Читаем Поэт из 71г онлайн бесплатно
Поэт из 71г
Попал в 1971 год. Не стал спасать Генсеков. Не стал учить Сталина. Не стал воровать песни Цоя или «Битлз».Вместо этого Макс взял в руки дешевую советскую «акустику» и начал играть то, что придумал сам — музыку, опередившую время на полвека. Теперь его жизнь — это ламповая Москва, кухонные споры до рассвета, студенческая романтика и поиск идеального звука. Но система не любит тех, кто играет не по нотам. Ему предстоит собрать группу из гениальных неудачников, сразиться с цензурой и доказать, что искренний ритм звучит громче любых лозунгов. Сага о том, как рождается легенда.
Серия: Как я провел лето
Самиздат, сетевая литература / Альтернативная история / ПопаданцыСолнце било в глаза. Не то, офисное, профильтрованное через стеклопакеты, жалюзи и слои городской гари, а живое, наглое, рыжее. Грело щеку так яростно, что кожа начала зудеть.
Макс поморщился, не разлепляя век, и привычным движением сунул руку под подушку — нащупать смартфон, выключить будильник. Пальцы скользнули по жесткой, пахнущей хлоркой наволочке, провалились в яму продавленного матраса и с глухим стуком врезались в металлическую сетку.
Дзынь.
Звук жалобный, пружинистый. Так звучит не ортопедический матрас «Аскона», а старая панцирная койка в пионерлагере.
Распахнул глаза.
Нависал неестественно высокий потолок — метра три с половиной, с лепниной в углу, похожей на засахаренный, облупившийся торт. По побелке лениво ползла муха, жужжа как бомбардировщик на холостом ходу. В комнате пахло пылью, старой бумагой и чем-то невыносимо вкусным — жареным луком и картошкой. Запах густой, плотный, он буквально стоял в воздухе, вызывая голодный спазм в желудке.
— Твою мать, — прошептал Макс.
Голос прозвучал чужой. Выше, звонче, без привычной никотиновой хрипотцы.
Рывком сел. Кровать отозвалась многоголосым скрипом, похожим на стон умирающего кита.
Комнату заливал свет. На подоконнике, в трехлитровой банке с мутной водой, стояли ветки сирени, уже начавшие осыпаться. На полу — выцветший паркет «ёлочкой», местами выбитый. На стуле висел вельветовый пиджак коричневого цвета, затертый на локтях, и брюки, явно требовавшие утюга. На стене, прибитый гвоздиком, висел отрывной календарь. Красные цифры кричали: 25 мая 1971 года. Вторник.
Свесил ноги на холодный пол. Посмотрел на руки.
Чужие.
Где шрам на большом пальце от пореза струной в восемнадцатом? Где татуировка в виде скрипичного ключа на запястье? Вместо них — узкие, бледные кисти, длинные пальцы с аккуратно, по-школьному остриженными ногтями. На среднем пальце правой руки — чернильное пятно от ручки.
— Значит, всё-таки не сон, — констатировал вслух. Паники не было. Был холодный профессиональный интерес, с каким звукорежиссер смотрит на сложный, но интересный пульт. — Ладно. Работаем с тем, что есть.
Встал, подошел к зеркалу на дверце платяного шкафа — старому, с темными пятнами амальгамы по краям.
Из зазеркалья смотрел юноша. Лет двадцати двух. Худой, как велосипед «Орлёнок». Ключицы торчат из ворота растянутой майки-алкоголички так остро, что можно порезаться. Лицо вытянутое, интеллигентное, но какое-то… птичье. На носу — очки в тяжелой роговой оправе, сползающие вниз. Волосы соломенного цвета, лохматые, торчат вихрами.
В голове всплыло имя, будто кто-то подгрузил файл с контекстом: Сева. Севастьян Морозов. Студент третьего курса Литинститута. Хороший парень, но звезд с неба не хватает. Влюблен в Лену Ветрову. Боится пауков и профессора Штерн.
— Ну привет, Севастьян. — Поправил очки. — Осанку бы тебе исправить, дружок. Ссутулишься, как вопросительный знак.
Отвернувшись, начал ревизию.
На столе, заваленном книгами — Хемингуэй, Блок, учебник по диамату, — лежала общая тетрадь в дерматиновой обложке. Подписана красивым почерком: «Стихи. С. Морозов».
Открыл наугад.
'Весна идет, звенят капели,
И трактор пашет целину.
Мы все успели, мы сумели,
Поднять любимую страну!'
