Читаем Призвание онлайн бесплатно
Призвание
Это книга о судьбах русских иконописцев, ремесло которых революция сделала ненужным, о том, как лучшие мастера, используя вековые традиции иконописи, применили их в новых условиях и сумели создать совершенно новое искусство, поразившее весь мир. В книге рассказывается о борьбе, развернувшейся вокруг этого нового искусства во второй половине 30-х годов, в период культа личности Сталина. Многое автор дает в восприятии молодых ребят, поступивших учиться в художественное училище.
ПрозаОсилив по избитой булыжной дороге от дома, с тяжелой поклажей, пятнадцативерстный путь, Сашка с Колькой добрались до города, до вокзала, лишь к вечеру.
Колька был хром (ногу покалечил еще в детстве), последние версты тащился, как выползший из чернильницы таракан, и сколько Сашка его ни пугал, что опоздают на поезд, все равно он не мог быстрее.
Свалив тяжелую ношу прямо у дребезжащих входных дверей, потерянно огляделись.
Вокзал был набит народом, словно подсолнух семечками. В обалделом его многолюдье крутились заволжские бабы и мужики с мешками, с корзинками, дамочки городские культурные с легкими чемоданчиками, парни в майках с шнуровкой, девки в синих и белых тапочках-прорезинках. Все спешили, теснились, галдели, стоял невообразимый гвалт. Особенно плотно тигустились у кассы. Там из клубка человечьих тел время от времени выдирались поодиночке то мужик, то баба с победно зажатыми в потных ладонях билетами, красные, заморенные, и, на ходу оправляя сбитые в толчее платки и фуражки, спешно хватали вещи, бежали на выход, где за беспрерывно хлопавшими дверями стояли и ждали вагоны, готовно сипел паровоз — вот-вот закрутит колесами, двинется…
Оставив с вещами Кольку, Сашка метнулся к кассе. Побегал вокруг плотно сбитой толпы, тыкаясь бестолково в чужие зады и спины, да где там…
Вернулся, сердито глядя на Кольку: ведь говорил, говорил же! Но Колька и сам понимал…
Отправлялись они поступать в училище. Да не в какое-то там, а где на художников учат. По железной дороге ехали оба впервые. Ехать им надо было до областного города, там пересадка, ждать нового поезда и ехать до районного центра. В райцентре они слезают, поезд уходит, а им еще тридцать верст до того села…
Тридцать верст. И неизвестно, на чем добираться. Может, снова пешком. А послезавтра — экзамены…
Вот уж и касса закрылась, поезд ушел. Закрылся вскоре буфет, и враз в опустевшем зале стало просторно и тихо. Все, кому не досталось билетов, стали располагаться на ночь на деревянных широких лавках с высокими спинками. Кому не хватило, те прямо так, на полу, на мешках. Лениво жевали хлеб. Звенели посаженной на цепь кружкой у бака с водой.
Сашка тоскливо глянул на Кольку: что будем делать? Спросили дежурного милиционера, и тот неожиданно их успокоил, обрадовал. Поезд ушел не ихний, а ихний пойдет только утром, в четыре утра. И посоветовал им подняться с вещами в зал ожидания, что на втором этаже.
Ребята повеселели.
В зале было просторнее, чище. На побеленной известкой стене висела большая картина маслом, в тяжелой бронзовой раме, вся залитая красным закатным светом. Деревья не наши какие-то, вроде как итальянские. На вечереющем небе охваченные огнем облака. Вдали голубеет озеро. По освещенной низким закатным солнцем дороге устало бредет одинокая женщина. Солнце светит ей в спину, кладя перед ней на дороге ее длинную тень. Должно быть, с поля, крестьянка. Сейчас возвратится к семье, будет готовить ужин…
Бездомным щенком заскулило Сашкино сердце — так захотелось туда, в красный вечер, от этой вокзальной тоски и бездомности.
С Колькой договорились: спать будут попеременкам, чтобы не утащили вещи. (Мать провожала — наказывала: «Мотри там, рот-то не разевай…») До полуночи дежурит Колька, потом будит Сашку.
