Читаем Похититель персиков онлайн бесплатно
Похититель персиков
«Похититель персиков» задуман, по словам автора, еще в 1938 г. Тогда же был написан первый, впоследствии уничтоженный им вариант. Позднее, в 1975 г., он относил возникновение замысла повести к 1936 г. Основой ее стали пережитые им в детстве воспоминания о годах первой мировой войны. «Я вспомнил о военнопленных… о тех несчастных, которых солдаты гнали мимо виноградников… это разношерстное людское стадо, от которого несло вонью».
Проза / Современная русская и зарубежная прозаНаходясь в эвакуации, я продал землю,[1] доставшуюся мне в наследство после смерти отца. То был прекрасный участок под застройку в одном из новых кварталов Тырнова, у Севлиевского шоссе, где прежде были виноградники.
Когда я приехал в этот древний город для совершения купчей, стоял жаркий летний день. Город был забит эвакуированными — в каждом доме ютились две-три семьи. Не хватало воды — в этих местах с водой всегда было плохо, — ощущался и недостаток продовольствия. В обеденное время на узких тротуарах было не протолкнуться, а в кафе и закусочных усталые кельнеры, не привыкшие к такому наплыву посетителей, с трудом пробирались между столиками.
Вечером начинали выть сирены, и тогда жители с сумками и чемоданчиками устремлялись по крутым и темным улочкам к двум городским туннелям.
В отеле «Царь Борис» жили человек десять немецких офицеров. Хмурые, молчаливые, они пили на веранде пиво, рассеянно поглядывая на старинную крепость, заросшую травой и бурьяном. Они почти не раскрывали рта, а когда встречались глазами с кем-нибудь из болгар, их холодные взгляды загорались недоверием и враждой.
Я покинул свой родной город давно, двенадцати лет ним мальчишкой, в восемнадцатом году, перед самым концом первой мировой войны. И при виде памятных мне еще с тех времен зеленовато-серых мундиров, соломенных и рыжих волос, голубых глаз и усталых, вытянутых физиономий мне начинало казаться, что они так всегда здесь и были. Только нашивки с траурными свастиками отличали теперешних немцев от их отцов и дядей. Как знать, быть может, кто-нибудь из них и впрямь приходился сыном или племянником одному из тех немцев, которые выстроили тогда под городом бараки, где расположились обоз и кузница?
Было их там с десяток солдат-нестроевиков. Перед бараками стояли дощатые столы и лавки, а посередине — вбитый в землю шест с большим деревянным кругом. На этом круге сидел ястреб. Он был прикован к шесту латунной цепочкой, такой же желтой, как его длинная, голая, хищная лапа. Солдаты кормили его мясом и живыми кошками…
Вспомнился мне и Фриц, резвый, как серна, доберман, с торчащими ушами и хвостом-обрубком. Он подстерегал нас на крутой улочке, где была немецкая лавка — холодная, как погреб, с железной дверью, выкрашенной красной краской. Над лавкой жил французский еврей Жан Гранжан, владелец единственной в городе прачечной и паровой гладильни. Когда мы, босоногие мальчишки, проходили мимо, пяля глаза на жирные желто-коричневые говяжьи туши, Фриц кидался на нас с грозным рычанием…
Нет ничего тягостней, чем возвращение к собственному прошлому. Я видел над собой истомленное летнее небо, точно такое же, как тогда, и в синеватой зияющей его бездне мне снова виделась нависшая над страной неизвестность. Тырново мало переменилось: те же старые, громоздящиеся друг на друга дома без дворов, с грязной облупившейся штукатуркой и выцветшей от времени краской; дома, которые пропитались запахом чего-то кислого и трех-четырех поколений людей, в них обитавших. Лишь изредка какое-нибудь новое здание нарушало мещанское единообразие главной улицы, а кварталы Варуши и по берегу Янтры были в точности такими же, какими я их оставил.
Я бродил по улочкам, где когда-то бегал мальчишкой, прошел мимо дома, где родился и где теперь жили незнакомые люди, увидел на площади маленькую пекарню, перед которой двадцать пять лет назад мы простаивали с карточками в очередях за куском скверного черного хлеба из ржаной муки вперемешку с куколем. Над пекарней жил тогда учитель начальной школы Андреев, или Огрызок, как называли его мы, детвора, — тщедушный седой человек с редкими желтыми зубами, невообразимо строгий. У него было многочисленное семейство — семь душ детей. В доме вечно стояла жара, пахло дрожжами, свежевыпеченным хлебом и клопами. Лазар, Петко, Сана, Лиза, Мита и Роза — кажется, чуть не все они умерли в те годы от недоедания и туберкулеза…
Как тяжело пришлось нашему поколению! Мы росли без отцов — они гибли в окопах, оборванные, полуразутые, завшивевшие; наши матери, высохшие от голода и пролитых слез, не знали, о чем думать прежде: о том ли, как нас прокормить, или о нашем воспитании. В их глазах застыло изнеможение и горе. Почти все мы стали тогда сорванцами, потому что росли на улице, среди лагерей для военнопленных, в атмосфере голода, хаоса и хищничества — порождении бессмысленной войны…
Вечером я опять прошелся по узким извилистым улочкам, тонувшим во мраке и безмолвии, еле освещенным мигающими фонарями. Дома отбрасывали мрачные тени, кое-где среди тьмы блеснет оконное стекло или неожиданно выпрыгнет кошка из подвала, откуда тянет запахом уксуса, плесени и старины.
