Читаем Под самой Москвой онлайн бесплатно


Под самой Москвой

Эта книга — о разном. Разные герои, разные события. И география этих рассказов разная. Автор ведет читателя то по берегу тихой речки Голубицы вслед за Шурой, дочкой знатной ткачихи из подмосковного городка; то по трудной горной дороге вместе с отчаянным учеником автомастерской Ахматом из узбекского кишлака. На шумной площади Каира читатель повстречается с Мустафой, боем из Хилтон-отеля. И пройдет в толчее стамбульского базара, чтобы узнать грустную историю мальчика в ошейнике. Но большинство этих рассказов все же имеют нечто общее. Герои их — ровесники. Дети и подростки. Они действуют в разных условиях, в разной обстановке. Но все они — дети нашего времени.

Ирина Романовна Гуро

Документальная литература / Детская проза / Прочая документальная литература / Книги Для Детей
<p>Под самой Москвой</p><p><strong>ПОД САМОЙ МОСКВОЙ</strong></p><p>Повесть</p><p><strong>1</strong></p>

— Веревка чья? Моя веревка. Сымай, — сказала Мымра спокойно.

— Общая веревка, — сказала я спокойно.

— Отвязываю, — сказала Мымра спокойно.

— Жадюга, — сказала я спокойно.

А там и всего-то висело что мамино платьице в красную копеечку. Я схватила его и побежала к себе. Платье было совсем мокрое. Мне вдруг стало жалко — на платья, а маму. Почему к ней все придираются?

Вчера в школе Клавка Свинелупова сказала:

— Мне тетя не велела с тобой водиться.

— Ну и пошла к свиньям! — сказала я.

А Клавка так поняла, что я намекаю на ее фамилию: она же хочет, чтоб ее называли «Синелупова»… И закричала:

— Ты грубиянка! И мама твоя грубиянка! В цеху, ровно мужик, командует, тетя сказала!

Тут я очень захотела Клавку двинуть, но удержалась: это уже было. И маму вызывали в школу. И она расстроилась. «Шурик, говорит, зачем же и ты против меня поступаешь? Мотька-табельщик нервы рвет, и ты — туда же». — «Так я же не против, я за тебя заступаюсь». — «Вот заступа нашлась. За тобой, как за каменной стеной!» — сказала мама, но повеселела.

А в обед я отнесла маме кушать. Она выскочила во двор пулей, а за ней Марфуша Зотова. Мама выхватила у меня узелок: «Ешь, Марфуша, вот бери котлету… Вот то, вот се…» А сама, по-моему, даже не видит меня, а видит только Федьку, наладчика станков. И все время про него, про него. Марфуша поддакивает: уж такой он бессовестный, срывает нам план. Бесстыжие его глаза!

Я хотела тоже сказать свое мнение про Федьку: он шел через двор выпивши и ну камнями в Барбоску пулять! Но мама с Марфушей меня не слышали. Шум от станков ужасный: их на обед не выключают. И даже во дворе разговора не слышно.

Марфуша кричит:

— Федьку на собрании пропесочить!

А мама кричит:

— Пускай уберут его от нас! А? Что? Не слышу.

Марфуша:

— На людей через него смотреть совестно. Скажут: хвалилась синица море зажечь. А? Что? Не слышу.

Вот так весь обед и прошел. Я и не спросила маму, правда ли, она в цеху, ровно мужик, командует.

А Мымра чего на маму шипит? За попа. Прошлый год первого мая как раз была пасха. Мы прибирались к Первомаю, а Мымра — к пасхе. И Мымра во дворе хвалилась, что у нее «батюшка» в гостях будет.

Второго мая мы с мамой сидим на крылечке. Мама говорит:

— Давай, Шурик, споем мою любимую.

Это значит, про осенние листья.

Осенние листья шумят и шумят в саду,Знакомой тропою я рядом с тобой иду.И счастлив лишь тот,В ком сердце поет,С кем рядом любимый идет…[1]

Как раз на этом месте калитка — хлоп! Заходит молодой мужчина с усами и бородкой. Волосы длинные, черная шляпа, плащ-болонья выше колен. Походка молодцеватая.

— Здрасьте! — говорит он и снимает шляпу.

— И вам здрасьте, — отвечает мама.

— Не узнаете, Варвара Ивановна?

— Что-то, извиняюсь, не признаю.

— А я Димитрий Стукалов.

В это время из своей двери выплывает Мымра. В шелковой кофточке — цвет бордо, на голове — перманент маслом из лампадки примазан: у нее в комнате красная лампадка горит, как на светофоре. И к гостю:

— Христос воскресе, батюшка. Пожалте, батюшка, заждались, батюшка! — И чмок его в руку.

Он сразу другим голосом:

— Во имя отца и сына. — И еще кого-то… А сам на маму — зырк! Глаза у него зеленые, веселые.

А мама моя как вскочит на ноги да как закричит:

— Этто вы, значит, и есть батюшка? Я ж думала, что вы какой, извиняюсь, битла: волосы длинные, болонья — выше колен. Ха-ха-ха!

И так она смеялась, полчаса отойти не могла. Вот за это Мымра и вызверилась…

И географичка Юлия Викентьевна тоже вредная. Как-то я прохожу, а она говорит немке Лизавете Петровне:

— Красивая девочка Макарова.

— В мать, — отвечает Лизавета.

— Что ж, дитя любви! — говорит Юлия.

И обе как засмеются!

Я спросила маму: почему это я — «дитя любви»? Мама на меня посмотрела как на дурочку. Ну, думаю, все равно: была не была, выскажусь!

— И еще, говорю, соседки рассказывали, что ты с папой и в загс не ходила.

— Ох, Шурка! Не до загсов нам было. Мы про ник и не думали. Уж очень любили мы друг дружку. Вот и получается, что ты — дитя любви.

— И про меня, мама, не думали?

— И нисколько даже, — мама покрутила головой и глаз скосила. — Это уже когда папки нашего не стало, тут я подумала: будет дите — мальчик ли, девочка, — назову Шуркой, в честь отца.

Мама спохватилась: мол, не то что-то говорит — и давай строгость показывать:

— А ты не мельтеши по двору, поменьше соседок слушай. Ну что они, темные, понимают?

— А ты не темная, мама?

— Нет, дочка. Я неученая, да не темная. Я, Шурка, жизнью высветленная. Вот так. Заруби себе на своем носишке воробьином. — И рукой по столу пристукнула, словно печать поставила.

Я еще спросила:

— Мама, почему это говорят, что тебе «больше всех надо»? А что тебе надо?

Мама стала злая и спрашивает:

— А им ничего не надо?

— Им — нет.

— Ну их в болото, Шурка!

— Кого в болото?

— А вот тех, кому ничего не надо! А сами только свою выгоду блюдут!

И опять же спохватилась:

— Ступай уроки учи. А то снова меня в школу позовут. — И добавила: — Эх, некогда мне тебя воспитывать. Растешь, как трава.

— А как надо меня воспитывать?

— Сама не знаю, — призналась мама.

Главного бухгалтера Осипыча вся фабрика боится.

Говорят, он на счетах даст щелчок, и все пугаются. А мама — нет. Я сама видела, как она сердитого Осипыча взяла под ручку и говорит ему:

— Товарищ главный бухгалтер. Давайте поговорим с вами, как мужчина с мужчиной!

А он ей:

— Как же, Варвара Ивановна, я могу с вами говорить, как с мужчиной, если вы — женщина.

— Хоть я женщина, но разговор у нас будет чисто мужской: про начисления за переработку, — отвечает моя мама и косит глазом. А Федька-наладчик посмотрел и говорит: «Сейчас его Варвара научит, как на свете жить!..»

Я повесила мамино платье в кухне, она его, видно, перед сменой постирала. Я еще спала. Не могла мне сказать, я бы сама ей постирала! Сидя на подоконнике, я все думала и думала… Вдруг вижу: Вася Жуглов с механического. Идет, хромает. Ногу повредил. В аварию попал. Бытовая травма на мотоцикле… В руках аккордеон… Ох, я обрадовалась! Долго Васи не было видно. И за что только мама его гонит? Гонит и гонит. Так прямо и говорит: не ходи к нам! А чего?

Если меня спросить, так Вася всем хорош. Очень красивый. Брюнет. На артиста похож. Из фильма «Вернись в Сорренто» — дети до шестнадцати лет не впускаются. Играет на аккордеоне. И потом — у него мотоцикл. А мама его гонит. «Мама, — говорю, — он же добрый». — «Даже слишком, — говорит мама, — а мужчина должен быть мужчиной». — «Вот как? А женщина? Кем должна быть женщина?»

— Женщина тоже должна быть мужчиной! — говорит мама.

— А мотоцикл? — расстраиваюсь я. — Он приглашал сколько раз кататься.

— Вот еще! — возмущается мама. — Интерес сзади на седле трястись, как собака на заборе.

— А у него коляска есть!

Маме крыть нечем, она промолчала…

— Шурочка, выходи на крыльцо, дочка! — кричит Вася.

