красной Горки стоит придорожный знак «29 км». Это от центра города.
В других местах, чуть дальше от столицы, они вышли к каналу.
Злобствующие гитлеровские танкисты расстреливали из пушек скульптуры, установленные у трассы канала. Били болванками по гипсовым физкультурницам. Но мачты высоковольтной передачи, идущей от Рыбинской гидростанции к Москве, они не тронули. Волга над их головами посылала энергию осаждённой столице.
Гитлеровцы не взорвали опоры, не перерезали эту линию. Даже не попытались с целью проверки подключиться к ней. По их сведениям, гидростанция не была достроена. И эти сведения на начало войны являлись правильными. Недостроенное здание ГЭС прикрывал брезент. Вместо крыши.
Фашистское командование, руководствуясь своей логикой, считало: если гидростанция не была закончена к началу войны, то какой же смысл отступающим большевикам продолжать на ней работы? И ещё: откуда у русских найдётся столько сил и упорства, столько настойчивости, чтобы в короткий срок в такое тяжёлое время завершить стройку?
Более того, бездействующей немцы считали Рыбинскую ГЭС и в начале сорок четвёртого года. Она для них не представляла интереса. Об этом говорила карта, найденная у сбитого тогда фашистского лётчика...
...Улетают самолёты. А под ними, на земле, — пушка.
Эта пушка, окрашенная в зелёный фронтовой цвет, и сейчас стреляет.
Не снарядами — самим фактом своего присутствия здесь.
Она говорит: до Москвы оставались считанные километры, а пал всё-таки Берлин.
Она напоминает, что даже из трагических, катастрофических обстоятельств мы победителями вышли.
Своими силами вышли. Теми силами, которых вроде бы уже и не было. Так писали газеты на западе: не было. И что Красной Армии почти не осталось. И психика у народа подавлена и расстроена.
Мерили по себе. Прикидывали: «А если бы у стен нашей столицы стояли пятьдесят дивизий врага? Дивизий, которые ежедневно вооружает и снаряжает весь континент? Что было бы? Сдались бы...»
И сдавались. Сколько столиц пало в Европе!
Французские буржуазные правительства строили «линию Мажино». Эта линия, обошедшаяся в своё время в миллиарды франков, так и не сыграла в обороне Франции никакой роли.
Теперь она... продаётся по кускам. Желающие — и, конечно, имеющие франки — приобретают подземные казематы, бетонные артиллерийские гнёзда и устраивают в них... плантации шампиньонов.
А в старой Брестской крепости шампиньоны не разводят. Сюда идут на поклон. Идут подышать воздухом отваги и бессмертия.
Немцы не подключились к высоковольтной линии, шедшей от Рыбинской ГЭС к Москве, чтобы проверить, есть ли в ней напряжение. Этот технический факт сам по себе ничего не означал бы, если бы не свидетельствовал о том, что они не попытались подключиться к нашим сердцам. Не проверили, какое в них сопротивление, напряжение. Какой сокрушительный для захватчиков зреет в них разряд!
Напряжения, силы хватило не только на оборону. Не только на то, чтобы себя отстоять.
Те западные газеты, что хором писали о неминуемом падении Москвы, объясняли наши последующие победы «русским чудом». Чудеса — для маленьких детей и для невежд. Потом говорили о «загадках русской души». Загадки — тоже детская категория. Пытались «подключиться» к нашим сердцам. «Подключаются» и сейчас. Но... испорченными аппаратами. Умышленно испорченными. Себя обманывают.
Нет, пожалуй, понятия более ёмкого, чем сердце. Сердце — бьющийся комочек, в котором все качества человеческие. Сердце может быть добрым и злым, гордым и жалким, смелым и трусливым, великодушным и мелким, свободным и рабским, твёрдым и мягким, верным и предательским, чутким и глухим, любящим и ненавидящим. Сердце может быть беспокойным, неустанным, терпеливым, упрямым, горячим, мятежным, звонким, суровым, пылким, пламенным.
А откуда пламень? Не от самовозгорания. Сердца зажигают...
Хочу рассказать о сердцах мне близких, о моих товарищах, сверстниках, о моём поколении и его времени.
Почему вдруг именно сейчас начинаю этот разговор? Несколько лет назад я написал повесть «Песня о тёплом ветре». В «Песне» говорилось о том, как окончившие семилетку московские ребята по комсомольскому призыву поступили в специальные артиллерийские школы. Перед войной. Как шагали они потом вместе со своими фронтовыми товарищами по военным дорогам.
Спецшколы существовали в Москве, Ленинграде, Киеве, Одессе, Харькове и других городах.
