Читаем Природа сенсаций онлайн бесплатно
Природа сенсаций
Михаил Новиков (1957–2000) — автор, известный как литературный обозреватель газеты «Коммерсантъ». Окончил МИНХиГП и Литинститут. Погиб в автокатастрофе. Мало кто знал, читая книжные заметки Новикова в московской прессе, что он пишет изысканные, мастерски отточенные рассказы. При жизни писателя (и в течение более десяти лет после смерти) они не были должным образом прочитаны. Легкость его письма обманчива, в этой короткой прозе зачастую имеет значение не литературность, а что-то важное для понимания самой системы познаний человека, жившего почти здесь и сейчас, почти в этой стране. В данную книгу избранных рассказов Михаила Новикова включены тексты, выходившие в авторском сборнике «Школа одиночества», журналах «Соло», «Сельская молодежь» и др., газете «Гуманитарный фонд», а также не опубликованные прежде.
Серия: Уроки русского
ПрозаВы держите в руках книгу рассказов, написанных около двадцати лет назад. В то время мы близко дружили с Михаилом Новиковым, и, возможно, своего рода справка — как это выглядело и читалось там и тогда — поможет внимательному читателю лучше почувствовать ритм и дыхание прозы Новикова здесь и сейчас.
Пожалуй, главное — литература тогда для нас не была актом коммуникации, обращением к (невидимым) собеседникам. Мы писали заведомо в стол и давали читать написанное только друзьям и приятелям. Донести мысль, объяснить все подряд мы могли и устно, за кухонным столом. Рассказ тогда в очень сильной степени, если не исключительно был произведением искусства. Сейчас акценты расставлены иначе. Мне часто приходится видеть талантливые, сильные, искренние, глубоко мотивированные рассказы и повести, где с точки зрения
Вторая черта того времени — огромные зоны умолчания. Не чеховский даже принцип сдержанности, где половина работы по интерпретации художественного произведения передоверяется читателю, а скорее анекдот о пустых листовках: зачем писать, когда и так все ясно?
Проза часто чем-то подпитывается. Проза Новикова подпитывалась поэзией — лианозовцами, минималистами-конкретистами. Новиков обожал Введенского. Для этих рассказов важнее всего ритм, интонация. Поэтические родственные связи вы, наверное, почувствуете.
Начало восьмидесятых — такая сонная колониальная неподвижность. Конец восьмидесятых и девяностые добавили к этой неподвижности дурную стремительность. Герой, попадающий в нерв времени, либо выжидающе дремлет, либо несется куда-то — чаще всего себе на погибель. Явно и намеренно выпадающий из времени интеллигент трусит по обочине с портфелем.
Новиков за свою относительно недолгую жизнь (он погиб в автокатастрофе в неполные 43) перепробовал массу социальных ролей — от распространенных в СССР маргинальных до только-только нарождающихся типа топ-менеджера и колумниста. Изо всех людей, которых я знал, он был реально самым демократичным. У нас принято понимать демократизм как доброжелательность в отношении сирых и убогих. Михаил так же хорошо относился к красивым, удачливым и богатым. Он располагал огромным запасом жизнелюбия и умел им поделиться.
Органика прозы — это когда в ней, в частности, прорастают важнейшие черты характера автора. Здесь (практически) всем героям достается авторская любовь и — что встречается реже — его уважение. Здесь — то вдоль сюжета, то в противоходе — транслируется мощная жизненная энергия.
Понятно, что самая суть настоящей художественной прозы не устаревает, а только настаивается с годами — иначе мы имели бы дело не с искусством, а с чем-то иным. Любопытнее, однако, что даже детали, психологические акценты рассказов Михаила Новикова остаются совершенно актуальными и сегодня, казалось бы, в новую, очередную скоротечную эпоху.
