Читаем Привет, старик! онлайн бесплатно


Юрий Васильевич Красавин

Привет, старик!

Повесть

Я открыл дверь и оторопел… я онемел: передо мной стоял Комраков… умерший уже несколько месяцев назад.

— Привет! — сказал мой гость бесцветным голосом и почему-то нахмурился: наверно, ему не понравилось выражение моего лица.

Я немо отступил в прихожую, и он вошел. Сразу стало тесно — прихожая у меня не для таких крупных фигур, как мой друг Комраков: в нем, ведь, никак не меньше ста килограммов — корпусный мужик!

— Привет, — запоздало отозвался я.

Помятая кожаная кепка его была сдвинута на лоб, так что узкий козырёк нависал над квадратным комраковским лицом. Он снял её, поискал глазами, куда повесить, спросил:

— Где тут у тебя?

В сумрачной прихожей вешалку не сразу разглядишь. Я принял от него кепку, положил наверх.

— Разденусь, если ты не возражаешь, — сказал он ворчливо.

Живой. А о нём некролог был, и не где-нибудь — в центральной газете, в «Известиях»: портрет, сделанный в лучшую пору его жизни, над портретом крупным шрифтом: «Памяти Геннадия Комракова», под ним скорбный текст.

Вошедший ко мне живой Комраков был небрит, имел нехороший, темный цвет лица и дышал затруднённо — хрипы в бронхах: значит, опять нездоров. В последние годы я уже привык к тому, что он почти всегда болен. Если, конечно, уместно в данном случае говорить о привычке.

Именно таким я видел его в последний раз. В тот день я пришёл повидаться с ним, что делал всегда, приезжая в Москву. Он выбрел ко мне в прихожую — именно выбрел, а не вышел — ступая мелкими шажками, крепко стуча палкой… Явление его передо мною изумило меня тогда до крайности.

— Комраков! — возмутился я. — Ты с клюшкой! Постыдись.

И прикусил язык: вид моего друга был ужасен.

— Проходи, — выговорил он обессиленным и хриплым голосом и стал поворачиваться, чтоб идти назад. Повернулся в несколько мелких шажков, переставляя словно бы деревянные ноги, и побрел, а палочка в пол стук, стук. Как по крышке гроба. Он не опирался на нее, а держал наготове, опасаясь, что вот-вот может упасть, и всякий раз крепко стукал ею в пол.

Нынче же он выглядел чуть бодрее, и был уже без этой подпорки, но все равно больной человек, сразу видно.

— Разве там дождь? — спросил я, вешая его куртку; сверху она была мокрой.

— Вроде бы… или снег.

На дворе поздняя осень, вполне может быть и то, и другое.

— Ты один? — спросил он.

— Да.

— А где Катя?

— Ушла в магазин.

Голос мой прозвучал оробело, словно я осознал свою обреченность: я один, и ко мне пришел такой гость.

— Тапочки дашь?

Спрашивал он как-то механически, не выражая ни радости от нашей встречи, ни досады, ни скуки — ничего.

Я терпеть не могу комнатных тапочек, особенно шлепанцев, хожу обычно в вязаных носках — это если зимой. Когда носки прохудятся на подошвах, сам их штопаю, сидя перед телевизором и слушая новости об очередных забастовках, о межнациональных конфликтах, о коррумпированности верхних и нижних эшелонов власти и прочее. Прочего тоже много, всего и не переслушаешь: катастрофы, уголовщина, эпидемии. Такое наступило время.

Тапочки должны были быть в угловом шкафу, где свален всякий необходимый в хозяйстве хлам: обрезки линолеума, моток льняной бечевки, початые банки с водоэмульсионной краской (время от времени подбеливаю стены в кухне и ванной), малярные кисти и прочий инструмент. Искал я торопливо, то и дело оглядывался: да, это Гена Комраков пришел ко мне. Именно он, нет никаких сомнений. Но он умер три месяца назад!.. и некролог о нем был.

— Слушай, а кто это тебя так приложил в «Известиях»? — сказал я возмущенно. — Как это понимать? Ради хохмы, что ли? Или случился грандиозный газетный ляп?

— А-а, — безразлично произнес он и произнес еще что-то, похожее на слово «напутали»; я не расслышал.

