Читаем Платоники онлайн бесплатно
Платоники
«О следующем столетии я лучше многих советских мальчиков знал, что никакого книжного Полдня оно не обещает. Звездолеты не доберутся до Туманности Андромеды, умные машины не накормят человечество, а пустыни не оросятся искусственными дождями. Пески останутся песками, потому что старая империя чересчур долго гонялась по ним за призраками, ломая собственные кости. <…> Таким образом я постепенно понял, что подлинной Гостьей из будущего могла быть только тоскливость его ожидания».
Проза / Современная русская и зарубежная прозаРанней осенью предгорья, поросшие дикой яблоней, орехом и можжевельником, вспыхивали рыже-золотым цветом с островками киновари. Небо было еще безоблачно и полно хрупкого сентябрьского тепла. Оно походило на купол, выложенный бирюзой. Вода в ручьях становилась хрустальна и льдиста на вкус. Хлопковые поля издалека казались вспененным морем снега. Крестьянские бригады и городская чернь, согнанная им в помощь, едва приступили к уборке. В такую пору молодежь из знатных семей — столичные студенты и чиновники — стремились на прогулки, чтобы, отыскав тенистый уголок, раскинуть шатер и предаться элегическим беседам. Души охватывались грустным томлением.
В пути делались остановки в живописных местах. Вдруг кто-нибудь, чья память особенно чутка к недолговечной красоте природы, медлительно цитировал Бодлера, прощаясь с августом:
Другой подхватывал, пропустив два стиха:
Он подносил тонкие пальцы ко лбу и смотрел на меня так, будто его действительно ужасала и знобила мысль о тяжком зимнем труде. Я среди них был самый юный — едва четырнадцать лет. Они взяли меня с собой, потому что я гостил и безнадежно скучал в усадьбе председателя совхоза-миллионера, номенклатурного вассала моей бабушки.
Так мы ехали, слегка откинувшись в испанских седлах, пустив лошадей шагом и глядя друг на друга с меланхоличным обожанием. Несколько вездеходов неуклюже переваливались с оси на ось, поспешая за нами. В них были слуги и провизия. Милицейский патруль держался невдалеке. Утренний воздух был розовым от восходящего солнца. Он как будто вздрагивал, по-детски пугаясь прохлады. Тропинка повернула, и мы спустились вдоль нее к краю поля, где чернели согбенные фигуры. Труженики возились с кустами у самой кромки. Грубые руки, привыкшие к работе, проворно собирали хлопковые коробочки в мешки — повсюду в республике горел план. Рядом выхаживал бригадир, опираясь на длинную жердь. Завидев нас, он испуганно присел, и мы рассмеялись.
— Qu’en pensez-vous, Омаров?[4] — ласково спросил меня сын председателя колхоза. — Не кажется ли вам, что там, у горизонта, цвета неба и земли почти сливаются в одну прозрачно-голубую ленту и мы словно стоим посреди чаши?
Я кивнул, взглянув на поле из-под ладони. Вчера вечером он показывал мне свои акварельные наброски, и я из вежливости нашел их весьма обещающими. Везде на них он заворачивал горизонт выпуклой линзой. Но теперь я, кажется, понял его.
— Ах, вы правы, Бекниязов, — прошептал я. — Это действительно завораживает…
— Товарищи, — воскликнула какая-то девушка, — как это поэтично! Чаша земли и неба! Это так по-сентябрьски… Ну же, вспомните еще что-нибудь осеннее! Мне, право, ничего не приходит в голову.
Но комсомольцы смущенно молчали. Лошади лениво прядали ушами.
Вдруг над хлопковыми кустами поднялась голова и произнесла чуть хрипловато:
Мы удивленно замерли. Кто-то даже привстал в стременах, чтобы разглядеть говорившего.
— Не думала, Бекниязов, — сухо заметила девушка, поворачивая свою кобылу, — что ваши колхозники лучше вас знают Верлена.
Бригадир с искаженным от ужаса лицом нырнул в проем между рядами посадки и наотмашь хлестнул незваного чтеца. Я увидел, как его жердь несколько раз, выгнувшись, поднялась и со свистом опустилась над кустом. Как раненые воробьи, полетели сбитые ею коробочки хлопка. Послышались звуки удара и стон. Бригадир рычал:
— Молчи, молчи черная кость! Как ты посмел открыть пасть, песье отродье! Ты знаешь, кто перед тобой?! Молчи и работай! В карьер загоню на всю зиму! План! План выполняй, а не говори, паскуда!
— Довольно… — велел Бекниязов, морщась и подняв ладонь. — Ну же, довольно!
Бригадир оправдывался, белея:
— Простите, товарищи! Это ссыльный! Химик! Прибился к бригаде!
— Поедемте отсюда, — отворачиваясь, сказал второй секретарь местного райкома комсомола, бывший с нами. — Зря мы сюда спустились… Там, выше, есть дивный пруд, а над ним — ивы.