Захлопнул тетрадь и поморщился, как от зубной боли.
— Господи… Рифма «капели-сумели»? Серьезно? И «трактор», который пашет весной? Севка, это не поэзия, это преступление против ритмики. Даже для стенгазеты стыдно.
Бросил тетрадь обратно на стол. С этим «багажом» придется что-то делать. Если открыть рот с такими стихами, засмеют даже голуби на карнизе.
Но главное было не это.
Главное стояло в углу, за шкафом.
Заметил её сразу, но оттягивал момент, как гурман десерт.
Гитара.
Подошел медленно, с трепетом. Классическая советская «семиструнка», переделанная под шесть струн — варварство, обычное для эпохи. Корпус широкий, фанерный, покрашенный в ядовито-оранжевый цвет с переходом в черный по краям. На деке — переводная картинка: алая роза.
— Ленинградская мебельная фабрика, — безошибочно определил Макс, даже не глядя на этикетку внутри розетки. — Инструмент ударно-дробящего действия.
Взял в руки. Тяжелая, неудобная. Гриф толщиной с черенок лопаты.
Провел пальцем по струнам. Ржавые, шершавые, похожие на проволоку для резки сыра. Расстояние до грифа в районе двенадцатого лада — сантиметра полтора. Спокойно можно просунуть мизинец.
— Как ты на этом играл, парень? — шепот сорвался с губ. — Это же испанский сапожок для пальцев, а не инструмент.
Устроился на подоконнике, привычно закинув ногу на ногу, укладывая корпус поудобнее. Попытался взять простейший аккорд Em.
Левая рука сжала гриф.
Боль пронзила подушечки мгновенно. Струны впились в нежную, лишенную мозолей кожу, как ножи. Чтобы прижать их к ладам, требовалось усилие, сравнимое с эспандером.
Бр-р-рынь.
Звук глухой, плоский, как будто играли на фанерном чемодане, набитом ватой. Третья струна дребезжала, четвертая «плыла» вниз, не держа строй. Колки скрипели, сопротивляясь натяжению.
Попробовал перебором. Ногтем зацепил басовую струну. Звука не было — только сухой, картонный щелчок. Ни сустейна, ни глубины, ни обертонов. Гитара была мертвой. Создана не для музыки, а чтобы орать пьяные песни у костра, заглушая треск поленьев.
— Дрова, — вынес вердикт. — Полные, беспросветные дрова.
Взглянул на пульсирующие от боли пальцы. На подушечках остались глубокие красные борозды от ржавчины.
В двадцать четвертом остался кастомный «Тейлор», который пел от одного прикосновения. Здесь — это оранжевое чудовище.
Вздохнув, посмотрел в окно.
Двор жил своей жизнью. Две девочки прыгали в «резиночку», ритмично выкрикивая считалку. Парень в кепке чинил велосипед, перевернув его колесами вверх. Из открытого окна соседнего дома доносился голос Кобзона.
Мир звучал. Был наполнен звуками — аналоговыми, теплыми, настоящими.
А в руках инструмент, который не мог издать ни одного честного звука.
— Ладно, — бросил тишине. — Не бывает плохих инструментов, бывают плохие руки. А руки у нас… ну, какие выдали.
Решительно положил гитару на стол, подвинув стопку книг. Осмотрел порожек, бридж, колки. В голове уже выстраивалась схема.
Если изменить угол грифа, подложив монетку… Если сварить струны в соде… Если пропитать накладку маслом…
— Мы тебя вылечим. Запоешь. Джаз выдашь, фанера ты ленинградская.
Огляделся в поисках инструментов. Ничего. Только перочинный ножик с обломанным кончиком.
Придется идти в народ.
Пригладил вихры, поправил очки и шагнул к двери, за которой шумела большая, незнакомая и чертовски интересная страна.
Коридор общежития встретил гулом, словно внутри растревоженного улья. Пахло кислой капустой, дешевым табаком «Прима» и мастикой для пола — сладковатый, душный запах казенного уюта. Под потолком тускло мерцали лампочки в пыльных плафонах, половицы скрипели под ногами, отбивая рваный ритм.
В дальнем конце кто-то яростно спорил о том, продал ли Евтушенко душу партии или просто взял в аренду. Из приоткрытой двери душевой доносился шум воды и фальшивое пение: «А нам всё равно, а нам всё равно…».
