Читаем Поколение онлайн бесплатно


Поколение

Роман состоит из четырех повестей, сюжетно самостоятельных, но объединенных рядом общих персонажей, общей внутренней темой. В произведении действуют люди разных профессий и возрастов, и все они находятся в духовной атмосфере, проникнутой идеологией рабочего класса. Творческая удача автора — образ старого рабочего Ивана Митрошина. Жизнь и поступки всех других героев автор оценивает высокими моральными критериями Митрошина, его идейной убежденностью, его поступками.

Владимир Николаевич Ерёменко

Проза / Советская классическая проза
<p>Поколение</p><p><strong>СЛЕПОЙ ДОЖДЬ</strong></p><p><emphasis>Повесть первая</emphasis></p><p><strong>1</strong></p>

— Короче, ты, Степан, опять хочешь начать свою жизнь с понедельника?

— Не зна-а-а-ю, Миша… Не знаю. Да и не во мне дело. Моя жизнь что? Она как шла, так и идет с переменным успехом. А вот ты, Миша, ты…

— Брось, Степан, не кокетничай. Ты счастливый, хотя и не понимаешь своего счастья. Никуда твоя жизнь не уперлась, не выдумывай.

Двое мужчин лет сорока прошли по коридору гостиницы. Они только что поужинали в ресторане и еще не остыли от бестолкового, сбивчивого разговора.

Степан Пахомов шагал широко, неторопливо, как ходят люди, приехавшие из большого города в захолустье. А прибыл он из Москвы. Михаил Буров порывисто останавливался, загораживая дорогу, и говорил, говорил, будто боялся, что вот сейчас Пахомов скроется за дверью, а он еще ничего не сказал.

— Понимаешь, Степан, ты всегда, ну как бы тебе сказать, всегда немножко спешил. Спешил начать и спешил закончить, чтобы начать новое. И знаешь… ничего дурного нет. Такие люди многое успевают. Раньше ругал их, за серьезных людей не считал, а сейчас понимаю. Старею… Но и глаза как-то расширились. Теперь для меня все люди — человеки. А раньше, помнишь, как делили…

— Молодость бескомпромиссна.

— Вот именно, — подхватил Буров, — вот именно. Или гений, или бездарь, или подлец, или душа-человек. А ведь люди все ценны. Только надо увидеть в каждом эту цену. Правда, у каждого она своя.

Большой, грузный Буров, всегда спокойный и немного медлительный, проявлял сейчас непонятную суетливость, которая вызывала в Пахомове не то чтобы обиду за друга, а какую-то неловкость, мешавшую ему говорить.

Буров жил в этом областном городе, работал на машиностроительном заводе, куда они оба семнадцать лет назад приехали после института. Раньше, в студенческие годы, да и потом, в КБ завода, верховодил Михаил Буров. В Бурове все было основательнее и крепче: и вузовские знания, и хватка в работе, и отношение к жизни. Он не мельтешил, стоял на ногах прочно, не впадал в панику, если у него что-то не получалось.

Когда импульсивный, надеющийся на свою интуицию и везение конструктор Степан Пахомов лихорадочно рылся в технических справочниках и отчетах НИИ или предлагал решение, как говорится, с потолка, Буров бросал свое угрюмое «надо работать» и усаживался за чертежный стол. Иногда Пахомову везло, и он раньше Бурова находил оптимальное решение компоновки какого-либо узла гидравлического выталкивателя.

— Тугодум! Все ковыряешься? — всполошенно кричал он другу.

— Не суетись, старик. Не суетись, — добродушно растягивал в улыбке свои толстые губы Михаил.

Степана злила его дурацкая ухмылка.

— Тебе и жизни не хватит все обосновывать и доказывать!

— До истины надо доходить, — поучал Буров. — До всего надо доходить самому.

Спокойствие Михаила выводило из себя Пахомова, и он уже бушевал.

— Ты что кричишь, как укушенный? — Буров всегда находил слова, которые озадачивали, и Степан умолкал.

