Читаем Присутствие необычайного онлайн бесплатно


Присутствие необычайного

Имя Георгия Берёзко — романиста, сценариста, драматурга — хорошо известно читателю. Сюжетной канвой нового романа писателя служит несложное, на первый взгляд, дело об убийстве. В действительности же и дело оказывается непростым, и суть не в нем. Можно сказать, что темой нового романа Георгия Берёзко служит сама жизнь, во всей ее неоднозначности. Даже хорошие люди порой совершают поступки, которыми потом трудно гордиться, а очевидная, на первый, невнимательный, взгляд, вина, при вдумчивом и чутком взгляде, оборачивается иногда невиновностью и даже высокой самоотверженностью. Преодолевая прежние второстепенные разногласия, герои романа, люди честные, истинно духовные — стареющий писатель Уланов, молодой рабочий Хлебников, народный заседатель Коробков, — обретают единство перед лицом настоящего зла — корыстолюбия, равнодушия, жестокости.

Георгий Сергеевич Берёзко

Проза / Советская классическая проза
<p>Присутствие необычайного</p><p><emphasis>ПЕРВАЯ ЧАСТЬ</emphasis></p><p><strong>ПЕРВАЯ ГЛАВА</strong></p>1

Померк короткий зимний день, и зажглось электричество, когда подсудимому Хлебникову было дано последнее слово. Он долго не начинал, глядя поверх голов судей, рассматривая, казалось, темное пятнышко на тускло-голубой стене за высокими деревянными спинками судейских кресел, — все собравшиеся в этом небольшом зале суда молча ждали. Наконец отчетливым, но лишенным выражения голосом повторил свое признание, сделанное в начале слушания.

— Убил… да, я… виновен — убил.

И опять умолк, как бы соображая, надо ли что-нибудь добавить, — подросток по виду, в изношенной курточке на молнии, слишком просторной для него — исхудал за время заключения. В зале стояла тишина — публика, набившаяся до отказа, ждала чего-то еще, быть может, самого главного. И, поняв это, Хлебников с сожалением повел плечами, мол: «Чего не могу, того не могу». Но затем спохватился и повернулся к своему адвокату:

— Простите, что понапрасну хлопотали… А я всегда буду помнить… спасибо. — Он слабо улыбнулся и, опустившись на скамью, с облегчением вздохнул: вот и это осталось позади — так называемое последнее слово.

Можно было подумать, что в продолжение всего суда Хлебников не чувствовал интереса к тому, что совершалось, — более важная, далекая мысль владела им. И как ее отражение, неопределенная улыбка блуждала по его лицу. Не меняя подолгу позы, не шевелясь, он прямо сидел на скамье за дощатым барьерчиком между двумя конвоирами, сложив симметрично на коленях большие, тощие в запястьях руки. Когда к нему обращались, он чуть медлил, отвлекаясь от своего раздумья, прежде чем встать для ответа. И он упорно не поворачивался к публике, словно не знал или не хотел знать о ее присутствии, не слышал ее дыхания, кашля, шарканья, шепотка. Он только послушно выполнял то, что требовалось по установленному порядку: терпеливо служил одной форме, не придавая ей большого значения. Изредка он отдыхал, закрывая глаза, — светлые реснички смыкались, голова откидывалась.

Николай Георгиевич Уланов, писатель, сидевший в одном из передних рядов, подумал, что нелегко давалось убийце его насильственное безразличие, а может, и ненасильственное? Чему он улыбался, убийца? Могло быть и так, что здесь вообще не было убийцы?.. Происходило что-то трудноосмыслимое… В суд Николай Георгиевич пришел по телефонному звонку своего давнишнего приятеля-адвоката, которому, было поручено это незаурядное дело, — тот как бы «угостил» им Уланова… И Николай Георгиевич не сожалел о потраченном времени. Оказалось, что он немного, правда совсем немного, знал обвиняемого, раза два-три случайно встречался с этим пареньком, Сашей Хлебниковым, и, несмотря на краткость встреч, вынес о нем самое доброе впечатление… В сочинении, над которым работал ныне Николай Георгиевич, было много молодежи, и он жадно искал вокруг себя то, что могло обогатить его знание племени «младого, незнакомого». Кажется, в данном случае он мог рассчитывать на богатый жизненный материал…

