Читаем Последний Карфаген онлайн бесплатно
Последний Карфаген
В книгу тюменского писателя С. С. Козлова вошла повесть «Последний Карфаген», рассказы «Отвергнутые», «Как мы выбирали президента», «Самый неизвестный солдат» и другие, а также дневники.
ПрозаМнение автора может не совпадать
с мнением героев. Совпадение имен
и названий случайно. Главные герои
вообще не имеют имен. До сих пор.
ДУША моя не торопилась возвращаться. Она плыла этак нехотя, «прогулочным шагом». Ей было у кого поучиться. К примеру, в детстве я так же нехотя, кружными путями возвращался домой из школы. Блуждал по переулкам и проходным дворам, слонялся по магазинам и пустырям, глазел на прохожих, на происходящее вокруг… Считал ворон — так это называется. Это было в «золотом веке».
Да и зачем торопиться в «хрущевку», переполненную взрослыми, которые обязательно придумают тебе еще более идиотское занятие, нежели неторопливое и с их точки зрения бесполезное созерцание окружающего мира. Им уже тогда было некогда лазить по чердакам предназначенных для сноса домов, листать там старые пожелтевшие журналы и таким образом путешествовать в прошлом. Им вообще редко приходилось оглядываться назад. Они то коммунизм строили, то перевыполняли план на дачных участках, то сопереживали Штирлицу или положению в Никарагуа. Да и зачем оглядываться в «золотом веке», если новый день не сулит очередного светопреставления? Не оглядывались, не оглядывались, да так и остались в одночасье без прошлого. И я вместе с ними. И каждый стал видеть и объяснять прошлое не таким, какое оно было на самом деле, а таким, какое он видел из дня нынешнего или наоборот — не видел и объяснял вслепую. Так, недолго мудрствуя, большинство людей стали называть «золотой век» ржавым.
А я уже тогда не хотел торопиться вместе с ними в эфемерное светлое будущее. Мне и в прошлом света хватало. Поэтому не торопился возвращаться домой, да и вообще не торопился…
Вот и душа моя не спешила вернуться в мое бренное тело. Витала себе, присматривалась к новому для нее миру. Там внизу была все та же суета: вспотевшая бригада врачей реанимации пичкала мое тело инъекциями и электрическими разрядами, не подозревая об отсутствии в нем главной субстанции, составляющей сознание и смысл существования. О, как они заблуждались, эти люди в белых халатах, пытаясь вернуть мою душу обратно! Считая, что спасают меня…
Спасаются совсем по-другому.
Так как душа не могла считать ворон, она считала ангелов. А может, попросту занималась душевным ротозейством. Определить ее состояние, не владея новыми мыслительными категориями, я не мог. Во всяком случае, плохо и тоскливо ей не было. Правда, и не было обещанных в различной, прижизненно прочитанной литературе туннелей и слепящих вспышек. Зато ощущалось присутствие поблизости чего-то огромного, всеобъемлющего, точно оно наблюдало за мной одновременно со стороны и изнутри меня. А душа глазела во все стороны и даже в прошлое. Я же успел удивиться, исходя из своих «потусторонних» знаний, тому, что душа «просматривала фильм» с эпизодами из прожитой жизни. Это ж по рассказам очевидцев происходит во время умирания, а я, судя по всему, возвращался.
А тут на кровавый пейзаж в реанимации накладываются прогулки из детства. Вот только одно меня огорчило: в этих несвязных картинках я понимал, что я — это я, но не более того.
Я не помнил, как это я называется, как не помнил и всех остальных, это я окружающих. Тем более их лица были неуловимы, неразличимы, словно размыты. Поэтому, еще не вернувшись в тело, я успел огорчиться из-за необратимых процессов, происшедших в моем временно умершем мозге. Сколько минут меня не было?
— Восемь минут! — это выдохнул склонившийся над моим телом доктор, стянув с лица марлевую маску. — Еще бы минута, и я бы бросил этим заниматься. Крепкий парень, — он дружески похлопал мое тело по щеке, — можешь улыбаться…
Нет, улыбаться я не хотел, да и не мог, ибо душа моя владела охладевшим телом так же, как и оно могло бы владеть зарытым на двухметровую глубину гробом. Первое, что смогло почувствовать мое тело, называлось сердцем. Оно будто вынырнуло из глубокой, затопленной затхлой водой пропасти. Из омута какого-то. И рвануло с места, брезгливо стряхивая с себя болотную тину. А душа вынуждена была признать свое медицинское поражение.
— Будешь жить в двадцать первом веке, — сообщил все тот же доктор моему обессиленному телу.
— А сейчас какой? — хотел спросить я, ибо полное отсутствие каких бы то ни было координат даже в этом плоском пространстве окончательно сбивало с толку мое просыпающееся сознание.
Спросить у меня, разумеется, не получилось, тем более пожелать своего возвращения не в какой-либо пронумерованный век, а в «золотой». Опять же говорить о «золотом веке» с потерявшими прошлое было бесполезно. Спросить же хотелось о многом, но по мере соединения души с телом на зрение, которым обладала душа в свободном полете, наваливалась, налипала темнота, которая в конце концов стала абсолютной.