Уснул Сашка сразу же, сидя на лавке. Голову уронил на корзину, ногой прижал саквояж.
В полночь его разбудил Колька. Поднял чугунно гудевшую голову, оставляя на крышке корзины кусочек тягучей слюны. От неудобной позы все тело болезненно ныло, на щеке от плетеной корзины остался рубчатый след. В сон валило неодолимо, но он пересилил себя, закурил (с год, как начал открыто курить, при родителях). Напиваясь табачным дымком, стал таращить глаза на спящих.
Народу, пока он спал, в зал набилось немало, храпели и на вещах, и на лавках. Некоторые — с открытыми ртами и с бледными, словно у мертвых, лицами, совсем отключившись во сне.
Просидев с полчаса, вновь заклевал носом. Решил освежиться, выйти на улицу (чай, тут ничего не случится за это время). К тому же по малой нуждишке приспичило. Вышел, дрожливо ежась, под черное августовское небо…
Сиротливо горел в ночи одинокий фонарь у входа. Сеялся редкий, тоскливый дождик. Неподалеку чернели вязы пристанционного палисадника.
Забежал за ближний, оглядываясь. Пусто кругом, ни души. Над головой угрюмо нависло ночное черное небо, пугала темная глубина палисадника. С путей наносило резкие серные запахи, вызывавшие мысли о скрытых ночной темнотой пространствах. Казалось, весь мир затаил в себе нечто пугающее, таинственное, и остро, как никогда, Сашка вдруг ощутил перед этим огромным и темным, пугающим миром собственную свою беспомощность, малость.
Зачем и куда они едут, что их там ждет, впереди?.. А что, если снова провалятся, как и в прошлом году? Поехали пароходом в волжский большой и красивый город вот так же сдавать экзамены — и провалились. Он, Сашка, по живописи и по рисунку, а Колька — тот на диктанте срезался.
Вспомнился дом, материнские руки, угрюмый и злой отец. Всего лишь два года, как переехали жить из заволжской деревни в фабричный поселок, перевезли свой дом. Отец маляром стал работать, мать — ткачихой на фабрике. Жили голодно, трудно, пока обустраивались. Девчонка соседская, Глашка, дразнилась: «Ваша матка сегодня опять один черный купила, а наша маманька буханочку беленького принесла!» Четверо ребятишек в семье, он, Сашка, старший, а меньшему, Веньке, было всего два года…
Семилетку закончил Сашка первым учеником, отличником. Хотелось дальше учиться, да некому было водиться с Венькой, мох для дома таскать, куриц кормить и стеречь. Мать с отцом на работе, Коська, брательник, с младшей сестренкой в школе. На день мать оставляла Сашке горстку сухой вермишели да несколько штук картошек. «Лапшу здесь али похлебку свари на плите. Да манну-то кашу, мотри, не лопай, робенку ее оставляй!..» Вермишель, чтобы с ней не возиться, с Венькой они съедали сухую, манную кашу тоже делили, после чего Сашка хлопушкой принимался бить мух. (Нелюдимый отец давал ежедневно задание: убить сто мух.)
Как только встал на ноги Венька, научился ходить, Сашку отец погнал на работу, хлеб себе зарабатывать. Пристроил сначала учеником к гармонному мастеру, но мастер его ничему не учил, да и денег ему не платил, лишь посылал за водкой.
Тогда отец, приписав сыну год, сунул его по знакомству в один из отделов РИКа (поселок сделали районным центром). Там подшивал он газеты, переписывал протоколы, вел другие какие-то записи, а чаще бегал сотрудникам за папиросами в ближний ларек.