Мы молча последовали за ним. Напоследок я оглянулся и нашел взглядом того, кого бил бригадир. Мне хотелось посмотреть ему в лицо, но я увидел лишь спину, изогнутую такой же горбатой линзой, как горизонт на акварелях Бекниязова. Тогда я тоже отвернулся, ослабил поводья и толкнул свою смирную лошадку каблуками.
О следующем столетии я лучше многих советских мальчиков знал, что никакого книжного Полдня оно не обещает. Звездолеты не доберутся до Туманности Андромеды, умные машины не накормят человечество, а пустыни не оросятся искусственными дождями. Пески останутся песками, потому что старая империя чересчур долго гонялась по ним за призраками, ломая собственные кости. Это было ясно из подслушанных бесед взрослых, уже целиком озабоченных зарыванием кладов. Они не обращали внимания на меня, почему-то отложившего томик бодрой фантастики. Таким образом я постепенно понял, что подлинной Гостьей из будущего могла быть только тоскливость его ожидания. Подумав же хорошенько, я решил, что у этой тоски есть вполне определенное и жутковатое начало.
Я застал ХХ век, когда он почти израсходовал свою слепую плотоядность и успел избавиться от ожерелья из человеческих черепов. В последней его четверти о былом пире каннибалов напоминали только железные зубы в дряхлых ртах, плакатно раскрытых для окрика, да выцветшие фото казненных. Едва ли что-нибудь угрожало ребенку, родившемуся в его глубокой тени. Зато век ХХI, пусть и бессознательно, пугал меня куда больше. Ведь умирать мне предстояло именно в нем.
Я поделился этими мыслями с Платоном — проворовавшимся библиотекарем, желчным врагом режима и моим карманным философом. Карманным он был, поскольку постоянно нигде не работал и жил в основном моими карманными деньгами, пропивая их в такой непрерывной и вакхической экзальтации, словно со дня на день ждал Апокалипсиса. Платон обитал в мансарде старого дома, за несколькими кварталами особняков. Они надежно ограждали анклав победившего социализма от обширной страны побежденных, но я все-таки проникал в нее, карабкаясь по козырькам крыш. Усевшись на подоконнике и критически осматривая царапину на ноге, я изложил Платону свои страхи. Тот размышлял недолго:
— Мой друг Аристотель по этому поводу говорил, что в пространстве, где нет предсказуемости времени и бытия, страх смерти закономерно растет. Однако, — нахмурился Платон, ища взглядом коньяк, — он же в своей «Топике» нашел видовые отличия богов от людей в том, что первым этот страх неведом. Таким образом, бояться вам нечего.
— Почему это?
Платон зубами открыл бутылку и язвительно ответил:
— Потому что вы, о янтарь моего сердца, один из богов этого мира. В известном смысле вы бессмертны.
— В каком смысле?
— В известном… — повторил Платон, в несколько глотков осушив стакан, и стал задумчив.
Я понял, чего он ждет, вздохнул и добыл из кармашка две сиреневые купюры. Одну я протянул ему, а вторую — под его пристальным взглядом — вернул обратно.
— Вы онтологически бессмертны, мой юный владыка, пока наслаждаетесь безраздельным покоем на Олимпе вашего бесклассового общества. Другими словами, пока бессмертен сам Советский Союз.
— Но вы же сами мне твердили про гибель империи, — неуверенно напомнил я, поежившись, — и про проклятья на наши сады и виноградники! Про этот самый… стук в крышку гроба! Про ГУЛАГ и историческое возмездие поколений! И про э-э… Алариха, который придет сжечь наши дворцы…
— Аларих придет, — мечтательно зевнул он, наполняя новый стакан. — Куда ж без него-то? Терпение трудящихся не безгранично, Госплан не всесилен, и ваши чисторукие преторианцы первыми разбегутся с Лубянки, как тараканы. Часы большевистской аристократии, господин, сочтены. Варвары уже у стен Рима… А некоторые изнеженные мальчики из благородных семейств, — заблестели Платоновы зрачки, — однажды на горящих руинах Палатина достанутся презренным рабам вроде меня…
Эти интонации мне были хорошо знакомы. Его античная похоть уже опережала градус опьянения, но к этому я тоже давно привык. Я с силой хлопнул ладонью по подоконнику, возвращая Платона из космоса абстракций в болото повседневности, и он испуганно встряхнулся:
— Простите, mon prince… Словом, да: империя погибнет, но это не убьет саму идею империи. Она будет жить еще очень долго, станет легендой и перейдет в область чистого, но коллективного разума. А из этого скудного источника мысли можно долго черпать новое величие, раздуваясь подобно циклопической опухоли.
Он бережно погладил себя по затылку.