Макс шел целенаправленно, стараясь не ловить взгляды. Память тела — штука полезная: ноги сами несли к «техническому крылу», где обитал местный гений и барахольщик Виталик по прозвищу Радиола. Жил он не в комнате, а в бывшей кладовке, которую комендантша отдала ему в обмен на починку телевизора.
Постучал условным знаком: два коротких, один длинный.
За дверью что-то упало, звякнуло.
— Занято! — буркнул глухой голос.
— Это по делу. Срочному.
Замок щелкнул.
В нос ударил едкий, но приятный запах канифоли и паленой изоленты. Кладовка напоминала нутро огромного сломанного робота. Вдоль стен громоздились стопки журналов «Радио», на полках лежали разобранные приемники «Спидола», мотки проводов, лампы, похожие на стеклянные грибы. В центре, под яркой настольной лампой, сидел сам Виталик — лохматый, в очках с треснувшей линзой и с паяльником в руке.
— А, Морозов… — Виталик не обернулся, тыкая жалом паяльника в зеленую плату. — Если ты насчет утюга, то я еще не смотрел. Там спираль сгорела к чертям.
— Утюг подождет. Мне нужен инструмент.
— Какой? — Технарь наконец оторвался от платы, сдвинул очки на лоб. Глаза красные, воспаленные.
— Плоскогубцы. Наждачка-нулевка. Машинное масло, хоть капля. И, если есть, надфиль.
Виталик хмыкнул, вытирая руки о замасленную тряпку.
— Набор юного взломщика? Или решил зубы кому-то подровнять?
— Гитаре. Буду делать из дров скрипку Страдивари.
— А-а-а… — интерес в глазах Виталика погас. — Ну, плоскогубцы дам. Наждачка тоже где-то валялась. А вот надфиль — инструмент точный, дефицитный. Что взамен?
Макс похлопал по карманам вельветовых брюк. Пусто. В двадцать четвертом году вопрос решился бы переводом на карту за секунду. Здесь валюта была твердой, предметной.
Память Севы услужливо подсказала: в верхнем ящике стола, под конспектами, лежат талоны на сахар. Сева сладкое не любил, копил «на черный день».
— Сахарные талоны. Месячная норма.
Виталик оживился. Сахар нужен был для браги — вечной валюты студенческого братства.
— Идет. Только с возвратом. Инструмент, не сахар.
Он нырнул под стол, загремел ящиками. Через минуту на верстак легли ржавые, но крепкие плоскогубцы, кусок наждачной бумаги и маленький, треугольный напильник с черной ручкой. Масло он отлил в крышку от лимонадной бутылки.
— Держи. Если надфиль сломаешь — убью. Им еще немцы в сорок пятом замки вскрывали.
Вернувшись в комнату, свалил добычу на стол.
Операция началась.
Первым делом — струны. Макс скрутил колки, плоскогубцами выдернул упрямые шпильки из подставки. Старые струны свернулись кольцами, как дохлые змеи. Ржавчина сыпалась на стол рыжей перхотью.
Выкидывать нельзя. Новых купить негде, да и денег нет. Придется воскрешать.
На общей кухне набрал в кастрюлю воды, сыпанул туда горсть соли и ложку соды, украденной с полки соседа. Поставил на электроплитку.
Когда вода забурлила, опустил туда струны.
«Суп из металла», — усмехнулся про себя.
Это был старый, почти забытый лайфхак. Кипяток с содой выедает грязь, жир и частички кожи, забившиеся между витками обмотки. Звук, конечно, не станет как у Elixir, но яркость вернется.
Пока варево булькало, распространяя странный металлический запах, вернулся к «пациенту».
Гитара лежала на столе, беззащитная, голая, лишенная голоса.
Взял надфиль.
Проблема советских гитар — лады. Металлические порожки, вбитые в гриф на фабрике, торчали по краям, царапая ладонь при движении.
Вжик. Вжик. Вжик.
Мелкая металлическая пыль летела на стол. Макс работал методично, стачивая острые углы. Пальцы двигались уверенно, вспоминая моторику гитарного мастера. В прошлой жизни приходилось подрабатывать в мастерской, отстраивая дешевые «Фендеры» для школьников. Принципы те же, только вместо профессионального инструмента — ржавый надфиль Виталика.
Затем — наждачка. Прошелся по ладам сверху, снимая окисел и неровности, полируя до блеска. Гриф засиял тусклым серебром.
Тряпочкой, смоченной в масле, протер накладку. Сухое, жадное дерево впитывало влагу на глазах, темнело, приобретало благородный вид. Запахло мастерской, трудом, чем-то мужским и надежным.