Я продал свою землю, не побывав на том месте, — боялся растравить боль, которую всегда испытываешь, расставаясь с чем-то дорогим твоему сердцу. Ребенком я проводил там те знойные летние месяцы, когда пересыхали колонки и в городе вспыхивали эпидемии. Однако на другой день по приезде я не выдержал и пошел проститься со своим участком: любопытно было взглянуть, как выглядят теперь былые виноградники.
Очень рано, с восходом солнца, я пустился по старой, знакомой дороге. Улицы были почти безлюдны. Крупные булыжники мостовой, отражая утреннюю зарю, отливали перламутром. Полчаса спустя я был уже на краю города. И тут я с удивлением заметил, что местность неузнаваемо изменилась. Целый квартал вырос там, где прежде были каких-то два-три домика, несколько печей для обжига извести да каменистая дорога, иссеченная цепкими корнями акаций — мы любили срывать их темно-коричневые стручки, чтобы полакомиться сладкой сердцевиной.
Акациевая рощица исчезла. Новые, ладные дома грели на утреннем солнце свои белые стены. Вытянулись в ряд кокетливые дворики, нежными облачками цвели в них японские розы. Незнакомые мне люди выглядывали из распахнутых окон, откуда свисали разложенные для проветривания постели. Где-то играло радио — музыка неслась из прохладной глубины дома. Чем дальше я шел, тем незнакомей казалась мне местность. Вместо выцветших, обросших лишайником оград, которыми
40 были обнесены прежние виноградники, стояли дома, дачи, простирались фруктовые сады.
Только дорога, по которой некогда проходили военнопленные, была все та же — выбитая, каменистая, неровная, как русло пересохшей реки. Я с трудом отыскал ответвлявшуюся от этой дороги узкую тропинку, которая вела за новый квартал, где немногие незастроенные участки, обозначенные пока что только на землемерной карте, терялись между садами и виноградниками. Мне пришлось пройти двором одной небольшой дачи. Густой вишневый садик скрывал ее от глаз, и только островерхая крыша торчала из-за деревьев.
Маленький благообразный старичок в ночном колпаке, сшитом из дамского чулка, по облику — учитель на пенсии, появился в дверях дачи. Он приблизился ко мне и не слишком дружелюбно спросил, что мне угодно. Когда я объяснил, что мне принадлежит один из соседних участков, он неожиданно вскинул свои лохматые брови, горько усмехнулся и крепко пожал мне руку.
— Так это ты, Колю… Скверный мальчишка, неужели ты не узнаешь меня?
Выцветшие глаза с покрасневшими веками, длинный нос, беззубый рот и костлявая рука, сжимавшая мою руку, вряд ли имели что-либо общее с моим старым учителем арифметики, которому я в свое время доставлял столько огорчений. Бедный господин Петров — Козочка, как прозвали его мы, негодники! Он прежде носил бородку, острую, как отточенный карандаш, и имел обыкновение жевать ее, когда спрашивал ученика у доски. Этой достопримечательности он лишился — очевидно, бородка так поредела, что пришлось ее сбрить. Но выглядел он все еще бодрым, шустрым, опрятным, как опрятны все непьющие, некурящие старички. От него веяло аккуратностью и добропорядочностью, свойственной нашим отцам и дедам, ныне давно покойным, которые вели жизнь размеренную и добропорядочную.
— Неужели ты продал землю? — воскликнул он, когда я объяснил цель своего приезда. — Боже милостивый, кто же теперь продает?
В глазах его вспыхнуло огорчение. Он медленно, с нескрываемой досадой отпустил мою руку.
Трава во дворе была мокра от росы. Недавно опрысканные виноградные лозы сушили на солнце свои широкие листья. Грядки настурций окаймляли крыльцо, на ступеньки которого роняла лепестки отцветающая роза.
Девочка лет двенадцати принесла нам стулья. И пока мы ели вишневое варенье, которым угостил меня мой старый учитель, он хвастался образцовым порядком на своем винограднике, не забыв еще раз пожурить меня за продажу участка.
Я слушал его тихий голос, где-то рядом звонко высвистывала иволга, и это напоминало мне дивные утра, проведенные здесь в детстве. Если бы не крайняя необходимость, ни за что бы я не продал этот участок. Увидев его, я убедился в том, что добрый старик справедливо бранит меня. Несколько деревьев ореха, неведомо как выросших здесь, с гладкими, отливающими серебром стволами и крупными желтовато-зелеными листьями, похожие на молодые пальмы, отбрасывали длинные утренние тени на покрытую травой лужайку. Ничто не напоминало о том, что здесь когда-то был виноградник. Неподалеку виднелась теперь чья-то дача. Толстяк в огромной соломенной шляпе стоял на террасе и с любопытством разглядывал меня. Постройка, служившая загоном для скота, была разобрана, и чуть поодаль от ее нерасчищенного фундамента поднимались кирпичные стены будущего дома.