«Центральная газета, ведь! — недоумевал я. — Что за шутки! За такое в порядочном обществе бьют пивными кружками по головам».

Я дал моему другу шлепанцы, он с усилием стал снимать сапоги, упираясь руками в стену и наступая одной ногой на пятку другой.

— Как ты живешь! — ворчал он при этом. — Даже скамейки в твоей прихожей нет.

— По средствам нашим, — неопределенно сказал я, — и по нуждам.

Ему трудно было нагибаться, словно вместо позвоночника вставлен в его спину металлический стержень, причем не прямой, а изогнутый коромыслом. И в пору нашей литинститутской молодости — это значит, четверть века назад — Комраков был заметно согнут, а голова так плотно посажена на плечи, что оглянуться он мог, лишь повернувшись всем корпусом, как статуя.

Еще тогда я услышал от него пахнущее лекарством слово спондилёз, а прозвучало оно так, словно это награда за трудовые подвиги, вроде ордена.

— Да было дело на Севере. Пришел караван судов, баржа села на мель недалеко от порта — я тогда с геодезической партией работал. Стали набирать добровольцев: кто полезет в воду — ящики с баржи на берег носить. А уж октябрь, вода ледяная. Вызвался я да еще один, вроде меня. Пообещали нам, дуракам, бачок спирта, вот мы и старались. Хребет застудил. Ну, ничего! Зато все остальное в норме!

Я принес в прихожую стул. Гость мой сел и разулся, надел тапочки.

Голова его уже не похожа была на голову Гены Комракова в пору нашего Литинститута: тогда он имел буйную кудрявую шевелюру, мог не причесываться по неделе — все равно красив; теперь поседел и не кудряв уже, а просто встрепан; пегие пряди торчат в разные стороны — нет, не ухарь-мужик с Алтая, а просто больной старик.

— Проходи сюда, — пригласил я, распахивая дверь из прихожей в комнату.

Гость прошел и сел на диван — грузно сел, как повалился.

При нашей последней встрече, забредя в свой кабинет, Комраков в несколько шажков развернулся задом к креслу, стал медленно сгибаться, потом плюхнулся в него всей тяжестью, обессиленно откинул голову. Мне показалось тогда, что от этого действия — просто сел в кресло! — он на секунду-две потерял сознание.

Там, в Москве, ведя с ним последний разговор, я не мог совладать с нарастающим ужасом: я осознал вдруг, что смерть стоит рядом с ним, она пасет его. Будто тень ее крыла осеняла нас обоих, и меня тоже, отсюда и ужас, шевеливший мои волосы. Тогда я смотрел и не узнавал своего друга.

«В этом человеке уже нет Гены Комракова, — билась растерянная мысль. — Он уже ушел от нас».

Осталась лишь телесная оболочка, материальная форма его; а то, что было собственно Комраковым, уже улетело.

— Как ты оказался в моем городишке? — спросил я. — Извини, не ждал.

Непринужденный тон давался мне с трудом. Словно бы расслоение сознания наступило у меня от этой очевидной нелепости: вот живой человек, а вон на письменном столе тетрадь моего дневника, в ней вырезка из газеты.

— Да ты хоть видел свой некролог? — спросил я, досадуя: кто это над ним так зло подшутил?

Ведь написали о живом: «Не стало Геннадия Комракова. Тяжкая болезнь унесла на 59-ом году жизни талантливого человека, долгие годы связывавшего свою журналистскую судьбу с „Известиями“» и так далее. И портрет его — ТОТ еще портрет, из ТОЙ поры, столь мне дорогой — в колоночке газетной.

— Да, написали вот, в скорбном жанре, свои подсуетились, — говорил он, оглядывая скромное убранство моей квартиры, — книги на полках, фотографии на стене. — Мне-то все равно, а им не объяснишь, особенно из гроба. Звонили, бегали. У шефа решали, в каком виде тиснуть на газетной полосе и надо ли: невелика, мол, шишка. Да мне-то, но мои хотели, чтоб все было путём.

— Ничего не понимаю, — пробормотал я.

— Ладно, старик, — немножко оживился Гена. — Ты не напрягайся. Посидим, поговорим, как в старые добрые времена, по-литинститутски, а? Я почему-то с тобой вот захотел потолковать. И Олег Пушкин, и Генка Васильев — те другие, без комплексов, с ними все ясно. А ты комплексуешь на почве сексуальной неудовлетворенности.