Он меня зовет дочкой. А мама ему: «Что она тебе за дочка? У самого молоко на губах не обсохло!»

Вася устроился на крыльце и заиграл: «Синенький скромный платочек». Он всегда этот «Платочек» играет.

Вася играет, а я стою возле него. Крыльцо у нас деревянное, высокое. И дом на пригорке. Да-алеко видно! И город наш отсюда кажется совсем маленьким. И розоватым. Будто раковинка, выброшенная на песчаный берег Голубицы.

Вася играет. А я ему на ухо говорю про раковинку, что лежит на берегу Голубицы.

Вася играет. Теперь какую-то песню старинную. Будто золотую нитку наматывает на белый-белый челночок. Такая музыка легкая и красивая.

И говорит Вася под эту музыку, словно стихи читает:

— А раковинка-то, Шурочка-дочка, не простая. В ней, в середке самой, жемчужина. А жемчужина та — Варвара Ивановна Макарова.

— Мама? — Я очень удивилась.

Вася встряхнул волосами, и аккордеон у него в руках вроде подпрыгнул: такую завел, что на месте не устоять!

Проступают конопушкиСквозь румянец щечек,Это, милый, не веснушки —Золотой песочек…

Выбежала я на середину двора — и давай плясать! Пляшу, и кругом все пляшет — и забор, и березки, а мокрое белье на веревке взвивается… Ух ты! Ух ты-ы! Пошел дождик и тоже вроде пляшет, вбок заходит! Ух ты! Ух ты! Запыхалась я, промокла, прыгнула на крыльцо. И Вася музыку с разбегу оборвал.

— Хорошо пляшешь, Шурочка. Однако до матери тебе далеко. Как до звезды в небе.

И тут из-за угла вылетает пулей она сама! Все она бегом!

Мама увидела Васю, насупилась и помедлила:

— Другого времени зайти не нашли, Василий Игнатьевич? Неприбранная я. Извините. С работы.

— А вы, Варвара Ивановна, и в рабочей своей робе все равно всех красивше!

«Ну, Вася дает! Хочешь стой, хочешь падай. Лихо, Вася! Пять очков в твою пользу!» — сказал бы Юрка Мельников.

Но мама прошла в комнату и так поспешила, что уронила платочек и не заметила.

Вася его поднял. Это рабочий мамин платочек. И я к нему так привыкла, что только сейчас вдруг заметила: а он-то синий-синий!

Я вырвала его из Васиных рук и вбежала в комнату.

Мама стояла перед маленьким зеркальцем, что у нас на тумбочке, и смотрела на себя, словно на кого-то чужого. И действительно, что-то чужое было в ней, даже мне стало страшно.

ОТ АВТОРА

Вот женщина. У нее черные глаза. При светлых волосах это необычно. Это ли придает ей привлекательность? Вряд ли. Тогда что же? Нос у нее крупноват, рот широк, руки грубые. Но вся фигура — маленькая, стремительная. Это ли привлекает к ней? Может быть.

Но вернее всего — нечто общее. Выражение лица, весь облик. Что в них? Доброжелательность? Да, но при этом и некоторая настороженность. И готовность замкнуться. Доброта? Да, и это.

Но и злость. О, да! Она может быть злой, очень злой. Задумчивость? Да! да! И — беспечность? Отчасти. Жизнерадостность? О, да! У этой женщины, над которой заботы вьются густым осиным роем? У которой так мало радостей? Нет мужа, нет покоя. А есть — тяжелая работа. И дочка на ней…

Враки все это. Прислушайтесь: шумят станки. Ровный их шум — как прибой. А что это? Кричат ткачихи, собравшись в пролете цеха. Они всегда так кричат, когда обсуждают «в перекур» свои дела. А это что? Поет Шурка-дочка. И не на ней она вовсе: с ней. Голосочек у Шурки так себе. Далеко ей до матери. Кто это сказал? Вася-механик. Слышите? Пошла наматываться золотая ниточка мелодии на белый челнок…

И все эти звуки заглушили осиное жужжание забот? Нет, сплелись с ним.

Вот женщина. Ей тридцать один. Женщина, живущая одна, не за мужней спиной. Дочь растет без отца. «И сама ее подыму!» — эти слова она говорила часто. Реже — другим: она не из тех, кто ищет утешения. Чаще — себе: она так нуждалась в утешении.

Живет женщина в городке. Золотая нить Голубицы прошивает его посредине и одним концом уходит в зеленый пушок рощицы, а другим обвивается вокруг стен монастыря. А они — серо-белые, зубчатые и дымчатые. Может, от испарений земли под солнцем, а может, от древности.