Они дали фронту, вооружённым силам, тысячи артиллерийских офицеров. Это была комсомольская гвардия!
Партия готовила страну к обороне и обратилась к молодым: идите служить в артиллерию!
Служить захотели многие. Приёмные комиссии вели отбор строгий. Отсеивали абитуриентов физики, химики, математики. Отсеивали врачи. Экзаменовали на брусьях и турнике преподаватели физкультуры. Вели проникновенные беседы политруки.
Каждый предвоенный год в конце августа в вестибюлях спецшкол вывешивали списки новичков. Списки радостей и огорчений. Понуро, нахохлившись, стояли перед ними ребята, которым в приёме отказали. И весело галдели те, кто нашёл на листках свою фамилию.
В пятнадцать лет отчаянные московские мальчишки надевали военные шинели. А иным и пятнадцати не было: в метриках — сплошные подчистки. Переправляли ребята месяцы рождения в своём единственном пока документе. Месяцы не шутка: из XII можно сделать I. Торопились в комсомол, торопились в спецшколу.
В Москве таких школ было пять. В разных районах. Все вместе собирались только во время лагерных сборов и подготовок к военным парадам на Красной площади.
По площади шли одним сводным полком. Под свой собственный марш: «Мы в нашу артиллерию служить пойдём...»
И это были не все «спецы», а меньшая часть. Каждая школа выставляла одну «коробку» — двести человек. Отбор — по успеваемости. Существовало нечто вроде проходного балла на парад.
Но ребята оставались ребятами, и, отчитывая их за мальчишеские проделки, преподаватели и командиры неустанно твердили: «Расстаньтесь с детством. Вы в военной школе».
А потом детство ушло. Само. И очень быстро. И юность пролетела в войне.
В той повести вымышленных фактов нет, но я заменил фамилии героев. Под своими именами остались только радист Кучер и санинструктор дивизиона Любка — светленькая, полненькая, подвижная, бойкая девчонка.
Она появлялась со своей санитарной сумкой в самых опасных местах. Шла туда, где гремели разрывы. Торопилась как скорая помощь. Перевязывала раненых и слушала, не забьётся ли сердце у того, у кого оно остановилось.
А потом возвращалась из-под обстрелов и бомбёжек, балагурила:
— Тяжело воевать, мужики?
Ей везде и всегда были рады:
— Любка?! В целости-сохранности?!
Любка смеялась:
— Меня не убьют! Меня никогда не убьют! Я вечная.
Она и вправду была вечной.
Однажды под Лисичанском мы шли с ней с наблюдательного пункта дивизиона в штаб. Немецкие артиллеристы заметили нас и начали за нами охоту. Такие развлечения они любили. Снарядов у них было ещё много.
Мы спрятались в ровик у дороги. Огонь не стихал, снаряды рвались всё ближе и ближе. Нас стало засыпать песком с бруствера. Любка крикнула мне, тогда новичку на фронте:
— Бежим, лейтенант! В разные стороны. Вы направо, я налево. Может, они растеряются...
В окопчике действительно оставаться больше было нельзя. Мы побежали.
Немцы и вправду на несколько минут растерялись, выбирали, за кем погнаться. Погнались за Любкой.
Я достиг безопасного места, стал наблюдать за ней.
Она бежала, окутанная разрывами. Падала, поднималась, снова бежала зигзагами. То пропадала в дыму, то возникала снова.
Когда ей оставалось совсем немного до гребня холма, вокруг неё выросли сразу четыре белых куста разрывов Фашистская батарея ударила залпом. Я стал считать: раз, два, три, четыре...
И вдруг она появилась на самом гребне! Жива!
Через несколько минут я нашёл Любку сидящей в ложбинке, около маленького озерца. Заметив меня, она сказала спокойно, безразлично:
— Отдыхаю.
— Не задело?
— Всё нормально, — ответила она. — Только грязная как кочегар. Лейтенант, отвернитесь. Мне помыться надо.
Она долго плескалась за моей спиной, потом сказала:
— Можете повернуться. Кстати, помыться надо и вам. У вас тоже не совсем гвардейский вид.
Любка начала расчёсывать волосы и вдруг произнесла, словно разговаривая сама с собой:
— Сволочи, не стыдно так девчонку пугать?!
В минуты затишья Любка устраивала сольные концерты. Сядет на ящик из-под снарядов или на поваленное дерево и поёт:
Наш фронт назывался Юго-Западным, но эту песню все считали своей.
Любка говорила: «Я стала южанкой». «Ан» произносила в нос, кокетничала.
