Читаем Последний мамонт онлайн бесплатно
Последний мамонт
Научно-фантастический роман об учёных и первооткрывателях. Подходит читателям 14–16 лет.
Фантастика / Приключения / Путешествия и география / Научная ФантастикаИщу спутников для опасного путешествия. Небольшое жалованье, холод, долгие месяцы полной темноты, постоянная опасность. Вероятность возвращения домой невелика. Честь и признание в случае успеха.
Посвящается советским исследователям и учёным — палеонтологам, геологам и полярникам, морякам и лётчикам. Людям, что сделали невероятное в самое сложное время и в самых сложных условиях и при этом знали, что нет ничего прекраснее процесса познания, который сильнее человеческой злобы и подлости. Этот процесс сильнее оружия и даже самой смерти. Познание окружающего мира и его плоды удивительнее любого приключенческого романа, и, что бы потом ни придумали писатели-фантасты следующих поколений, ничто не сравнится с их биографиями и научным подвигом.
Была лютая зима, а может, так ему казалось от недоедания. Город вымерз, и жители уничтожали его, как термиты, выжигая мебель, книги, дверные косяки и всё остальное, что могло гореть.
Еськов прошёл по набережной, а потом спустился на лёд, утоптанный десятками тропок.
За спиной у него висел тощий вещмешок системы «сидор» и пистолет-пулемёт системы Дегтярёва. Оружие это сделали чуть севернее, в Сестрорецке, такие же голодные люди, как и те, кто сейчас грелся в городе горящей в печках мебелью.
Медный всадник смотрел Еськову в спину. Самого бронзового императора не было видно из-за мешков с песком, и оттого Еськов представлял его себе как пулеметчика в доте, пулемётчика, оставленного на крайний час, когда снимется и уйдёт охранение. В этот крайний для себя час пулемётчик ударит из своей засады и, наверное, успеет выкосить две-три волны наступающих.
Впрочем, всадник остался далеко позади. Еськов пересекал Неву, а вокруг него был осаждённый город.
Два с половиной века истории глядели на него через пустые проёмы выбитых окон.
Он поднялся по заметённым снегом ступенькам на Университетскую набережную и пошёл в сторону Дворцового моста, пока не остановился у цели.
Перед ним стоял Зоологический музей, и вахтёр, сидевший в своём закутке за стеклянной дверью, не обратил на него внимания. Перед вахтёром стояла кружка, видимо с кипятком, и Еськов, пожалуй, тоже бы не оторвался от неё, чтобы расспрашивать человека в форме. Если человек в форме пришёл в музей и знает, куда ему идти, то он главнее вахтёра.
Поэтому Еськов небрежно козырнул в грязное стекло будки и вступил в его гулкие выстуженные залы.
Одно окно было отчего-то не завешено, и в неверном свете зимнего солнца он остановился перед мамонтом.
Еськов встал так, чтобы стеклянные глаза чучела смотрели прямо на него.
Он говорил с мамонтом, который умер сорок четыре тысячи лет назад.
Мамонта сорок лет назад нашёл эвен-охотник. Охотник боялся мамонта, хотя от него торчала одна только голова. Охотник боялся мамонта, и его друзья-охотники боялись, и всё же они выломали один из бивней и повезли его продавать.
Бивень купил один казак, а потом приехал и за остальным.
Через год за мамонтом приехали белые люди. Они ехали долго — месяц за месяцем. Сперва они добрались до Дальнего Востока, затем до реки Колымы, потом поднимались по реке Берёзовке, и с каждым шагом идти им было труднее.
Мамонта это всё не касалось. Сорок четыре тысячи лет сидел он в вечной мерзлоте, и время текло мимо него, ничего не меняя. Белые люди достигли его в сентябре, и на свежем снеге выглядели диковинными птицами. Вокруг был снег и холод, потому что зима приходит в тундру рано. Белые люди построили над мамонтом избу, чтобы внутри оттаивать мёрзлую землю. Мамонт равнодушно смотрел на них пустыми глазами.
Его разрезали на части и повезли через начинавшуюся зиму. Мамонт равнодушно отнёсся к тому, что его ноги, голова и тело едут в разных кожаных мешках — за сорок четыре тысячи лет, которые он провёл в неудобной позе, это было даже развлечением.
Вокруг него суетились учёные, и он позволял им наново собирать свои кости.
К нему пришёл Император.
Мамонт смотрел на этого маленького человека с синей лентой через плечо и знал, что ни один император не вечен. И этому, что стоит перед ним, наверняка осталось недолго.
