Читаем Письмо в темноте онлайн бесплатно
Письмо в темноте
Рассказ-эссе, построенный на исследовании феномена письма в темноте. Когда мы пишем в темноте, мы играем с собой и с миром, но результатом игры могут стать невероятные открытия…
Проза / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Проза прочее / Современная русская литератураБереги глаза! Я вот одно время учился писать в темноте.
Жутко интересный процесс
…Все начинается с детской игры, где победитель получает значок из домашней коллекции: завяжи глаза и напиши вслепую какую-нибудь фразу. Мама мыла раму. Тобик – хороший пес. Я тебя люблю. Что угодно. Только чтобы – ровно. Строке не наползать на строку, не слиться.
Перетерпеть шарф вокруг головы даже сложнее, чем дрожь в руке. Быстрее хочется посмотреть и увидеть, насколько буквы непохожи на твои, насколько по ним ты отличаешься от самого себя, когда – с открытыми глазами и – по подсказке голой горизонтальной бумаги.
Мы выдерживали фразы не длиннее четырех слов.
Проходит время, все меньше слепоты наступает сознательно, все больше – вынужденно. В ней ты больше и плотнее, чем есть. С возрастом погружаешься в габариты внешнего, разучиваясь правильно рассчитывать пропорции своего тела. Словно человек, однажды пересевший из Запорожца в Волгу и не вписавшийся ни в один поворот.
Проходит время, и ты пробуешь повторить опыт письма в темноте. Уже понимая его символическую природу: научиться доверять и рисковать. Держать в памяти все, что хочешь написать, сразу. И написав, все еще помнить именно таким, каким хотел, а не таким, каким – получилось. Криво и со смещением. Повтор приносит новые удивления: оказывается, ты можешь написать не больше двух слов кряду. Но вдруг научился – левой рукой и двумя одновременно.
Из всех утрат, которыми мы становимся старше, утрата веры в спасительную вероятность – самая тяжкая. Есть приметы этой утраты на уровне каждого отдельного Я, но есть и те, что заметны всюду. Спуститесь в метро.
…станция Александровский сад – идеальная площадка эксперимента. Она – конечная. На поезда, приходящие сюда и не приписанные к подземному кремлевскому Городу, нельзя опоздать, и в них не втиснуться. Они изрыгнули ехавших в центр и ждут тех, кто бежит оттуда. Но люди входят внутрь только в течение первых двух минут. Давя и налезая на покидающих вагон, как строчки слепого письма. Те, что подойдут позже, так и останутся стоять на перроне, глядя вам в глаза сквозь воображаемое стекло воображаемой двери.
Почему?
Они боятся. Боятся, что автоматические двери щелкнут, не дав им перешагнуть порог. Допустим, решатся, а их тут же – цап! И либо газету порвут, либо сумку защемят, либо вообще конечность сломают.
Страх травмы. Страх распознанного другими намерения.
Оттого и ситуации наоборот – стоят-стоят снаружи, да вдруг как кинутся к вам! С отчаянным выражением радости на постороннем лице. Исчезающем сразу, как только барьер взят, дабы не выдать Поступок.
…со временем дней недели всегда – семь. И они неизменно – в столбик, в столбик газетной телепрограммы, набирающей с годами цвет и глянец. Каждую неделю покупаешь себе неделю следующую – отмечаешь подорожание, обкусанной шариковой ручкой ставишь восклицательные знаки напротив времени просмотра. Но почти никогда ничего из этого не включаешь, чтобы горело в глаза и обрывалось антенной рябью.
Веришь синопсисам на слово. Или не веришь настолько, чтобы придумывать совершенно свои истории под масками чужих названий. А помнишь ли, как все почти мультфильмы были – наугад и вдруг? Как вы прибегали домой после футбола, соврав, что – из школы, и успевали на встречу с муми-троллями, старой-старой сказкой и ежиком, так и не вышедшим из тумана?
И то ли школьное расписание, ревнующее к прогулам, подгадывало твое время под эфиры, то ли одноклассники слишком быстро забивали все голы в твои ворота… но о том, для чего на самом деле существует программа телепередач, ты узнал только в третьем классе общеобразовательной школы.
…на даче, недалеко от тех мест, где в имении «Мцыри» нашим ровесником жил у своей бабки Лермонтов, а теперь – открыт туберкулезный санаторий, – там мы росли. Летом. Зимой словно затормаживаясь специально, чтобы с новым июнем наверстывать с силой всех сбереженных месяцев. С тех пор пространство фирсановских полян и перелесков, искусственных пожарных прудов и свалок, куда порой ходили за остовом старой газовой плиты или какой другой хозяйственной надобностью (Из остова устраивали стол на открытом воздухе. Жили бедно и изобретательно.), – это пространство стало внутренним. Система параллельных улиц Пушкина и Ленина, переходящих в просеки, – это система сознания, со своими опорными знаками деревьев-не деревьев, людей-не людей.
В них, как в языческих алтарях, – души событий и героев. