Читаем Плоские стихи онлайн бесплатно
Плоские стихи
Бывают стихи лесенкой. А бывают стихи плоские. Стихи лесенкой читать просто. Стихи плоские читать трудно. Но я — безжалостный автор. Я поработала, и хочу, чтоб теперь поработал и читатель. Вот так вот.
ПоэзияБог в раздумьи сидит за столом. Бог в сомнении. Не удалось? Там, внизу, в камышах за прудом дети больше не ловят стрекоз. Там, внизу, на вечерней заре люди больше не шепчут: "Люблю". Там в мерцающем тонком стекле люди ищут дорогу свою.
Вот и всё. Каждый бог сам себе. Вот и всё. Каждый строит свой ад. Там в мерцающем тонком стекле заключён мир побед и наград.
Хрупкий разум — изящный сосуд, чем наполнен: добром или злом? Там, внизу, его больше не чтут. Бог в раздумьи сидит за столом.
И мне кажется: всё уяснив, он поднимется вдруг и уйдёт. Только лёгкий забытый мотив здесь, внизу, над прудом проплывёт. И ребёнок, услышав его, отведет от экрана глаза, и увидит, как синей стрелой над водою летит стрекоза.
А я смотрю: тень падает на город. И город зажигает фонари, как будто сетью света зачарован от тех, кто прячется в густой тени.
Но эти ночи странные созданья, виденья неприятные ему — его же статуи, его же зданья, его же жители в его дому. Чего ему страшиться? Нет, наверно, в своих предположеньях не права, ему я приписала те волненья, которыми полна моя душа.
Нас всех пугает, как меняет время друзей давно знакомые черты, а это новое младое племя… о боже, как его боимся мы! И бог нам внемлет, и глаза слабеют, и одевает милосердно тьма всё то, чего понять мы не умеем, и отчего милее слепота, чем знание…
Тень падает на город. И город зажигает фонари. Не для себя — ведь он еще так молод! Для тех, кто стариками стал внутри. И обратив свой взор в себя, я вижу, что нечего бояться нам, друзья, и что никто не будет здесь унижен, пока пылает наш фонарь — душа.
Она не хотела замуж, и так говорила всем.
Мужчин оставляла на ночь, а изредка — дней на семь. Она никого не любила, и даже терпела едва, с трудом собирая силы, какого-то чувака, который все время крутился поблизости от нее. Нет, он ни к чему не стремился, и вроде не ждал ничего. А просто — возил на машине в какие-нибудь ебеня, таскался за ней в магазины, сашими кормил иногда, дарил на концерты билеты и на день рожденья букет…
Но, впрочем, причём тут букеты! В них счастья особого нет. Ну, в общем — вблизи он крутился, и вдруг, неожиданно так, в какую-то шмару влюбился и носит теперь на руках!
И поздно кричать «не отдам» уж, хоть горько и тошно совсем.
Она не хотела замуж, и так говорила всем.
Самое чистое небо я видел в Испании — мне говорил загорелый безногий пират. Хоть я испанцев самих не люблю и не жалую, любит их бог и подарками баловать рад.
А вот британское небо — густое, слезливое — снится мне каждую ночь в поволоке дождей. Да, неказистое, но бесконечно красивое, милое блудной душонке моей.
Ждёт меня там не жена, а петля. Впрочем, что же я жалуюсь? Я не дурак, чтоб однажды вернуться туда. Самое чистое небо я видел в Испании. Вот бы и совесть моя была также чиста!
Бил я испанцев, голландцев и прочую братию. Видел две Индии, дважды объехал весь мир. Золото плыло мне в руки, и много потратил я. На остальное купил этот старый трактир.
Бабы, вино и табак не приносят мне радости больше: всё пресно и скучно в туземном раю. Снится мне серое небо и нет больше сладости, чем поглядеть на него перед тем, как накинут петлю.
Счастливый не понимает несчастного. Несчастный не понимает счастливого. Нельзя объяснить вкуса сливы тому, кто не пробовал сливы.