Но такие «ссоры-всплески», как их называл Буров, ничего не меняли ни в их работе, ни в дружбе. Степан знал, что Михаил и сам бы додумался до того же. Узел гидравлического выталкивателя «вытанцовывался» бы именно так, а возможно, и лучше. Дело только во времени…

И Степан тайно завидовал Михаилу. Он завидовал и его невозмутимому спокойствию, и основательности суждений, и физической силе.

Теперь меж ними вроде бы все поменялось. Степан, казалось, подрос и раздался в плечах. Хорошо сшитый костюм и модные туфли, цветная рубаха и броский галстук — все в нем подчеркивало столичную респектабельность и житейское благополучие. Даже глубокие залысины не старили Степана. Так, по крайней мере, виделось Михаилу Бурову, когда он восхищенно смотрел на друга.

А Степан за собой ничего не замечал. Ему думалось: и одет не лучше и не хуже, чем те, среди которых он жил в Москве, и мысли и манера говорить у него те же, что и раньше. А вот с Мишей Буровым за эти годы произошло что-то пугающее. Он будто усох и вылинял, стал даже меньше ростом. Поредевшие, некогда красивые каштановые волосы вылиняли.

Темная рубаха и серый заношенный костюм удручающе старили его. Еще сидя в ресторане, Степан испытал гнетущую неловкость. Нет, вернее, обиду за товарища. Он был самым талантливым на их курсе, да что на курсе, на всем мехфаке! Ему прочили такую карьеру! Даже когда отказался от аспирантуры и поехал с ребятами на завод, и тогда говорили: «Что ж, Миша Буров далеко смотрит. Большое начинается с малого». А вышло вот что: пятнадцать лет на одном заводе и все почти в одной должности — даже не главный конструктор. Что-то тут не так, если с такими, как Миша, жизнь обходится несправедливо.

Но не это настораживало Степана. В жизни бывает всякое. Пугал его сам Михаил.

Когда Степан рассказывал о себе, Михаил то и дело прерывал его: «Ты гляди!», «Надо же!» — и при этом смотрел на Пахомова какими-то по-собачьи преданными глазами. Степану было неудобно слышать эти хмельные выкрики, на которые оборачивались люди из-за соседних столиков. Чтобы окончательно не разочароваться в друге, Степан искал оправдание тому, что же произошло. «Вот что делает с людьми провинция! Даже с такими, как Миша…» — уговаривал он себя и, кажется, уговорил. Ему стало легче. Правда, напугавшая его разница между ними не уменьшилась, но теперь было оправдание: «Миша не виноват, виновата жизнь. Останься я тогда сам здесь, со мной могло произойти то же, а может, и похуже».

— Да, возможно, и похуже… — Он даже вслух произнес эту фразу и хотел, чтобы ее услышал Михаил, но тот не слышал.

Потом, во время всего их разговора, она служила Пахомову невидимой опорой в их нелегкой беседе. Эта разница помогала Степану, толкала его дальше на самобичующую откровенность, когда он рассказывал о себе, словно хотел уравнять свою столичную жизнь с его периферийной.

— Восхищаться и завидовать, дружище, погоди. Погоди. У каждого свои проблемы. Под каждой крышей свои мыши.

Вошли в номер. Оглядываясь, Михаил восхищенно простонал:

— Ух, ты… — и смолк.

Он столько лет прожил в этом городе и даже не предполагал, что в их гостинице могут быть такие роскошные апартаменты: просторный холл, гостиная, спальня, ванная комната, кругом ковры, низкая, изящная мебель, цветной телевизор, блеск стекла и полировки. Все всколыхнуло в Михаиле новую волну возбужденно-радостного чувства: вот какой у него друг! И хотя Буров знал, что это происходит с ним от выпитого вина, ему вдруг неудержимо захотелось пооткровенничать.