Наверное, банально было бы закончить краткое предисловие рассуждением о неизменности человеческих страстей — так мы и не будем это делать. Скорее тут речь идет о мегаполисе, о новом образе жизни, постепенно приобретающем внятные черты. То ли своеобразный рай на Земле (с разумными издержками), то ли мягкая версия Апокалипсиса. Художественная заслуга Михаила Новикова, помимо прочего, — в том, что он превосходно улавливает и передает эту неразрешенность, двойственность. Картинка его прозы как бы чуть дрожит; возможно, в этой особенной нервности — особенная же притягательность.
Рискну предположить, что выход этой книги станет событием для читателей настоящей литературы.
Он сказал:
— Я хочу в свою жизнь вбить осиновый какой-нибудь кол, чтоб уж никуда из нее не выйти.
Он сказал:
— Поэзия есть форма погубления себя. Почему Есенин написал, что он охвачен золотом увядания? Что это он вдруг: только начал, а уж увядать? Очень просто: хотелось погибнуть.
Он рассказал:
— Имел когда-то друга, человека строгого и тусклого ума. И каждый раз, если видел он, что случилось мне — на вечеринке или иным путем — познакомиться с женщиной, я мог быть уверен: наутро он позвонит, спросит: «Ну, что?» И я мог быть уверен, уже с вечера: если он так смотрит, что видно, что он будет звонить, спрашивать, то мои старания и траты бесполезны. Рыба неизбежно уходила с крючка, причем бывало и так, что в самую последнюю минуту.
Он сказал:
— В каждой стране время от времени, раз в пятьсот, что ли, лет, рождается гений шекспировского типа. И вот в одной стране такой человек посвятил себя охране царя. Он разработал, проведя за этим занятием почти всю жизнь, изумительной четкости систему охраны царя от покушений, нападений, от нелегальных влияний… Но интересно, что на царя той страны так никто за все время ни разу и не покусился. Маленький Шекспир пропал практически втуне. За границу продать систему охраны было нельзя ввиду ее глубокой засекреченности. Единственное, что хорошо: систему многие обслуживали, кормились как-то около нее. Вот вы видели рослых человечков, которые ходят рядом с царями — всегда спиной вперед, если царь идет лицом? Это они. Они кормятся.
Он сообщил:
— Я человек пугливый. Я боюсь обоих светил. Я боюсь врачей всех мастей. Но не боюсь пустых улиц и сумасшедших. Все-таки боюсь евреев. Безумие это искусство. Что мне его бояться?
Он сказал:
— Теперь, когда мы собираемся, нам все трудней разговориться о хорошем, высоком. Все трудней заарканить дух беседы. Все реже нам его спускают. К другим, более свежим людям снисходит этот дух.
Он сказал:
— Приятно, что на пути попадалось много интеллигенции. Причем не шаблонно скроенных тупарей, а настоящих блистальщиков. Я любил их длинноволокнистые мысли.
Вот и все, что он сказал отличного от говоримого другими. Прочее, то есть: даты, цены, слова «дай», «спасибо», «теперь направо», «я знаком с ним, он подонок» и другие, и еще все нецензурные наши сокровища он употреблял обычным образом: так приблизительно, как ребенок кубики, когда строит игрушечный дом.
Говорят, мы живем в той мере, насколько прибавили в мире новых хороших вещей. Иными словами, выше приведена вся его жизнь.
Сам же он высок, костляв, но с животиком.
Вопросы слетали к нему с неба: такие цепочки букв, как бы нанизанные на светлую нить или леску: «А откуда ты знаешь о сатанистах?»
Это оттого, что он подумал: «Вот, есть девушки, на которых все, любая, самая лучшая одежда сидит плохо. Что, они, может быть, сатанистки какие?.. У них еще обычно волосы длинные, на пробор. Я думаю, глядя на них: так как, когда едят они, весь этот хаир в пищу, в тарелку, например, с борщом, разве не лезет? Или закалывают?..»
«Хаир» на улетевшем уже молодежном жаргоне значило «волосы».