Она никогда не унывала, хотя столько видела трагедий. И каждый день провожала солдат и офицеров в дальнюю, полную боли и тревожной неизвестности дорогу — в медсанбаты и госпиталя. И меня, пришёл день, проводила.
Нет, я не имел права давать ей другое имя. Никакие иные ей не шли. Она была Любкой.
...Я не только заменял имена, но иногда списывал одного героя с двух или трёх живых людей. Компоновал факты, подчиняя их сюжету. Беллетризировал материал.
Но читатели восприняли повесть как строго документальную. В письмах они интересовались подробностями боёв, спрашивали: «Не тот ли это солдат, которого я встречал там-то?», задавали вопросы: что стало с героями повести — «мушкетёрами»? как сложились их судьбы? не возвращались ли они в те места, где воевали? не нашлись ли их товарищи? будет ли продолжение?
Тогда на многие вопросы я ответить не мог.
Я понял, что сделал только разведку темы. И решил вернуться к ней снова. И к «мушкетёрам» вернуться...
...вернуться в те годы, когда на московских улицах появились юноши в военной форме. На них были коричнево-зелёные кителя, синие брюки с красным кантом. На чёрных петлицах кителей — две буквы «СШ» и скрещённые орудийные стволы.
Девочки провожали их долгими, значительными взглядами. Мальчишки тоже не сводили глаз со «спецов», безумно им завидовали, но зависть свою не выказывали: соблюдали собственное достоинство и даже именовали учащихся спецшкол полупренебрежительно «кадетами».
Втайне же мечтали о своём «кадетском» будущем.
Мечтал и я.
Гайдар и Островский были прочитаны. «Чапаев» просмотрен шесть раз. Ни один киножурнал о боях в Испании не был пропущен.
Представление о военной службе, как мне казалось, я имел чёткое. К тому же в детстве много вечеров слушал рассказы вернувшегося со срочной старшего двоюродного брата Константина Гущина.
Константин служил в ОДОНе — отдельной дивизии особого назначения, которая дралась с басмачами и переброшенными через юго-восточную границу диверсантами.
От ОДОНа мне достался пахучий солдатский ремень и пуговицы, срезанные Константином с шинели.
Пуговицы лежали в коробке. Две из них пошли в дело: на них застёгивалась моя «полевая сумка», сшитая мамой из холста.
Тогда большинство ребят ходило в школу с полевыми сумками. Кожаной у меня не было. Приходилось довольствоваться самодельной, весьма похожей на противогазную.
Как демобилизованный красноармеец, Константин получил однажды билет на парад. И я был с ним на Красной площади. Слушал, как в застывшей, торжественно-сосредоточенной тишине хмурого осеннего утра били часы на Спасской. Видел, как на коне из ворот выехал Ворошилов. Смотрел марш академий, училищ, знаменитой первой Московской Пролетарской дивизии и моих родных артиллеристов-алёшинцев.
Моих родных потому, что Алёшинские казармы были в нашем районе, и на парад алёшинцы ехали всегда по Воронцовской — мимо моего дома.
Ехали на рассвете, поэтому ребята с нашего двора тайно заводили тяжёлые круглые будильники на четыре утра.
Школа, в которой я учился, находилась в том же переулке, что и Алёшинские казармы. Военную жизнь я видел каждую перемену из окна класса.
Несколько раз мы были в самих казармах. Так что я знал и видел уже немало.
А в кармане лежал новенький комсомольский билет, выданный Пролетарским райкомом ВЛКСМ. В комсомол я вступил по документу, который после моего оперативного вмешательства внушал мало уважения. Я был неоригинален.
Искал встречи, разговора со «спецами», и возможность наконец представилась.
В те годы в Гендриковом переулке открылась библиотека-музей Маяковского. С читальным залом. Около библиотеки — садик, в садике — скамейки.
Из школы мы шли сюда. Торопились: зал не маленький, но мест не хватало. Надо было занимать пораньше.
Приходили сюда и старшие школьники, и студенты, и люди пожилые: библиотека была очень богатой.
В музее мы знали каждый экспонат, каждый предмет, афишу. И каждое кресло в зале.
Готовили уроки, писали сочинения, читали стихи.
Здесь, в читальном зале, проходили литературные вечера. Приезжали писатели. Помню, Лев Кассиль рассказывал о выступлениях Маяковского в Политехническом музее. Приезжали артисты-чтецы. Яхонтов выступал. Учил, как читать Маяковского. Мы почему-то думали: раз Маяковский, — значит, громко. А он тихо читал: «...Подошёл и вижу глаза лошадиные...» Слово за словом произносит вполголоса и грустно. Смотрит вниз, показывает рукой на тупой носок своего ботинка.