Так и вышло — и человека с лентой, и женщин, что были с ним, скоро постигнет та же судьба, и кости их будут жить в мешках — кожаных и некожаных, и их тоже будут трогать учёные, перекладывая от одной кучи к другой.
А теперь перед мамонтом стоял младший лейтенант Еськов, и снег на его валенках не таял.
У Еськова было ещё три часа, за которые он рассчитывал добраться пешком до места сбора. У него было две лишние дырки в спине, на которых, когда он нагибался, пульсировала новая розовая кожица.
Но мамонт этого не видел.
У мамонта было шестьдесят лет жизни и сорок четыре тысячи лет сна, а у младшего лейтенанта Еськова жизни было в три раза меньше, а последние полгода он вовсе не спал. Последние полгода он разве что дремал урывками.
Сон для младшего лейтенанта был чем-то вроде мечты, воспоминанием о том времени, когда он, ещё мальчиком, сидит на кухне и дремлет под бульканье огромной кастрюли на плите. Кастрюля ухает и жарко дышит белым боком, но в ней не еда, а грязное бельё в мутной мыльной воде. Но всё равно, она горяча, горяча, горяча, от неё исходит летний жар…
— А вы неплохо переносите холод, — сказал кто-то ему в спину.
По старой привычке Еськов резко обернулся, перехватив ствол своего автомата.
Но это был не враг, а человек музея. Просто за месяц госпиталя Еськов не мог отвыкнуть от страха, который вызывал неожиданный шум за спиной.
— Можете помочь? — тускло спросил музейный работник.
Еськов молча пошёл за ним.
Они спустились прямо к месту, где сидел вахтёр, и, подойдя ближе, Еськов понял, что он давно мёртв — быть может, уже несколько дней.
Вахтер сидел перед кружкой, как шахматист перед шахматной доской. Только в кружке уже был лёд странного цвета. И, стало быть, игра не задалась.
Вдвоём они вытащили вахтёра из-за стола, не стараясь распрямить его тело.
— А знаете, — сказал музейный работник, — ведь мы с Николаем Степановичем ровесники. Только он всю жизнь просидел здесь, а я стал академиком.
Еськов удивлёно посмотрел в лицо собеседнику. Голод сильно менял лица, и раньше младшему лейтенанту казалось, что музейному человеку лет тридцать. Но присмотревшись, он увидел, что у музейного человека лицо точно такое же старое, как у вахтёра.
Лица часто жили своей жизнью, в первую блокадную зиму Еськов видел, как лица умирали прежде людей. Но этот академик со старой пергаментной кожей крепко держался за жизнь.
— Сейчас придёт машина, она по чётным числам тут проезжает… — сказал академик и уже еле слышно прошелестел:
— Проезжает и собирает… Прилуцкий тоже умер, и позавчера некому было их позвать. Глупо как-то, будто в ноябре, я думал, что так уже не будет…
Они поставили чайник на примус и скоро допили морковный чай за мёртвым вахтёром.
Полуторка, что действительно скоро приехала, шла в нужном младшему лейтенанту направлении, и его подвезли.
Он ехал по темнеющему городу в кузове — вместе с вахтёром и ещё какими-то людьми, земное время которых уже кончилось. Теперь они находились в вечности, которая сорок четыре тысячи лет окружала мамонта. Мёртвый император со своей семьёй тоже находился там, лёжа глубоко под землёй.
И командир батальона, к которому ехал младший лейтенант Еськов, тоже уже находился в царстве мёртвых. Пока Еськов шёл по замёрзшему льду Невы, на их участке была танковая атака, и с тех пор верхняя часть туловища комбата лежала рядом с взорванным танком.
Всё дело было ещё и в том, какой был сегодня день.
Еськова спешно выписали из госпиталя потому, что фронт дышал началом очередного прорыва с той стороны, и каждый человек, который мог драться, был на счету.
В этот момент контр-адмирал Роберт Эйссен начал диктовать машинистке черновой вариант статьи «„Комета“ огибает Сибирь». Еськов ничего не знал о высшем офицере кригсмарине Эйссене, как не знал и о судьбах покойников, ехавших вместе с ним в кузове.
А старший лейтенант Серго Коколия осматривал вооружение своего ледокольного парохода и не знал, о чём больше тревожиться — о его слабости или о слабости обшивки.