Только дом полковника был все таким же. Как мрачная развалина, высился он среди бурьяна и чахлого кустарника. Почерневшая черепица на крыше поросла желтым мхом и серым лишайником. Квадратный каменный дом, глубоко врытый в землю, походил па старый пороховой погреб. Если подойти сзади, можно было ступить прямо на его крышу — задняя стена вся /ходила в землю, а передняя возвышалась на несколько метров. Дуплистое ореховое дерево с засохшими верхними ветками бросало прозрачную зеленую тень на эту унылую громаду камня, окутанную прохладой и росой. Ни единая тропка не пролегла здесь, ничья нога не ступала.
— Помнишь полковника? — спросил учитель, когда мы с ним подошли к дому ближе.
— Дом все такой же, — заметил я.
— А историю с его женой… Неужели забыл? Весь город тогда говорил об этом.
Историю с женой полковника я действительно забыл, а что касается дома, то в моем воображении он был гораздо больше. Как мне не помнить его, если в своих 42 детских мечтаниях я всегда населял его всевозможными сказочными героями и волшебниками.
Однажды я увидел перед домом женщину. Явился я с мародерскими целями и, пробираясь к увешанному плодами старому абрикосовому дереву, неожиданно наткнулся на нее. Она сидела у двери, на низком стульчике, в голубом платье с широкими рукавами, открывавшими ослепительно белые руки. Золотые распущенные волосы волнистыми прядями сбегали ей на колени. Она сидела не шевелясь, устремив перед собой задумчивый взгляд. Среди безмолвия старого дома, в этой глуши и безлюдье, она показалась мне призраком. Меня охватил ужас, сердце замерло, мысль, что передо мною существо из какого-то иного, волшебного мира, приковала меня к месту. Неожиданно она обернулась, и я увидел ее глаза — глубокие, синие, излучавшие мягкий свет и печаль. Я вскрикнул от страха и бросился наутек. И всю дорогу, пока бежал в город, думал о том, что напрасно не верил в существование этого прекрасного и жуткого мира. Несколько раз я замедлял шаг: искушало желание вернуться и снова взглянуть на нее, убедиться, что она человек, а не призрак. Дома я рассказал матери о своем приключении.
— Это жена полковника, — удивленная моим волнением, сказала мама.
Жена полковника?! Потом я еще раз видел ее, когда она проходила мимо нашего дома, и снова она показалась мне таинственно-прекрасной — в длинном темном платье, широкополой шляпе и черных перчатках, окруженная сладостным ароматом духов.
Что до самого полковника, я знал его очень хорошо. Он всем внушал страх, в особенности нам, детям, часто игравшим поблизости от его виноградника. Мы леденели от ужаса, когда он своим металлическим голосом осыпал нас проклятиями и угрозами. Он был лет пятидесяти, тучный, коренастый, с короткой шеей. Уши у него были плотно прижаты к черепу, глаза серые и колючие, седые волосы подстрижены бобриком. Все это делало его похожим на рысь.
Мы часто видели его на плацу Марно-полё, куда он приезжал инспектировать военные учения. Солдаты, завидев его, цепенели, унтеры тряслись мелкой дрожью, офицеры менялись в лице, если штыковой удар получался недостаточно энергичным. Фельдфебель, вооруженный длинным шестом с тряпичным мячом на конце, становился против солдата, державшего в руке винтовку с примкнутым штыком. И если солдат неумело защищался, фельдфебель яростно тыкал его шестом в грудь или в лицо, а полковник приходил в бешенство — его короткая шея апоплексически багровела. Он набрасывался на несчастного деревенского парня с бранью, угрозами, оплеухами и, дав таким образом выход своему гневу, ставил беднягу под ружье. Дисциплина означала для него слепое, беспрекословное повиновение, а штыковой удар был вершиной воинского искусства.
Он вывез из России вместе с военными познаниями еще и все русские ругательства, чтобы понукать солдат, а также безграничное благоговение перед престолом — чувство, которое он перенес на его величество Фердинанда Первого.[2] В 1912 и 1913 годах он сражался против турок и сербов,[3] которые ранили его шрапнелью в бедро. С тех пор он был полуинвалидом, ходил, слегка прихрамывая. Во время мировой войны его назначили комендантом Тырнова.
В то время в городе находилось множество военнопленных. На Марно-полё, служившем учебным плацем для солдат, высились громадные стога соломы и сена. Продовольственные склады размещались в старых торговых подвалах и лабазах. Метали стога военнопленные, по большей части сербы и румыны. В лагере к западу от города жили русские, пользовавшиеся особым расположением и симпатией населения, а также французы, итальянцы и англичане, освобожденные от всякой работы.