Упомянутые мысли крутились у него в голове и около ушей с самого утра, с того момента, как он пришел в Учреждение.
«Конечно, — думал он, стараясь прогнать их, — правы старики. Разве дело в шмотках?»
Но эти слабые раздумья не могли, как он ни напрягался, перешибить ниспосланного свыше. Он сообразил, что нужно ему услышать какой-нибудь чужой вопрос, хоть простейший, о том, например, сколько времени, и ответить на него: это единственный шанс выдуть, вымыть муть из головы.
Он пошел по Учреждению в надежде, что и его о чем-то спросят. Он чувствовал, что пришла ему пора отвечать. Он хотел Малого Страшного Суда, типа промежуточного финала.
Он шел и слушал разговоры. Он слышал довольно-таки дикие вещи. Какой-то замухрышка рассказывал о свойстве красивых женщин отдаваться очень быстро, при определенных обстоятельствах. Причем замухрышка говорил, как власть имеющий.
И вот, он переходил от одной группы беседующих к другой и видел себя как бы сверху, с, допустим, плафона: втирается его худенькое тельце в гущу чужих тел.
Он услышал, как спросили:
— Как чувствуешь себя?
И на всякий случай ответил тихо:
— Как перед концом времен.
Но спрашивали, натурально, не его, а какого-то веселого сварщика в зеленой робе. Еще круглые очки висели у сварщика под бородой.
Он понял, что провел жизнь, лавируя между столбами снежной пыли. Он понял, что напрасно слушал только обличавшие несправедливость голоса.
Он вышел на лестницу, и перила ударили его током.
Из означенного состояния было два пути. Один — тот, что отражен в стихах Бориса Поплавского:
Или Всеволода Некрасова:
Другой, честно говоря, не менее очевидный: путь снижений, паскудств, холостячества, но не в стиле журнала «Плейбой», а в русском, времен упадка, то есть — со слабым накопительством, с цветным телевизором, с запоями.
Стало быть, выбирай: русский дух или русский бизнес.
Он воскликнул:
— Ах, черт! — махнул рукою, побежал быстро вниз по лестнице, надеясь, что чары рассеются, но чары не рассеялись.
Он выскочил на улицу. На трамвайном кругу плясали, хороводили столбы снежной пыли. Солнце было особого бледного цвета.
Описать этот цвет следует так: это цвет румянца на щеках одного редко, но регулярно встречающегося вида блядей. Они живут в общежитии, реже в квартирах, годы напролет не выходят на свежий воздух.
Вот он вспомнил о таких девушках. «В постели, — подумал он, — они ведут себя не как женщины, а как простые семяприемники. Гадость! Гадость! На них налипают отпечатки пальцев, и слюни, и волоски прошедших через них. Волосы их кажутся всегда немного свалявшимися, с запахом тлена, даже если их вымыли и расчесали на твоих глазах…»
Образы утренних ведьм совместились у него с образами блудниц заката. Петля оказалась наконец захлестнутой.
Но вот спустились сверху вопросики. Как караван мух, облетели вокруг его головы, потолкавшись у раковины, влетели в ухо: «"С ней блудодействовали цари земные" — это что значит?»
Приключения кончились лет пять назад, но долго держалась их инерция, тлели руины, расхлебывалась каша. Как-то раз, вечером, стало ясно, что дни, один за другим, так и будут умирать за окнами.
На остановке под названием «Зимняя Пустынь» она ждала троллейбус. Наискосок, через шоссе, стояло здание грубых форм, электростанция «Голубой Свет».
Сперва она думала, что они пришли оттуда, со станции, но впоследствии разочаровалась в этой мысли. Они — два карлика. Сначала первый, вывернув из-за столба, подошел и заглянул снизу в ее лицо, затем второй.
Дом станции отдавался тьме, окна исчезали. Так хороший стрелок гасит мишени в электрическом тире.