Вот теперь он стал похож еще больше на прежнего Гену. Тот не упускал случая для подобных шуток.

— Ты в командировке, что ли? — спросил я.

— Нет. Просто повидать тебя захотелось, — сказал он с неожиданной теплотой в голосе. — Посидеть, потолковать — как на творческом семинаре.

Меня это тронуло.

— Чем тебя угостить? Водка есть, — я открыл дверцу в буфете, глухую, без стекла, — так называемый бар. Ну, громко сказано — «бар» — но бутылка водки там стояла. И рюмки. И даже почему-то апельсин.

— Мне нельзя, — сказал он и закашлялся.

— Плохо себя чувствуешь?

— Как тебе сказать.

— Тогда я заварю чай.

— А кофе нет?

— Кофе я не пью, старик, ты знаешь. Но могу сходить к соседям, авось у них найдется.

Я уже отвык от этого прежнего обращения между нами — «старик»; выговаривал неуверенно, подлаживаясь под прежний тон, и боюсь, что получалось фальшиво.

— Не надо, — сказал он, — чего людей зря беспокоить! Давай чаю.

По пути на кухню я заглянул в зеркало: вид у меня был: бледное лицо, сумасшедшие глаза — беспокойство и страх проглядывали в них. Не от сознания страх — подсознательный, глубинный.

В кухне я зажег газовую горелку, поставил чайник на огонь и вздрогнул от чересчур громкого стука чайника о плиту. «Бережно чайником гряну» — вспомнилось. Чья это строка? Гены Васильева? Нет, Паши Маракулина, вятского стихотворца. Какая все-таки смешная фамилия — Маракулин! Я бывало подначивал его: «Как можно с такой фамилией идти в литературу, старик! Придумай псевдоним. Вон Олегу „посчастливилось“ — Пушкин! Он заменил псевдонимом: Ждан. Олег Ждан. Просто и со вкусом. А ты будь хотя бы Акулин. Или Акулинин».

А стихи у Павла хорошие:

В миску насыплю зерна,

Бережно чайником гряну,

Черного хлеба достану,

Красного выпью вина….

Тут слово «гряну» стоит на своем месте.

Я остановился, медля вернуться в комнату. Не по себе мне было. Не позвонить ли в дверь к соседям, чтобы перекинуться словом? Увижу их и успокоюсь: не сошел с ума. Хорошо б они глянули на моего гостя. Впрочем, не надо.

За окном поздняя осень. На Волге волны с белыми барашками — тревожна Волга. Ветры оборвали уже с деревьев последние листья. По утрам лужи затягивает ледком. Как там у Паши Маракулина…

Холодно в доме моем,

Каркает ворон снаружи.

Пережидать эту стужу

Лучше, конечно, вдвоем…

Лучше вдвоем, вдвоем.

Вернувшись, я увидел, что мой гость стоит перед книжными полками спиной ко мне и внимательно что-то разглядывает. Я не удивился бы, если б этот плечистый грузный мужик, обернувшись, оказался не Комраковым, а просто случайным посетителем. У меня с ума не сходило: некролог. Не где-нибудь — в «Известиях». Нечего и думать, чтоб центральная газета позволила себе такую ошибку. Но человек-то жив! Или не жив?

Я опасливо встал рядом, глянул сбоку: все-таки это Комраков. Он приехал ко мне в гости — два с половиной часа на электричке от Москвы! — а я пугаюсь, как последний неврастеник. Это неблагородно, это не по-товарищески.

Он всегда был старшим в нашей дружбе, ведущим, и если нужно было нам встретиться, я шел к нему, а не он ко мне. А теперь, вишь, приехал: «Повидать тебя захотелось, посидим, поговорим».

— У меня тоже это издание, — сказал он, снимая с полки Монтеня, — первые два тома в одной книге. Так и не успел прочитать. А ты?

— Читал.

— Все было недосуг, всегда торопился куда-то, суета всякая. Все казалось: успею, времени впереди много. Ну и что ты там вычитал?

— Мудрые мысли.

— Ну-ка, хоть одну процитируй, как запомнил.