Не уделил обвиняемый особого внимания и показаниям свидетелей, в общем-то благоприятным для него. Товарищи по цеху говорили о нем как об участливом друге, щедром и бескорыстном в житейских затруднениях. А чудачества, водившиеся за ним, были вполне безобидными, если не свидетельствовали в его пользу. Его бригадир — седой, в теплом шарфе на шее, разволновавшись перед судейским столом, прокричал: «Все чего-то большего хотел, большего… диспуты устраивал на разные темы. Общественник был». И добавил: «Зимой ходил без головного убора, в одной болонье, грудь нараспашку. Я ему говорю: «Когда ты себе пальто справишь?» А Сашка смеется… Чересчур простоват был: то одному даст без отдачи, то другому… домой тоже посылал».

Хлебников и это пропустил мимо ушей. И только когда адвокат, с разрешения судьи, прочитал вслух характеристику, выданную его подзащитному цеховым комсомольским бюро, Хлебников едва не потерял самообладания. Комсомольцы писали: «Убедительно просим советский суд разобраться. Тяжело поверить, что наш товарищ, член бюро, передовик производства, наш, можно сказать, родной брат…» и дальше в таком же духе — письмо суду было длинное. Хлебников зажмурился, отклонился, как в ожидании удара, и все заметили: лицо его стало белеть, мертветь, так что отчетливо выступила мелкая рябь веснушек на вздернутом носу, на щеках. В зале народ отозвался общим движением: заскрипели стулья, люди приподнимались, вытягивали шеи, вставали в полный рост — многие здесь знали Хлебникова… «Ой, дайте ему воды!» — выделился женский голос. Но Хлебников превозмог свою слабость, выпрямился и даже не повел на публику взглядом.

Непонятно отнесся он и к речи прокурора. Тот молодым звучным баритоном, обращаясь то к суду, то к публике и не глядя на подсудимого, точно Хлебникова не было здесь, обстоятельно, в подробностях описал жестокое убийство — в семейной обстановке, за ужином, на глазах у жены убитого: преступник пришел в гости к своей жертве. Далее прокурор сказал, что убитый — сорокадвухлетний, еще в расцвете сил — был единственным кормильцем в семье, оставил потрясенную, тяжело заболевшую жену, малолетнюю дочь. А Хлебников все разглядывал упрямо пятнышко на стене, изредка кивая низко стриженной, с русо-рыжеватым отливом головой, будто соглашаясь. Создалось в какой-то момент впечатление, что истинный злодей и вправду не присутствовал на суде, что шло заочное слушание дела и что, во всяком случае, им не мог быть этот паренек с ребячьими веснушками, с плюшевой макушкой, только что не подросток, с очень светлыми — радужка почти сливалась с белком — прозрачными глазами.

Прокурор, не находя смягчающих обстоятельств, потребовал для Хлебникова высшего по предъявленной ему статье наказания — в зале стояла глухая, ни шороха, ни вздоха, словно бы обретшая плотность тишина — многолетнего строгого заключения. Лишь теперь прокурор прямо посмотрел на обвиняемого; Хлебников тоже повернулся к нему, они встретились взглядами… И на розовом, по-молодому разгоряченном лице прокурора — он впервые выступал по такому серьезному делу, тщательно готовился к выступлению — промелькнуло спрашивающее выражение: он словно советовался с обвиняемым, правильно ли отмерил ему возмездие? Вопрос длился всего мгновение, и, усилив свой баритон, подавляя неуверенность в себе, прокурор звучно проговорил:

— Подсудимый должен благодарить гуманность наших законов — его преступление слишком велико.

Хлебников покивал, соглашаясь и с этим.

Прокурор сел, стал перебирать свои бумаги и — не удержался — кинул взгляд в публику.