Половина страны была занята неприятелем — впрочем, часть её жителей не считали его неприятелем, а, скорее, освободителем. А некоторым и вовсе было всё равно — как, например, крепкому украинскому парню Скирюку. Сначала он жил под поляками, и ему поляки не нравились, потом он жил под Советами, и Советы ему не понравились тоже. К немцам он тоже не испытывал радостных чувств — жизнь его почти не изменилась, и пока он сидел у себя в прикарпатской хате, особо не интересуясь войной.
Еськов двигался навстречу своей судьбе, ещё не зная всего этого.
Пока все они были там, в одной точке пространства и времени, мёртвые и живые, вместе с древним рыжим мамонтом. Они были вместе — с той только разницей, что, в отличие от мамонта, никто и никогда не будет разглядывать людей, что умерли сейчас и умрут позднее, через стекло музейной витрины.
А Еськов был жив, только дышал аккуратно, чтобы внутри его воздух вёл себя спокойно и не давил резко на простреленные лёгкие.
— Возьми обязательно ордена, — сказала мать. — Это добавляет авторитета. Тебе будет нужен авторитет, особенно с рабочими. Особенно с такими рабочими, что у тебя будут. У тебя в партии все рабочие будут судимыми. Обязательно.
Она несколько дней молчаливо наблюдала за тем, как собирается сын. А Еськов собирался тщательно, по списку.
Мать наблюдала за ним, и он чувствовал, как ей тяжело.
Она уже провожала его на войну, как до этого провожала отца — только вот отец не вернулся.
Мать и сама успела повоевать — два месяца она дежурила на крыше у зенитного орудия. А на третий месяц её сбросило с крыши взрывной волной упавшей неподалёку бомбы.
Здание было невысоким, и она уцелела.
Уцелев, она вернулась обратно в школу, но скоро заметила, что глохнет на правое ухо.
Поэтому мать Еськова старалась стоять левой стороной к ученику, а правой к окну и стене. Ученики быстро поняли, что к чему, но приняли условия игры. Они делали вид, что не знают, что мать Еськова глохнет, а она делала вид, что не догадывается об их знаниях. Один мальчик, впрочем, нарушил уговор и, встав с неслышной стороны, оттарабанил вместо ответа какую-то чепуху. За это товарищи его тут же избили за школой, и случай больше не повторялся.
И теперь мать оставалась в Москве, а сын уезжал — на Север. А «Север» было страшное слово, потому что был «Север» и был «Материк». Мать Еськова по рассказам знала, что время на Севере долго и идёт не так, как в остальном государстве. Оно идет год за два, а то и год за три — потому что в это время вложена цена расставания.
И когда закрывается навигация, люди с Севера уже никуда не едут и их засасывает иное время, медленное и снежное.
И тогда наступает настоящая глухота, которую не могут восполнить телеграммы.
Был человек — и нет человека. Съел его Север, будто присыпал снегом.
Она знала, чем занимается сын, и думала, что там опасность меньше, чем на войне. Война приучила её к разлукам и смертям, и если человек от расставаний не сходит с ума, то сердце его черствеет.
Сердце матери Еськова не успело зачерстветь — сын вернулся живой, но иногда она понимала, что прожить несколько лет в разлуке, просыпаясь посредине ночи от лишнего звука за окном, одинокой машины или лая собаки, — всё равно что жить одинокой.
Ей два раза делали предложения, да только смешными и нелепыми казались ей люди, что хотели заменить убитого мужа. И она думала, что просто не успеет к ним привыкнуть.
Тогда она шла на огромную, вытянутою кишкой кухню их коммунальной квартиры и курила, смотря в чёрное стекло.
Главное было переждать несколько часов до того мига, когда чёрная тарелка репродуктора захлебнётся гимном.
По этим звукам сразу просыпались несколько жильцов, жизнь текла, и одиночество уходило. Когда сын возвращался с летней практики, это было терпимо. А вот несколько тёплых месяцев, когда его не было в Москве, оказались самыми трудными.
Теперь он уезжал надолго, и она курила прямо в комнате, не стесняясь.
Она помнила давний рассказ знаменитого писателя-следователя, когда уезжающие на Север стоят счастливые на вокзале и надеются на лучшее. Следователю она не доверяла — что-то в нём было чёрное, неприятное. Наверняка он был хорошим другом и отцом, но в его рассказах было двойное дно, за которым плескалось мрачное отчаяние. Будто один из волков стал цветисто объяснять порочность овец и их предназначенность к пище.