Нельзя объяснить запах розы тому, кто не нюхал роз. А даже если и нюхал, но насморк и красный нос, то он аромат не узнает, хоть тыщу раз объясни. Счастливый не станет несчастным. Несчастный не станет счастлив.
Когда переменится ветер, изменится путь корабля, и всё искупается в свете, который не любит тьма, сбежит, спотыкаясь, несчастье, и счастье на смену придёт. И этот новый счастливый несчастного не поймёт.
Вот в этом загадка братцы. Вот в этом и западня. Не стоит даже пытаться понять и чужих, и себя, когда переменится ветер, и ты переменишься с ним, всё то, чем ты был недавно, развеется, словно дым. И счастью раскрывши объятья, ты прочь отшвырнёшь себя вчерашнего, словно платье, испорченное навсегда.
Люди спорят о том, каков бог. Это очень смешно. Это страшно очень. За свои слова из них каждый бы смог сделать адом кровавым блаженные ночи. Люди спорят о том, чья свобода правей. Люди спорят о том, кому власть доверить. Словно бьются за то, чья же это дверь, но не могут открыть этой самой двери.
Люди ходят по миру, как будто бы мир — это их дитя, это их созданье. Ну, а мир глядит, как блуждают они, и решает, а нужно ли это зданье, что построил он много годов назад, обустроил, как мог, населил муравьями. Люди всё еще восклицают «Май гад», но давно почитают себя богами…
Люди спорят о том, каковы они. Да о чём бы не спорили — всё о людях. А поэты безумные пишут и пишут стихи, в них, что было, рассказано, и что будет. Но не слушают виршей, пусть даже хороших, вокруг те, кто заняты разговором. В этом, созданном ими, мире — никто не друг. Воры все, даже те, кто не кажется вором.
Устаёшь от всего: от привычного и наносного, от актёров и дворников, пахарей, директоров, от весны устаёшь — всё в ней пресно уже и неново, от минут, от часов, от декад, от веков…
От любви устаёшь удивительно быстро, а от злобы чуть медленней, но всё равно устаёшь. От рабочего класса, а также от капиталистов, а особенно сильно от тех, кого ценишь и ждёшь.
Словно в пьесах у Чехова бродят усталые люди и пытаются что-то настигнуть и что-то поймать. А оно не даётся, оно ускользает, как студень, что на празднике с вилки всегда норовит убежать.
Вот поэтому-то я совсем не люблю «Дядю Ваню», и хоть ем, но без смака совсем, холодец. Устаёшь от всего, а особенно — от расставаний и того, что в конце каждой пьесы есть слово «Конец».
В городе мало машин. Видно, все на шашлыках. Слушаю шорох шин — летних, не на шипах. Еду, куда глаза смотрят, то есть вперёд. Справа свободен ряд, можно и в поворот…
Как же легко сменить пункт назначения! Можно тогда говорить про приключения, про неоглядную даль поля вокруг шоссе, что ничего не жаль, что надоели все… Что, вот, сорвался и в путь, как же легко за рулём! Выберемся как-нибудь, как-нибудь переживём…
И забывается тот, кто то шоссе проложил. Был же не идиот, денежек наварил. Видимо, зять — депутат. Может быть, мама — судья. Или в министрах сват. В общем, при власти родня.
Ладно, прости его бог, славный он создал вид. Лёгкий висит здесь смог (или то дождь моросит?), гладкое вышло шоссе, мягок здесь шелест шин. На шашлыках, видно, все — в городе мало машин.
Если в Римской империи тоже был город, второй по значению? Весь стоящий на водах, не следующий за течением, из него убегали — кто в стольный, а кто в провинцию, про него писали только гадости просто из принципа.
Называли серым (а Рим-то, смотри, белокаменный!), говорили смело, как мало ему света дадено, а потом забыли. Не оставили даже в хрониках. Выжгли, до корней просолили, вона как!