Чем бы все это кончилось — неизвестно, но встретился Колька. Увидел его рисунки и затащил в кружок рисования при клубе, в кружок ИЗО. Сам он, Колька, был уже в старшей группе, писал копии маслом, ходил на этюды и даже пытался свою картину нарисовать. Во дворе у него, в балагане, была «мастерская», висела копия какой-то картины Крамского, этюды маслом. Там находился и холст с собственной композицией. Возле классной доски понуро стояла Галя, красивая девятиклассница, в которую Колька был тайно влюблен. Вполоборота к ней, боком, сидел Алексей Васильич, старый учитель, по прозвищу Тараканьи Усы. Был он в очках, с усами и тощий, как драночный гвоздь. В фигуре, в опущенной голове ученицы Колька добился нужного выражения, но вот учитель не получался. Вся его поза, лицо должны были выражать укоризну: «Ну вот, опять ты не выучила!», но именно это ему никак не давалось. Мазал и кистью и мастихином, краску на холст наваливал колчами. Счищал, снова мазал, пробовал лессировками, снова корпусно, да так недописанной и оставил.
Колька в душе считал себя уже мастером. Хоть были они и приятели, но, если Сашка вдруг чем-то не нравился Кольке, тот принимался вставлять в разговоре с ним «э-э» и именовать его «уважаемый».
Хоть плохо и голодно было дома и драли его частенько за ослушание, упрямство, но там все же дома — там были мать, братишки, сестренка, синяя Волга рядом, кружок рисования, кино почти каждый день, куда их, кружковцев, пускали по контрамаркам. Часто они в кружке, в полуподвальном своем помещении, где были развешаны по стенам портреты великих художников, гипсы, и рисовали, и пели. На сцене, пустой и просторной днем, писали афиши и лозунги. Память до сих пор хранила незабываемый аромат сцены — спиртовые запахи свежего теса, шедшего на подрамники, пыльных подвешенных декораций и тот особый, с тухлинкой, запах перестоявших клеевых красок, а также волнующий запах свежего кумача, на котором писались лозунги к праздникам.
…Вспомнив вдруг об оставленной без присмотра поклаже, Сашка кинулся наверх. Взлетев по лестнице, огляделся испуганно.
Поклажа была на месте. И отлегло от души.
Колька храпел, привалившись к стене. Вновь принялся глядеть на картину. Возвратиться бы вместе домой с той одиноко, устало бредущей женщиной и никуда уж больше не отлучаться, так и остаться там навсегда…
Мысли были тоскливы, смутны. Вскоре опять потянуло в сон. Чувствуя, как тяжелеют, слипаются веки, какое-то время сопротивлялся, а потом уж не помнил, как уронил на корзину тяжелую, налитую сонным дурманом голову.
Разбудили его топот и шум. Пассажиры заполошно вскакивали с лавок, хватали вещи, катились по лестнице вниз. Ознобом продрало кожу: проспали! С трудом растолкал беспамятно спавшего Кольку: «Кассу открыли!» Тот ошалел от сна и только крутил головой.
У кассы уже набухал огромный людской клубок. Билеты едва успели купить, достались одним из последних. Волоча за собою вещи, запыхавшись, выскочили к вагонам, принялись мотаться, искать, где народу поменьше, но везде у вагонных ступенек, во тьме, едва поредевшей, вспухали людские толпы, мелькали над головами мешки, чемоданы, корзины, пассажиры отчаянно напирали, боясь опоздать…
Но вот наконец и они в вагоне. Задевая поклажей об лавки, о чьи-то ноги, нашли две свободные полки посередине и, поспешая, чтоб не успели занять другие, запихали туда свои вещи, залезли сами и задышали освобожденно: теперь-то уж, кажется, всё…
А паровоз, видно, только и ждал, когда они сядут, дал с переливами длинный и тонкий свисток, запыхтел, впустую пробарабанил колесами, пробуксовывая; вагоны испуганно дернулись раз-другой, заскрипели натужно, и мимо окошек поплыли назад — торжественно, медленно — пристанционные низкие и широкие здания и редкие городские огни…
Поехали!