— У меня плохая память, Комраков.

— Так я и знал: и ты не читал!

— Да читал, читал! Уверяю тебя, это произвело во мне необходимую работу.

— Ладно, старик, не смущайся.

Он поворачивал книгу так и этак, словно кирпич, и неожиданно предложил:

— Погадаем на меня, а? Что выпадет. Назови страницу и строку.

— Сотая, десятая сверху.

Он старательно отлистал в толстом фолианте, прочел:

— «Философ или вообще человек с чуткой совестью и тонким умом».

— Это ты философ? — спросил я.

— Так написано в этой книге. Ты же сам назвал страницу и строку. Все было честно.

Я позавидовал ему: хорошо выпало. Как выигрыш в лотерее! Человек с чуткой совестью и тонким умом, ишь ты!

— Теперь на тебя давай, — сказал он великодушно: авось, мол, не только ему, но и на мою долю достанется что-нибудь утешительное.

— То же самое, но по Библии, — ревниво сказал я. — Сотая страница, десятая строка сверху в левой колоночке.

Должен признаться, что у меня тут был расчет: я все еще не верил, что это он, живой. И если что-то не так, то Библия его смутит.

Но мой гость спокойно снял ее с полки, сосредоточенно отлистал и прочел с тем же выражением:

— «…и по ошибке согрешит против посвященного Господу». Вот так, старик.

Я отобрал у него Библию, проверил, не сочинил ли он на ходу. Все было верно.

— И что это означает, по-твоему? — спросил я, признаться, озадаченный такой многозначительной строкой.

— Мотай на ус, двигай мозгами, соображай. Ты у нас самый сообразительный.

Волнение владело мною!

И как это я промахнулся! Надо было мне гадать по Монтеню, а для Комракова — по Библии. И это я был бы философ с тонким умом, а он согрешающим против посвященного Господу! Всегда ему везло, просто так, ни за что, ни про что.

А Комраков удовлетворенно отошел к дивану и сел уже не прежним замедленным движением больного человека, а довольно бодро, словно поздоровев. Он стал живее! Но я видел явственно, как бы на своей лобной кости с внутренней стороны четкие буковки газетного текста «Наш друг Геннадий Комраков ушел из „Известий“ по инвалидности семь лет назад, оставаясь автором газеты. Все эти годы тяжелая болезнь терзала его. Но надо знать его характер, его веселый нрав…». Это был некролог. Его не вырубишь топором.

— Слушай, старик, а почему ты не был на похоронах? — вдруг услышал я.

— На чьих?

— На моих.

Я смотрел на него. Он смотрел на меня. Причем так, словно он в свое время приглашал меня, и я обещал непременно быть, но обманул, не явился отдать последний долг.

— Я понимаю, — голос Комракова звучал неприятно, обличающе, — обряд этот не в удовольствие никому, но не одними только соображениями приятности следует руководствоваться. Насколько я знаю, именно так ты пишешь в своих романах.

«Вот зачем он пришел! — подумал я. — Взыскать по счету».

— Гена, газета с некрологом попала мне на глаза две недели спустя после. — начал я оправдываться и запнулся, чуть не сказав «после твоей смерти», но вовремя спохватился и нашел другие слова, — после ее выхода в свет. Я решил, извини, что тебя уже похоронили.

— Меня похоронили, — эхом отозвался он. — Но в тот день ты должен был постоять у моего гроба. По долгу нашей дружбы, старик. А ты этого не сделал.

— Откуда же, сам посуди, я мог узнать о твоей смерти? Ты мне ничего не сообщил, даже тогда, когда виделись в последний раз. Небось, предупредил бы: так, мол, и так, намерен помереть такого-то числа, изволь прибыть, похороны на Новодевичьем или Ваганьковском.

Юмор висельника. Но меня извиняли чрезвычайные обстоятельства и глубокое душевное волнение.

— Как это не знал! — сказал Комраков, не глядя на меня. — Должен был знать, и все тут. А ты уклонился, старик. Я не ожидал от тебя. Олег — в Минске, Генка Васильев — в Оленегорске, а ты ближе всех, в двух часах езды на электричке.

Это был непереносимый упрек. Настолько непереносимый, что я спросил:

Похожие книги