— Кремлевские куранты будут звенеть под каждой макушкой, потому что Советский Союз — это не государство, а лишь состояние созерцания чего-то возвышенного. Как Самадхи! Прозрачная мечта о справедливости в вечно несправедливом мире. Тут ваши жрецы, надо отдать им должное, обошли даже христиан, сумев внушить массам, что такое возможно еще при жизни… Так что нет, монсеньер, вы, дитя богов внутри этой мифологемы, не умрете ни в ХХI, ни в следующих веках, ибо олицетворяете собой принцип преемственности власти и, через это, ее квинтэссенцию. С концептуальной точки зрения, понятно?
— Понятно… — тоскливо пробормотал я, догадываясь, что он снова заморочил мне голову.
— Но и с перцептуальной точки зрения, — облизнулся Платон, бочком подбираясь ко мне, — смерть, означающая конец всего, это ничто для чувствующего существа, посему и бояться ее опять же не стоит. Так утверждал мой друг Эпикур, и я с ним в этом согласен.
Он говорил, что вера в бессмертие родилась из жажды ненасытных людей, безрассудно пользующихся отпущенным временем. Мудрый найдет это достаточным, чтобы обойти весь круг достижимых наслаждений, в том числе и в плотском познании божественного начала, и когда наступит пора смерти, то насыщенный отойдет от стола.
— Вот и отойдите, — меланхолично вскинул я на него глаза, — от моего божественного начала, пока я не разозлился. И вообще, прекратите шарить по мне руками. Кому сказал! Не сметь! А не то, клянусь помидором, я вас сегодня же выдам властям, извращенец чертов… Вот прямо из дома бабушки позвоню!
Платон отшатнулся от меня, со стуком опрокинув венский стул, и я ушел оттуда, даже не попрощавшись. По пути я ощупал нагрудный кармашек. Он был, разумеется, пуст. «Все-таки платоники, — уныло подумал я, — ужасные жулики! Ницше был прав…» Забравшись дома под одеяло, я долго не засыпал и смотрел на старинные напольные часы, громоздящиеся в углу, как массив лакированного мрака. Над циферблатом деревянный Кронос одного за другим пожирал своих детей, и целый сонм хтонических чудовищ, разинув пасти, наблюдал за этой сценой с тысячелетним любопытством. Своим тиканьем часы равнодушно дробили тишину моей спальни на изнуряюще равные отрезки. Не выдержав этой китайской пытки, я встал, босиком подбежал к ним, встал на цыпочки и отворил стеклянную дверцу с маятником. Обеими руками я поймал тяжелый бронзовый диск и остановил его.
— Я бессмертен, — тихо сказал я часам, — ясно вам? И не «онтологически» там, а просто так… Вот! И хватит меня пугать!
Разговор вдруг зашел о «Фальшивомонетчиках» Андре Жида, и общество взволнованно поделилось на фракции, словно в колбу плеснули щелочь. Кузина практиковала химию отношений. У нее был лабораторный прием, позволяющий возмущать и осаждать мужское внимание, невпопад упомянув что-нибудь избирательно скандальное. По тому, с какой быстротой около ее кресла замелькали новые физиономии, сосредоточенные в фарисейском глубокомыслии, стало понятно, кто действительно читал роман, а кто имел о нем самое смутное представление. Последние из осторожности замкнулись в масках безразличия, мечтая об интеллектуальном реванше.
— Мне кажется, — вкрадчиво заметил кто-то из комсомольских диаконов, — что это неподходящая тема для детских ушей.
Нам с Димой было уже лет по пятнадцать, и мы переглянулись с понятным возмущением. Впрочем, мы тогда участвовали в салонных играх постольку, поскольку этому конклаву взрослых жрецов советского декаданса требовались мальчики-алтарники. При всей святости ритуала считалось, что содержание самой литургии сенсуализма нас не касается. Вот и сейчас мы, сидя у окна, с напускным безразличием изучали каталог средневекового персидского оружия с какой-то странствующей выставки.
— Книга, в общем, вполне невинна, — возразил полковник Генштаба, вращая в пальцах серебряную монетку-медальон. — Форма необычна, товарищи, но сделайте скидку на авангардизм 20-х годов. Это был опыт метапрозы, если угодно. Роман о романе. А что касается фабулы, то…
— Что касается фабулы, — перебил его некий московский гость, — то сюжет слишком изобилует неестественными, аморальными и развращающими связями!
— А что же в них неестественного? — спросила кузина с живым кокетством. — Prenez bonne note[6], я не утверждаю, что они «моральны», ибо общественная мораль вообще записная куртизанка, но что естественны, готова поспорить.
— Как, вы находите гомосексуальность естественной?
— Если Еврипид был влюблен в Агафона, а Сафо в свою Эрину, мне ли их осуждать? Наконец, сам Сократ!
— Все это спорно, — начал было москвич, подыскивая обратные примеры. — Скажем, Аристофан в своих комедиях…