В ресторане почти все время говорил Степан. Так было всегда. Степан рассказывал, горячился, а Михаил молчал, слушал и, словно ударами шпаги, колол его короткими репликами, а потом по праву верховода неожиданно заканчивал разговор своим дурацким: «Не суетись, старик». Вот тебе и не суетись! Так кто же из них был прав в тех давних спорах? И как он, наверное, был смешон в своем верховодстве!.. Михаил вдруг ощутил в себе потребность повиниться за все сразу: и за их бестолковые споры, где он «давил», и за ту вину перед самим собою и другими и прежде всего перед Степаном, что не сбылось то, о чем тогда они мечтали и во что верили; ему надо было сказать другу о самом сокровенном, в чем он и себе не решался признаться и никогда бы не признался, если бы не этот случай и его теперешний душевный настрой. Ему хотелось довериться, поговорить о жизни: вот, мол, она какая. Не жалея себя, признаться: «Вот что получалось из моего верховодства, вот чем обернулись слова «не суетись». Сказать: «Ты теперь вон кто, Степан, и вон где… а я со своей правильной, крепкой философией жизни…» Но Михаил не знал, как все это выплеснуть одним духом, чтобы Степан понял, и понял правильно. Он хотел сказать все сразу, найти точные слова, чтобы друг, не дай бог, не услышал в них сожаления или раскаяния. Нет, он не сожалеет ни об одном прожитом дне в этом городе, ставшем ему дорогим, не жалеет, что остался в том же КБ. Он просто хочет сказать Степану: «Так вышло. Ты молодец. А я вот… Тоже живу, но… Наверное, каждому свое».

Однако, усевшись в просторное кресло, Михаил сказал не то, что хотел:

— Знаешь, Степан, ты сейчас передо мною как-то разбежался. Никак не могу соединить в одного человека моего институтского кореша Степку, писателя Степана Пахомова и вот тебя, какого сейчас вижу. Три совершенно разных человека. Я ведь знаю только одного — Степку.

Пахомова резануло неуклюжее, полублатное слово «кореш» и этот «Степка». Михаил и раньше называл его так, но тогда он не протестовал — сам был таким…

Степан снял пиджак, бросил его на спинку кресла, расслабил галстук и, чтобы не обидеть Михаила молчанием, заговорил:

— Тяжелая это штука — встреча с друзьями через столько лет. С женщинами такое вообще невозможно: ты знаешь ее девчонкой, а она уже старуха…

— Я о другом, — прервал Буров и замолчал, будто что-то превозмогая. — Я ведь все твое, что публиковалось, прочитал до последней строчки. Собираю даже газетные статьи. А когда в нашем театре поставили «Зодчих», всем знакомым хвастался: вот, мол, мы с автором… кореши.

— Нашел чем хвастаться! Пьеса-то никудышная. И ругали поделом.

— Не прибедняйся. Ее играли плохо.

И опять Степана резануло словцо «играли». Прямо прошлый век! Но он сдержал себя.

— Интересно. Это уже серьезный разговор. А ну-ка я поищу, что тут у меня от вчерашнего осталось. — Степан подошел к холодильнику.

— Ей-богу, Степан, едем ко мне, там и поговорим. И Маша ждет, и орлов-сыновей своих покажу. Они у меня, знаешь…

— Перед Машей извинимся. А орлам твоим спать пора. Давай понемножку сухонького. Тут еще и закусь какая-то.

— Да не суетись ты. Ничего не надо.

— Э-э-э, у мужиков, если разговор не скреплять этим, — Степан колыхнул бутылку, — он не получается… Так чем же тебя зацепили мои «Зодчие»? — Он потянулся к вазе с виноградом и отщипнул ягодку. — Я ведь помню, как ты разносил первую повесть. А ее хвалили и до сих пор хвалят. Как же это понимать, Мишенька?

Михаила обожгли эти слова. Странно… выходит, он помнит то, что, казалось, давно забыто. Какое значение имеет та их размолвка сейчас, когда жизнь все сама развела и поставила на свои места. Он тогда кричал: «Ты никогда не станешь писателем!» Много чего они тогда наговорили друг другу.

— А может, ты золотишь мне пилюлю? — ехидно спросил Степан.

— Не золочу, — отозвался Буров, а сам уже знал, что не получится у них того сокровенного разговора, на который он настроился. Они будут говорить так же неуступчиво, как и десять лет назад, а он хотел другого. Степан был не просто его другом, но и самым близким на земле человеком. Близость эта началась давно, с первой их встречи в институте, и она, несмотря на их частые ссоры и беспощадность друг к другу, а позже — расставания на годы, все время росла, и Михаилу казалось, что она уже давно перешла в то редкое и счастливое родство, какое далеко не всегда бывает между братьями и сестрами. Он знал, на чем держались их отношения: на той самой беспощадности друг к другу, которая мешала им жить рядом, и предельной откровенности — откровенности всякий раз как на духу. В их дружбе было одно золотое правило: они всегда могли начинать разговор с полуслова, будто только вчера расстались.