…Председатель суда устал за день заседания, часто снимал очки, потирал переносицу, покрасневшие глаза. Председатель приближался уже к пенсионному рубежу; по утрам, выспавшись, он противился мысли о «заслуженном отдыхе», к концу дня смирялся с нею. И он почувствовал невольную благодарность к подсудимому за его короткое последнее слово, но потом раздражился. Дело Хлебникова оказывалось совсем не таким простым, как сперва представлялось: бесспорные улики, согласные показания свидетелей, безоговорочное признание самого обвиняемого… А вот мотивы преступления, что имело особую важность в связи с его тяжестью, оставались недостаточно выясненными — да что там недостаточно! — просто нераскрытыми. Хлебников и в суде, и на предварительном следствии на вопрос, что толкнуло его на убийство, отвечал с неохотой, а точнее — отделывался от почему-то трудного для него вопроса.

— Поругались мы… — твердил он одно и то же. — Выпили и заспорили, слово за слово… Крепко поругались. А с чего началось, я уж не припомню точно: кажется, насчет футбола поспорили: он за «Спартак» болел, я за «Крылышки». С мелочи, в общем.

— Убили человека и не помните, за что, — сказал председатель.

— Выпили мы чересчур… А жена его в это время вышла на кухню. Ну и… Все помутилось у меня… Нет, не припоминаю.

Хлебников пожимал плечами, словно и сам удивлялся, как такое могло случиться; большого сожаления он, однако, не высказывал. И несмотря на всю ужасающую очевидность совершившегося — убитый был зарублен кухонным топориком, — а может быть, как раз вследствие этой очевидности, судья внутренне не соглашался с тем, что Хлебников только недоумевал. Самый его облик простоватого деревенского паренька, этот ясный, прозрачный взгляд мешали судье поверить, что перед ним бесчувственный убийца.

— Вы пришли в гости?.. Так?.. Вы были давно знакомы… Какие у вас были отношения с этим семейством? С покойным гражданином Сутеевым, с его женой Катериной Егоровной? — спросил судья.

— Мы с Катериной Егоровной с одного села, — ответил Хлебников.

— Вы хорошо знали эту женщину?

— Ну как же — с одного села.

— Через нее вы и с мужем познакомились?

— Через нее.

— Вам было известно, что Катерина Егоровна Сутеева имеет судимость, отбывала заключение?

— Было известно.

— Так какие же отношения сложились у вас с этим семейством?

— Нормальные, — сказал Хлебников.

Он явно предпочитал уклончивые ответы и вообще старался говорить как можно короче; сбить его с этой позиции не удавалось. Раздражала судью и его готовность к тяжелейшему приговору: подсудимый в свои без малого девятнадцать лет полностью уже отвечал перед законом и, конечно, понимал это. Однако он никак не защищался, а, наоборот, сам покорно шел навстречу наказанию. Казалось, он даже стремился пострадать, в духе старых песен о разбойниках.

Председатель, в свою очередь, понимал, что невыясненность мотивов преступления — это в значительной мере судейский, «производственный брак». И, как всякий брак, он мог иметь разнообразные неприятные последствия: во-первых, чисто служебного характера; во-вторых, привести к тому, что называлось судебной ошибкой. Такие ошибки случались, увы, на памяти председателя и в его собственной долгой службе.

Странное дело: ныне, когда он, Иван Захарович Анастасьев, постарел и, как говорится, ехал с ярмарки, эти ошибки вспоминались чаще и переживались острее, чем в годы, когда они совершались. В ту пору, а он начинал следователем, была в ходу пословица: «Лес рубят — щепки летят»; ныне, возвращаясь мыслями к прошлым делам, Иван Захарович испытывал такое чувство, будто старые, давно спрессованные в архивах судебные ошибки — нечаянные, а порой и такие, на которые он как бы закрывал глаза, — все еще не исправлены в искалеченных человеческих судьбах. А чем их исправишь?.. И как ни гнал Иван Захарович от себя эти мысли, душевное неудобство, порожденное ими, становилось все более ощутимым. Некоторых из осужденных с его помощью он и спустя десятилетия помнил с непотускневшей отчетливостью. И, случалось, долго по ночам разговаривал с ними, оправдываясь и как бы поменявшись ролями, пока не занималось утро и не начинался новый день службы.