Сначала в ней не было ничего, кроме разноцветных клякс, наплывающих одна на другую. И были они так навязчивы, что раздражали даже спящее сознание. Потом стала звучать музыка. Тоже сама по себе. Сначала это была классика в исполнении симфонического оркестра, и, скорее всего, автором ее был мой собственный мозг, который из-за своей невостребованности начал действовать автономно. Но потом к процессу исполнения подключилась память, и звучать стали знакомые пьесы. Причем в каком-то эклектичном жанровом и стилевом разнообразии. То Моцарт, то Бородин, то Pink Floyd, то King Crimson, то Мусоргский, то гимн Союза Советских Социалистических Республик, и тогда казалось: вот-вот по радио начнут передавать новости великих свершений, нужно будет открывать глаза и собираться в школу под уверенный и глубоко убежденный в своей правоте голос диктора. Но по радио темноты ничего не передавали. И чувство этого обманутого ожидания было первым признаком просыпающегося во мне разума.
И я уже тогда пытался найти в нем обрывки хоть каких-то воспоминаний. Мозг исподволь подсказывал мне, что раз я побывал на том свете, значит, мне есть чего бояться, есть о чем сожалеть, может быть, есть кого искать и любить на этом. Но в памяти образовался глубокий, пожалуй, бездонный провал. Настолько глубокий, что я даже не мог переживать об отсутствии «привязок на местности». Напротив, отсутствие ориентиров и каких бы то ни было желаний и переживаний порождало во мне чувство равнодушия и свободы, наплевательского отношения к течению времени, ближайшей координатой которого стал для меня произнесенный доктором двадцать первый век. Да и нужны ли координаты плавающему во мраке сознанию?
Но в каком-то из промежутков времени, заполненном только темнотой и неконтролируемым исполнением музыки, вдруг наступил рассвет. Солнечным лучом, пробившимся в окно палаты, куда я был перемещен из кафельно-непробиваемой реанимации, он коснулся моих почти сросшихся век. И уж не знаю, какие он мог пробудить рецепторы на их поверхности, но осознание наступившего рассвета таким же въедливым лучом пробуравило мой мозг, заставив жмуриться даже с закрытыми глазами.
Придется быть банальным, но иначе охватившее меня состояние не опишешь: наступило утро новой жизни.
— Какие параметры?
— Двадцать восемь…
— Что — двадцать восемь?
— А что — какие параметры?!
— Тише, кажется, жмурик проснулся…
Два мужских голоса пробились в мое сознание следом за лучом, и пока при попытке открыть глаза я чуть не ослеп, к ним добавился еще один старческий:
— Уймитесь вы, балаболы, надо сестру позвать, человек с того света возвращается.
Возвращение, надо сказать, было наполнено не только голосами, но и специфическими больничными запахами, которые ничего, кроме раздражения и желания убежать куда глаза глядят, не вызывали. Уж не знаю, каким было мое первое рождение, но второе как-то не особенно меня обрадовало. Куда-то делся разбудивший меня солнечный луч, а постепенно проявляющееся перед глазами пространство стала заполнять пасмурная серость, которая, как оказалось, царила за больничным окном.
Не знаю, какой женщине принесло радость мое первое рождение? Но всю унылую картину моего второго появления на этом свете скрасила именно женщина. Она проявилась, как и все остальное, но только ярче, и запах ее пробился дуновением теплого ветра через все мертворожденные больничные запахи. Копна белых, чуть вьющихся волос бархатом пронеслась по моему лицу, руки поправили подушку под моей головой, а огромные голубые глаза извинились за весь этот неудачный мир.
— Простите, колпак сорвался, — так она объяснила чудесное, целительное явление своих волос на моем лице.
— Не помню, как зовут меня, но очень хочу знать, как зовут вас? — флиртовать у меня не получилось, ибо, по моему мнению, флиртовать хриплым шепотом малопривлекательно.
— О! Не успел ожить, а уже клинья подбивает! — ответил вместо нее один из мужских голосов.
— Рита… Меня зовут Рита… Я сегодня дежурю… Сейчас принесу вам немного воды, может, бульона. Одними капельницами сыт не будешь.
— Рита, — повторил я, начиная учиться говорить, — рядом с Маргаритой должен быть Мастер. Или наоборот… — вспомнил я одну из прожитых жизней.
— Дело там не в Мастере, а в Воланде, — включился слева от меня старческий голос. — Дьявольская книга, а еще сын священника писал.
— Воланд? Мне больше по духу Роланд, — наверное, так я возразил.
Между тем прекрасная девушка по имени Рита удалилась. В палате сразу посерело.
— Роланд? Роланд, Сид, кто там еще? Миф о благородном рыцарстве… Чушь! Им до Александра Невского как мне до стопроцентного зрения! — возмутился чему-то старческий голос.