— Ты же знаешь, чем не нравилась мне твоя повесть. И не только мне.

— Напомни.

— Напомню. Ты показал нашу жизнь не такой, какая она на самом деле, — выпалил Михаил, чувствуя, что ему передается то напряжение, которое охватило Степана. — А ведь знал, какая она. Сам был конструктором, а написал все по-другому: правого сделал неправым, а неправого — правым.

— Я еще знал и другое… — Степан порывисто встал и заходил по комнате. — Знал, что жизнь и искусство не одно и то же.

— Что это за искусство, если писатель не может появиться среди людей, которых он описал? А ты, Степан, извини меня…

— Да чего там, давай, крой.

Михаил еще раз посмотрел в распаленное лицо друга и внутренне улыбнулся: «Раз начал ругаться, значит, ничего не произошло». А Степан понял это по-своему и раздраженно добавил:

— Только оставь свою дурацкую ухмылку. У нас уже возраст не тот…

— Сердишься, а напрасно, — повысил голос Михаил. — Ты же тогда сбежал с завода. Да, сбежал самым натуральным образом. И не улыбайся загадочно. Тебе стыдно было ребятам в глаза глядеть…

Михаил видел, как больно дрогнуло лицо Степана, и пожалел о сказанном.

— Давай, давай, — тихо отозвался Степан. — Я не обижусь. Что мне чей-то суд, когда я сам себя…

— Ты всегда был таким, — вспылил Михаил, — всегда! Твоя персона… А в жизни главное не то, что ты о себе, а то, что люди о тебе думают.

— Это-то и плохо. Ну ладно, потолкуем о другом. — Пахомов умолк, давая понять, что этой паузой он отсекает свое личное от того «другого», о чем они говорят весь сегодняшний вечер. — Когда меня ругают, что я не то и не так изобразил, я не обижаюсь, потому что такие обвинения, наверное, появились раньше самой литературы. Многие офицеры — друзья Толстого — после «Севастопольских рассказов» требовали у автора сатисфакции. Некрасову в «Современник» приходили письма на «клеветника Толстого». Даже у Гомера были неприятности…

— Возможно. Но я знаю одно: белое есть белое, а черное — черное, — как можно спокойнее ответил Михаил, но чувствовал, что он и на этот раз не сможет справиться с собою. Степан бросал ему вызов, а он, как всегда, принимал его.

— Художник имеет право на свой взгляд. Толстой взял и написал своего Наполеона.

— И ошибся.

Степан примирительно улыбнулся.

— Лучше скажи, чем тебе приглянулись мои «Зодчие»?

— А той самой правдой, какой не было у тебя в повести о нас, конструкторах.

— Вот тебе и раз! Это уж совсем интересно. Да ты хоть знаешь, за что пьесу ругали?

— Настоящая правда не в разных там вагранках, электропечах, станинах или рейсшинах. Мы как-то тут смотрели пьесу из жизни металлургов. Так знаешь, какую они там правду изобразили: дух у всех захватило. Ну прямо мартен на сцене соорудили. И завалочная машина гремит, и металл льется, и дым идет, и даже окалиной пахнет. В зале, конечно, аплодисменты. Да какие!.. Не дают артиста слова произнести. А потом пошла пьеса, аплодисментов уже не было. Кончился спекмтакль. В зале — вежливые хлопки. Все молчат. А говорить надо, просмотр коллективный, по линии месткома. Смелее всех оказалась тетя Катя, крановщица из литейки. Мне, сказала, понравилось, как будто в своем цеху побывала… А потом вышли из театра, слышу, женщины из той же литейки говорят: «В кои годы выберешься на люди, и тут то же, что и на работе…»

Михаил замолчал, глядя теперь уже не на Степана, а куда-то через него в глубину комнаты.

— Вот видишь, — отозвался Пахомов.

Похожие книги

Другие книги Владимир Николаевич Ерёменко