Я стою на развалинах Рима — сверху новый Рим. Притворяется вечным. Прежде он был таким. И я думаю: новый всадник, мотоцикл между ног, проезжает свой виноградник, впереди городок — два десятка домов и площадь — всё что сохранил мир от города, что когда-то был вторым.
Он, не вечный, уже не встанет, лишь лоза не растёт там, где в старые годы соль легла.
Если долго идти, то дойти до луны пешком — не проблема, когда бы была атмосфера. Мне сказал калькулятор — всего тридцать лет, потом можно сесть, как положено честному пенсионеру.
Но беда: вот дойдёшь, а там ни садов, ни рек, ни друзей, ни врагов… Нету там даже водки. Как без этого может прожить человек? Даже если тёртый калач и ловкий, всё равно раскиснет и станет в рукав рыдать: дескать, вся моя жизнь — псу под хвост и мимо. Остаётся только в небо смотреть и знать, что судьба, словно шар земной, неумолима.
Вот висит он, естественно, весь голубой, и вернуться к нему вероятно, но мало: ведь нужны ещё тридцать лет под рукой и здоровье, чтобы достигнуть финала не разбитым старцем на трёх ногах, не Альцгеймера жертвой иль Паркинсона, а ещё способным с блеском в глазах целовать родных, пусть уже не знакомых.
Вот она — наша жизнь — вся в пути до Луны, а кому повезёт, тот дойдёт и обратно. Впрочем, можно остаться и видеть сны и скучать о тех, кому нет возврата… Петь баллады, гелий вдувать в шары, покупать мороженое и колу…
Всё, поверь, лишь мыльные пузыри, в воскресенье пускает Господь по приколу.
Лягушка-царевич, тот самый, который с надеждою ждёт поцелуя красотки, за кочкой сидит и умело и споро мух ловит, своим языком, словно плёткой, орудуя ловко, и думает:
«Мухи сегодня с кислинкой, что, в общем-то вкусно»… К нему приходили седые старухи, молодки с приплодом… Что скажешь? Не густо сегодня с красотками в сказочном мире. Но мухи! Вот мух тех, пожалуй, в достатке. Он веса набрал, стал практически жирным. Ещё бы! Ведь он на четвёртом десятке.
Такая вот сказка. Почти что реальность. Он верен мечте, а скорей, своим мухам. Скажу в заключенье такую банальность: мы все выбираем, где сытно и сухо. Ну, в случае данном, конечно же, сыро. Но, главное, сытно и солнышко светит. Да, вывих случается в сказочном мире, и сказочник с этим не справится, дети.
Тут нужен Шекспир с принцем датским подмышкой. Тут нужен маститый немецкий философ. А сказочник что? Он не блещет умишком, и сам подзапутался в вечных вопросах. И муза-красотка его позабыла, и высохли в принтере — сука! — чернила. С утра интернет отключили и чинят… Он вроде бы чилит, но разве так чилят! Поспал бы, но душная слишком подушка, а тут ещё этот царевич-лягушка! Дедлайн на подходе, торопит издатель, нелестно опять отзывался читатель… Оставьте его ну хотя б на мгновенье! Так нет — снова вставили в стихотворенье…
Никто не хочет уходить: еще не допито вино, еще охота говорить про то, про это и про всё… И так не хочется вставать, прощаться, в щёку целовать…
Никто не хочет уходить, никто не хочет умирать. Вот просыпается рассвет, ведь ночь короткою была, и не остыл ушедших след, и в памяти звучат слова… Но невозможно не понять, что время не умеет спать. Никто не хочет уходить, никто не хочет умирать.
В щель двери прокрадется кот, объедки будет доедать, но знает даже этот скот: никто не хочет умирать. Ну, пусть не скот, а вовсе зверь, он всё же прокрадется в дверь и станет ласково мурчать, и я услышу, верь-не верь в его мурчаньи ту же нить, которой нам не избежать: никто не хочет уходить, никто не хочет умирать.
Писать стихи совсем необязательно… Но, вот, внушили: дескать, ты — поэт. И клавиши мурыжишь ты старательно, стирая с ноготочков модный цвет.