Я не без труда повернул голову, чтобы увидеть собеседника. Это был старик с реденькой, но довольно длинной бородой. Нос, как говорят, картошкой, лицо в оспинах, глаза в потолок. Он словно с потолком и разговаривал. В полосатой пижаме, укрыт по пояс больничным байковым одеялом. И на этом одеяле чуть подрагивают пожелтевшие от труда и времени руки.
Пока я изучал его, в палату вошла еще одна женщина. И сразу направилась именно к нему. Маленькая сухая старушка с необычайно живыми глазами села на край его кровати. В руках она сжимала сетку, которую принесла из «золотого века». Кажется, тогда их называли авоськами. Смешно смотрелись на ее жиденьких ножках огромные больничные шлепанцы, в которых вместе с едва угадывающимися ногами утопали вязаные шерстяные носки. Вдруг я четко и ясно увидел всю их стариковскую жизнь.
В маленькой двухкомнатной квартирке стоит огромный цветной телевизор, который не работает уже сто лет, и отремонтировать его не на что. В углу напротив, в небольшой кадушке грустит уставший от стариковской заботы фикус. Тут же на полу лежит на коврике черно-белая неторопливая кошка, которую обязательно зовут Маркизой. В центре комнаты стоит видавший веселые компании обеденный стол. А у стены, напротив телевизора — двуспальная железная кровать. Пружины в ней давно уже не скрипят, но едва стонут, а в толстых железных трубах у изголовья хранится любовный шепот. Где-то за перегородкой угадывается маленькая, небогатая, но аккуратная кухонька…
— Ты покормила Маркизу? — неожиданно раздраженно спросил верную супругу старик.
— Ну конечно, Коля. Рыбу в новом коммерческом гастрономе покупала и варила.
— А сама чего ела?
— Так то же самое! Вот и тебе фруктов принесла.
— Я эти бананьи есть не буду! Пусть гориллы в зоопарке их едят! Говорил же тебе, Нина, не носи! Чего опять продала? Небось книги?
— Упаси бог, Коленька, ты же сам их в коробки упаковал и липкой лентой заклеил. Помнишь, когда полки продали? Я с тех пор только газеты бесплатных объявлений читаю…
Мне вдруг стало очень грустно слушать их, я с еще большей яркостью и унылыми подробностями увидел всю их нынешнюю и будущую жизнь. Увидел, как через полгода умрет старик, и бабулька все же распакует коробки с книгами, чтобы продать их хитроватому очкарику, а на полученные деньги более-менее достойно похоронить своего мужа. А еще через полгода некому и не на что будет похоронить ее саму. Даже не пригодится купленная рядом с могилой мужа земля. Где-то за городом есть место, где зарывают всех бездомных и безродных… И я бы помог им хоть чем-то, если бы знал, как это сделать. Но и сам я получался в этом мире странным гостем.
Я отвел от них свой медленный взгляд и посмотрел напротив. Там стояли еще четыре кровати. Две крайние из них пустовали, а на двух других лежали двое крупнотелых мужчин, тихо, но азартно игравших в карты. У обоих были одинаково перебинтованы головы, и оба полушепотом ругали друг друга так, будто всю жизнь были заклятыми врагами. И все же после недолгого наблюдения за их игрой становилось ясно, что это два близких друга, готовые плечом к плечу пройти огонь, воду и отказаться от медных труб на собственных похоронах, если их заменит все тот же одобрительный мат со стороны таких же друзей.
— Чего вылупился, лунатик? — один из них заметил мое любопытство, а я заметил, что он считает себя главным и не только в их компании.
— Простите, я просто пытаюсь осмотреться в этом мире, — извинился я.
— А чего в нем осматриваться?! Наливай да пей! Все сразу ясно станет! — и оба они громко захохотали.
— Ты вообще откуда выпал, в натуре? — спросил второй.
— Трудно сказать, — попытался я честно ответить, — единственное, что я помню, это «золотой век».
— Ну тогда понятно, почему рядом с тобой три килограмма тротила рвануло, — понимающе ухмыльнулся первый и тут же обратился ко второму: — Слышь, Родя, он в золоте купался да на мину нарвался.
Роде положено было в этом месте хохотнуть, и он не замедлил сделать это. Объяснять им отличие «золотого века» от кучи презренного металла было бесполезно, и я в свою очередь не стал больше ничего говорить, пытаясь повернуться к недалекому окну. Очень странным мне показалось другое обстоятельство: если старика и старушку я видел как бы насквозь, то от этих любая попытка проникнуть во внутреннее содержание, любой взгляд отскакивали. Глядя в окно, я понял, что это связано с особым агрессивным настроем, который выступает впереди них и принят ими для более удобного общения с окружающим миром. А это означало, что мир, в котором я проснулся, далеко не дружелюбный. Они продолжали играть, но осадок от моего взгляда, вероятно, не давал им покоя.
— Саня, по-моему, он в обидки ушел, — заметил второй мою задумчивость.
И было непонятно, то ли он хоть на йоту испугался, что они чем-то обидели меня, то ли мне не положено обижаться, так как обидеться в свою очередь могут они. Но именно эта его фраза вдруг нарисовала мне новую картину.