Если подойти к реке поближе, то она уже не золотая. Она сизо-жемчужная с белыми перышками отраженных облаков. Она на самом деле — Голубица!

А в тумане над городом, словно герб его, синий купол бывшего монастыря и красная труба текстилькомбината.

Живет в городке женщина. Привлекательная, способная, деятельная…

Как сложилась ее судьба? Какой ветер подхватил маленькое, храброе суденышко?

История простая, обычная, человеческая.

* * *

Я люблю ходить на фабрику. Еще когда я была совсем маленькой, бабка Аграфена посылала меня к маме «на смену». Давала мне узелок: в нем печеная картошка — мама очень любит, и кусочек сала. В проходной меня все инвалиды знали — у нас инвалиды на вахте стоят. «Проходи, говорят, Варварина дочка! Вся в мать. Шустра больно».

И так я в проходную ту нырять привыкла!

Я люблю смотреть, как работают ткачихи из маминой бригады. И моя мама. Вот ее рабочее место. Мне нравятся эти слова. Я сижу за партой в школе. Но никто не скажет, что это мое рабочее место. Парта, она и есть парта.

Я когда-то спросила маму, почему мое место за партой не рабочее. Она засмеялась и сказала: «Наверное, потому, что ваша работа — это ученье. Что вы наработаете, то при вас и остается. В головках ваших».

Она потрепала мне волосы и раскосматила меня совсем.

— Ну, мама… — Я хотела с ней серьезно поговорить и все допытывалась: — А ваша работа не остается при вас?

— Вот уж нет. Что мы сработаем, от нас уходит. Сначала недалеко. Во-он… на склад. К кладовщику Прошке Усову. А потом — в магазины, на фабрики одежды. И еще мы сами не знаем куда. И никогда не найдем того, что сделали, разве что случайно.

Рабочее место мамы — десять ткацких станков. Сначала были полуавтоматы. Когда их привезли и установили в цехе, ткачихи говорили, что они — «умные». Я была маленькая еще и подумала, что навезли каких-то роботов. Я не знала, чему тут радоваться, право. Но видя, как они все, мама и ее подруги, чуть не прыгают вокруг этих полуавтоматов, я подумала, что, верно, тут есть причина. И правда, в получку мама пришла довольная и говорит:

— Вот, Шурик, что значит машина. Двадцать семь рублей лишних заработала.

— Так это, — говорю, — машина заработала, а не ты.

— У… чего мелешь! Машина без меня — круглая дура. Мои руки, мое уменье да мое хотенье.

Это любимая мамина присказка.

А потом появились автоматы вместо полуавтоматов.

Ловко работают ткачихи, а особенно мама и Марфуша Зотова. Легкие нити похожи на завесу дождя, светлого, легкого — такой идет летом, при солнце. «Слепой дождь», — называют его. Солнце светит, а он, как слепой, этого не видит. Идет себе да идет.

Завеса из нитей тянется, тянется… И вдруг — обрыв, где-то нитка оборвалась. И ткачиха поскорее скрепляет ее. Только так уж проворно, так быстро, и не уследишь, что же она сделала.

А машины работают дальше, опять идет завеса из нитей, похожих на дождевые струйки. И шум стоит мерный, сильный, словно дождь в лесу. Но если долго остаешься в цехе, то уж не слышишь шума.

Между станков ходит мама в своем рабочем платье, в черном переднике, с синим платочком на волосах.

Ходит она вроде свободно, ни о чем не думает. И словно бы на станки не глядит. Но видит что-то, чего я не вижу. И опять — легкое движение, какое-то особенное, словно птичье. Только очень легкая птичка: клюнула и взвилась! Мама быстрая, но не суетливая. И какая-то важная.

Когда-то я еще маленькая была, я как-то маме сказала:

— Ты в цехе важная. Будто директор в кабинете.

— Я, если хочешь знать, важнее всех директоров. Я продукцию даю. Вот что.

— А что это — продукция?

— Это… это без чего людям нельзя жить.

— А чтобы давать продукцию, чего надо?

— Уменье да хотенье.

Хоть это давно было, но мне запомнилось одно воскресенье. Мама меня разбудила: «Собирайся, пойдем в музей!» Я хотела в лес идти, но догадалась, что мама взялась меня воспитывать. В музей так в музей. Пошли. Я, мама, бабка Аграфена Фетисовна и ее внук Василек. Приходим в музей. Сначала смотрим про прошлое. Там в витрине выставлены лапти. Большие и маленькие — детские. Василек уставился на них:

— А что это?

Я отвечаю:

Похожие книги