Первый раз по железной дороге. И все интересно. Сашка голову извертел, глядя, как, словно модница перед зеркалом, за вагонным окном поворачивалась перед ним ближняя роща, как все быстрее бежала сбоку, вилась шоколадной змейкой плотно убитая тропка, мелькали столбы с белыми чашечками, волной опадали и тут же взлетали вновь пучки телеграфной проволоки. Чашек-то, чашек-то на столбах! Вот бы сейчас из рогатки…
А поезд все набавлял ходу. Крутился в бешеном хороводе дальний лес с ближним, под полом кто-то железным голосом выговаривал: «Тра-та-та-та!.. Трра-та-ти-та!.. Трра-та-ти-та!..» Меж суматошно мелькавших, улетавших назад темных стволов деревьев вдруг выкатилось солнце, яркое, свежее, молодое, и с места в карьер помчалось за поездом вскачь, мельтеша меж деревьями, разбивая с налету свой огненный лоб о стволы, стремясь не отстать, заглядывая в окно, будто подсматривая за ними, что будут делать, как доберутся до места два несмышленыша…
По пути на одной из станций пристал к ним еще один паренек, нежным округлым лицом и ресницами напоминавший девчонку. Вернее, не сам пристал, привела его мама, культурная дамочка с сумочкой. Следом за ними носильщик втащил в вагон новенький чемоданчик из фибры, легкий этюдничек на ремешке и туго набитую чем-то сумку.
Дамочка расплатилась с носильщиком из игрушечного своего кошелька и, узнав, куда они едут, заахала радостно: «Ах-ах, какая удача! Славику нужно туда же… Мальчики, вы присмотрите за Славиком, я за него так волнуюсь, — он же совсем ребенок!» И принялась наставлять своего Славика, что и когда ему кушать, что пить, как вести себя с мальчиками. Выскочила из вагона после целой горы наставлений, зацеловав свое чадо до обморока, на ходу вытирая душистым платочком глаза, когда уже поезд тронулся. Искоса наблюдая за Славиком, Сашка подумал: зануда, маменькин сын. И фамилье чудное какое-то: Хамушкин. Но оказалось, что Славик совсем не такой. Едва его мамочка скрылась, он тут же стал потрошить пузатую сумку, делиться с ними припасами.
Еда оказалась невиданной: яблоки, колбаса, бутерброды, мягкие белые булки, орехи, конфеты, сладкие пирожки… Угощал он их щедро, был, видно, не жадина. А может, боялся остаться один. С Колькой они так набросились на невиданную жратву, что пузатая, до отказа набитая сумка враз опала боками.
И вот — огромная станция, областной город. Рельсы, рельсы, составы, пугающий крик паровозов, резкие серные запахи. Серое здание вокзала, за ним — прокопченные трубы и краснокирпичные корпуса многоэтажных фабрик, траурный чад фабричных дымов…
Ихний вагон отцепили, сказали, прицепят к другому поезду, им же велели пока погулять.
Гулять можно было целых четыре часа, но отлучаться осмеливались они лишь ненадолго и только поодиночке, боясь потерять из виду вагон: а вдруг уедет без них? Но вагон никуда не уехал, и заполдень все трое уже вылезали с вещами в райцентре, на станции.
Поезд ушел, растаял в сплетении путей, а они принялись за расспросы, как им добраться до места. Добрые люди сказали, что лучше выйти за город и там дожидаться попутки.
Долго тащились с поклажей по городским пыльным улицам. Выбрели на окраину, к низеньким деревянным домишкам, за которыми по пологим холмам лиловым удавом вилась, убегая за горизонт, каменная хребтина шоссе. Облитое вечереющим солнцем, убегало оно в дремотную марь, в глухие углы, далекие от проезжих дорог и судоходных рек, туда, где затерялось таинственное село, о котором в старинных книгах писалось, что была в нем
И еще об этом селе говорилось, что в черные годы мужички его брали в руки соху и пахали землю, а в годы счастливые сменяли соху на тонкую беличью кисть и теми же корявыми крестьянскими пальцами сотворяли великое чудо — писали тончайшие лаковые миниатюры.