Это было странное ощущение. В будущем музыка была набором нулей и единиц. Клик мышкой — компрессор, клик — эквалайзер. Руки касались только пластика и тачпадов.
Здесь музыка была физической. Она требовала силы, грязи под ногтями, запаха масла. Ты не мог просто скачать плагин. Ты должен был выгрызть звук из дерева и железа.
В этом была какая-то первобытная честность.
Вернулся на кухню. Снял кастрюлю с огня. Вода стала бурой, мутной.
Выловил струны вилкой, бросил на полотенце. Горячие. Блестят, как новые.
Теперь — главный трюк.
Высота струн. Гриф крепился к корпусу огромным винтом с квадратной головкой. Система примитивная, но позволяющая регулировать угол наклона.
Макс порылся в кармане пиджака Севы. Нашел две монеты: пятак и копейку.
Ослабил винт. Гриф качнулся. Подложил под пятку грифа копейку — как прокладку, меняющую угол. Затянул винт плоскогубцами до скрипа.
Геометрия изменилась. Теперь струны лягут ниже, прижимать их станет легче.
Натяжка струн заняла еще полчаса. Колки скрипели, сопротивлялись, но масло сделало свое дело — ход стал плавнее.
Макс крутил, слушая, как растет напряжение металла.
Дзынь. Первая пошла.
Донн. Шестая.
Наконец, все было готово.
Гитара все еще выглядела как мебель, покрашенная половой краской. Но теперь это была ухоженная мебель.
Макс сел на стул, положил инструмент на колено.
Взял аккорд.
Звук изменился. Он перестал быть глухим. Струны звенели — резко, немного лязгая (из-за низкой посадки), но ярко. Появился сустейн. Нота висела в воздухе, не умирая сразу, а медленно затухая.
Это был звук не для романсов. Это был звук для дельта-блюза, для чего-то грязного, ритмичного, уличного.
Именно то, что нужно.
Вытер руки от масла о штаны — к черту этикет.
В дверь постучали. Тяжело, увесисто.
— Морозов! Открывай, буржуй, жрать пора!
Петя Трактор.
Макс отложил гитару. Взгляд упал на часы. Прошло три часа. Он не заметил, как пролетело время. Живот подвело голодным спазмом, напомнившим, что запах жареной картошки был не галлюцинацией.
Встал, разминая затекшую спину.
Первый бой с реальностью выигран. Инструмент готов. Осталось найти тех, кто захочет его слушать.
Дверь не открылась — распахнулась, едва не сорвавшись с петель, словно в комнату вломился медведь-шатун.
На пороге стоял Петя Свиридов, сосед по комнате. Прозвище «Трактор» прилипло к нему на первом курсе, и достаточно было одного взгляда, чтобы понять почему. Петр был квадратным. Ширина плеч спорила с высотой дверного проема, руки напоминали узловатые корни дуба, а лицо, румяное, с носом-картошкой и соломенными бровями, излучало несокрушимое сибирское здоровье.
В руках Трактор держал фанерный посылочный ящик, обшитый по краям тканью, исписанной химическим карандашом.
— Живой, интеллигенция? — прогремел бас, от которого жалобно дзынькнула только что настроенная струна. — А я думал, ты тут с голодухи уже томик Блока грызешь.
Петя с грохотом опустил ящик на свою кровать. Сетка прогнулась до пола.
В комнате мгновенно изменилась атмосфера. Запах канифоли и старой пыли был безжалостно вытеснен ароматами копченого сала, чеснока и ржаного хлеба. Желудок Макса скрутило спазмом такой силы, что в глазах потемнело. Организм Севы Морозова, привыкший к пустым макаронам и чаю без сахара, требовал калорий.
— Мать прислала, — сообщил Петя, с хрустом отдирая крышку ящика гвоздодером. Гвозди визжали, сдаваясь грубой силе. — Сало, варенье брусничное, носки шерстяные. Налетай, пока я добрый. А то ветром сдует, смотреть страшно. Одни очки да уши остались.
Сопротивляться было бесполезно, да и глупо.
Макс сгреб со стола учебники, освобождая плацдарм. Петя тут же расстелил вчерашний номер «Литературной газеты». На передовицу с портретом какого-то ударника соцтруда лег шмат сала с розовыми прожилками, размером с кирпич. Рядом шлепнулись пучок зеленого лука, банка соленых огурцов и буханка черного, тяжелого, как камень, хлеба.