Карлик в короткой куртке сказал птичьим, педерастическим голосом:
— У насилуемых есть цель — так сдружиться с насилующими, чтоб они тебя не убили потом, когда исполнят свое…
У другого карлика был бас, но он не умел говорить, только хрипел.
Член тенора был кривой, победоносный. У баса оказался вяловат, сминался, как воздушный шарик, и она стала ему помогать, будоражить пальцами, как только прошел мешавший дышать страх. Тенор был заботлив: постелил под колени ей куртку, чтоб не на снегу стояла, не студилась.
В такси быстрых окраин отвезли ее домой.
Наутро они приехали в черной машине, долго из нее вылезали, кружили по двору.
День был обычный, облака в небе шли сплошным фронтом, но каждый час появлялись разрывы.
Они вошли, она увидела: не карлики, просто низкорослые.
Она улыбалась резиновой улыбкой, голову поворачивала в профиль. Закуривала, но не курила, а ломала табачные изделия в пепельнице.
Тенор спросил:
— У тебя есть кто-нибудь постоянный? Он не станет, допустим, мстить?
Она молчала. Бас захрипел, будто собирался кашлять.
Тенор сказал:
— Ты думаешь, мы за всеми так ухаживаем? Домой отвозим, навещаем утром? А мы даже фамилий не скрываем наших: Мазуров, Макаров.
Она молчала.
— Дело не в этом, — продолжал тенор. — Ты наша. Мы ведь угрожать не умеем.
Она встала, прошла в ванную, включила воду. Вода била в слив, чмокала, улетала в трубы.
Она знает, с их слов и изнутри, от себя: да, она — их.
Она живет ожиданьем приказа или знака. Она томно снимает трубку черного телефона. Она осматривает свое тело: склонив голову, а также с помощью одного или двух зеркал. Она берет свои груди в руки и сводит их под кофтою тесно вместе.
После душа, распаренная, голая, она идет на кухню, подолгу стоит у окна, расплющив нос и груди о холодное стекло.
Она садится на немного липкий линолеум, стрижет и пилит ногти.
Она замирает, уронив пилку и щипчики. Одна нога ее согнута, и колено подтянуто к подбородку. Для полного перерождения, думает она, тело нуждается в дальнейшем осквернении.
Она вытягивается на линолеуме и бьет ягодицами в пол.
Она думает: «А раньше, в дни скачек по субботам и пляжей по будням, и поцелуев в прихожих, полных шуб, можно было не петь и не плакать, можно было все…»
В газете, которую ураган забивает в форточку, как кляп, она читает (с трудом): «Медная Страна».
«Медная Страна, как всякая другая, имеет тело и душу. Тело Медной Страны содержит в себе пельменные. Когда в пельменных нет пельменей — это кризис.
Медная Страна отличается от всех прочих способом выбора правителя. Им становится тот совершеннолетний гражданин, кто на момент выборов имеет самый длинный член. Явных дебилов и садистов к баллотировке стараются не допускать.
Порядок таков: собирают загодя и регистрируют заявки. В день выборов в торжественной обстановке проходят промеры. Систему эту народ принял, полюбил.
В Медной Стране много настенных электрических часов. Случаются поломки: например, секундная стрелка вдруг начинает прыгать на одном месте. Дернется вперед — и тут же отлетит к предыдущему деленью, словно не может перескочить некоторый барьер. Так трепещет.
И тогда секунда длится долго-долго…»
Она комкает и отбрасывает газету. Больше читать не нужно.
Она получила приказ. Она едет к «Голубому Свету».
Небо краснеет; идет, то есть валится с него, снег, дождь, песок. Все быстрей она едет, и все не может доехать.
Она бежит по полю, набирая репейные солнца на полы шубы. Она видит щиты, и кочки, и широко разрытые канавы: электростанция закрыта и уничтожена, адрес ее утрачен. Мазуров и Макаров уволены; она, если хочет, может видеть: вон, в длинной яме валяются их скелеты.
Она понимает, что она — сирота.