А в голове роятся мысли с рифмами (ни те, ни эти вовсе не новы), их упорядочить — совсем не хитрое, но ты с порядком с юности на «Вы».
Немецкий сериал про поколение, которое пропащим нарекли, ты смотришь невнимательно. Мгновение — и мысле-рифмы тронулись, легки, и покружившись над клавиатурою, навеки скрылись — не воротишь, нет. Писать стихи не разумом — натурою ты вроде должен, если ты — поэт…
Вздохнешь, полезешь в шкаф за лаком, смывкою, в какой-то час поправишь ноготки. Писать стихи — такое дело хлипкое, ты лучше маникюр побереги.
Весна придет, и в платье цвета модного ты на танцполе станешь зажигать и будешь молодая и свободная. Не обязательно стихи писать.
Как бродячая кошечка, тощая и молодая, над котятами вьётся, пытаясь быть взрослой вполне, так и я в этой жизни карабкаюсь, не поспевая, но стараясь быть с миром своим наравне.
Как старушка, что всем надоела — родне и знакомым, рассылая картинки сопливые под рождество, я свой мир украшаю, как если бы были хоромы мне привычны богатые, а не простое житьё.
Как Гомер, громоздя на сравненье сравненье упрямо, создаю «Иллиаду» свою из мышиных костей, из обрезанных ниточек, порванных бус — в общем, хлама, что не сможет занять даже самых послушных детей.
И я всех их жалею: старушку, и кошку, Гомера тоже, в общем, жалею, хоть прожил он жизнь, не журясь. И молюсь, чтоб воздалось нам в полную меру, но не верю, что сбудется это я, даже молясь.
Так что вот тебе, киска, пакет китикета, вот, старушка, тебе на картинку «Спасибо» в ответ, а Гомеру (чего еще ждать от поэта?) зарифмованный варварски варварский этот куплет.
Если встретит поэт поэта в былые года, расцветали вокруг них рифмы, словно пионы. Если кто и подтрунивал исподтишка, то не зло, а весело, благосклонно.
И на это глядя, читатель (а все они, как и люди все, очень близки к обезьянам) благосклонно приветствовал новый стих, и вобще ни в чем не искал изъяна.
А сейчас, если встретит поэт поэта, — тогда беда. Он трясется, визжит, от ярости пламенеет. Если даже похвалит кого-нибудь иногда, через пять минут об этом он пожалеет. А читатель… Впрочем, не будем плести обман: ну, какой сейчас у стихов читатель! Вот поэтому резко упал гонорар, и презрительно губы кривит издатель.
И, казалось бы, выход пленительно прост: сотоварищей надо любить учиться, не тогда, когда бренное тело везут на погост, а когда ближайшая встреча случится… Но мои слова, к несчастью, пропали зря, потому что я тоже поэт (пусть безвестный). И встречаясь с собратом, я вижу: беда. И молчу. Хоть трудно молчать, если честно.
Раскольников сядет. Всем это понятно. Об этом судачат на плешке все бляди. Он сделал, что сделал. Пути нет обратно. Он очень не хочет, но всё-таки сядет.
В приличном романе нет места сомненью. И фанфики нехотя это докажут. Идет наказание за преступленьем. На площадь притащут, прилюдно повяжут, заставят упасть на колени и плакать, пространства тебе не оставят ни пяди. Да, место тебе — не трибуна, а паперть. И без покаянья Раскольников сядет.
Присяжные выслушают адвоката, но их убедить он, конечно, не сможет. Раскольников сядет. Всем это понятно. Партеру, галерке, скучающим в ложе.
И, я подчеркну, в неизбежности этой отчаянья нет. Снисходительно глядя сквозь пыльное жаркое мрачное лето, Господь предрешил, что Раскольников сядет.
Грустно не то, что кончается жизнь. Даже не то, что внезапно. Грустно, что сколько за жизнь не держись, не повернуть всё обратно.