Иван Захарович принадлежал к тому множеству людей, которые ничем не выделяются по образу жизни: привычная служба, позднее возвращение домой в переполненном троллейбусе, строгий счет домашним расходам (невысокая зарплата), семейные огорчения (у Ивана Захаровича часто болела жена) — и по своей внешности: облысевшая голова, тонкий, кривоватый нос, нечисто в утренней спешке выбритые дряблые щеки. Да и по службе он числился в середняках. А между тем, и опять же, как у большинства самых средних середняков, в нем происходила незаметная внутренняя работа. Та, что либо укрощала человека с годами, смиряла, либо преображала, пробуждая сожаления, тревогу совести, мужество самостоятельного взгляда на вещи. А иногда Иван Захарович ничего так не хотел, как дождаться пенсии, чтобы уйти от каждодневной необходимости судить людей и дозировать возмездие. Он-то знал, как это не просто, как сам судья бывает порой не убежден в истинной необходимости именно такого своего притвора! И правосудие — дело, которое в молодости (Иван Захарович вернулся в 43-м раненый с войны, заочно окончил институт) представлялось ему почти математически точным, ныне уподобилось труднейшей хирургии, И тоже на живом существе. Далеко не всегда неудачная операция могла быть впоследствии исправлена; шрам от нее, во всяком случае, оставался. Вот и в деле Хлебникова, таком и жестоком, и немудреном на первый взгляд, Иван Захарович не обрел к концу слушания необходимой для себя убежденности.

Между тем вся обязательная процедура судебного рассмотрения была уже исчерпана: отговорили свидетели, высказались и обвинитель, и защитник, отказался, по существу, от последнего слова обвиняемый. И на судейском застеленном зеленой материей столе лежало вещественное доказательство: топорик с неотмытыми на обушке темными пятнами — словом, в самом факте преступления не приходилось сомневаться. А преступник был налицо, совершенно обезоруженный — дело оставалось за приговором. И руководствоваться при вынесении приговора следовало только фактами и законом — фактами и законом! Все же Иван Захарович помедлил:

— Обвиняемый Хлебников, вы все сказали? — спросил он.

Хлебников поднялся.

— Все.

— Вы ничего не хотите добавить, не хотите заявить никакого ходатайства? — продолжал судья.

— Нет, ничего… — И Хлебников почему-то поблагодарил: — Спасибо.

Председатель взял, под мышку пухлые тома протоколов, актов, справок, встал и объявил, что суд удаляется на совещание.

Все в зале тоже поспешно встали и проводили взглядами двух мужчин в темных, обмятых пиджаках и женщину, гладко, по-учительски причесанную, в сером, на мужской образец сшитом жакете — судью и двух заседателей, гуськом спускавшихся с приподнятой над полом площадки. Эти трое обладали здесь, в глазах всех других, нечеловеческим могуществом — судьбы людей были в их руках.

«Сам закон спускается со своего возвышения…» — невольно сложилась в мыслях Уланова эта книжная фраза. И он внутренне усмехнулся: ведь это тоже были люди, только люди, не больше, чем люди! И казалось странным, даже смутно беспокоило, что закон в своем олицетворении так буднично выглядит.

Белая, в трещинках пересохшей масляной краски узкая дверь, что от площадки вела в совещательную комнату, бесшумно закрылась за судьями, и публика потянулась в коридор, притихшая и взбудораженная одновременно. Отчасти это напоминало выход зрителей в театральном антракте. Но в отличие от театра здесь была не сочиненная драма, а сама жизнь со своей пугающе близкой правдой.

За окнами совсем уже стемнело, летел крупный, мокрый снег, прилипал к стеклам, таял, и в окнах расплывались уличные огни.

Похожие книги

Другие книги Георгий Сергеевич Берёзко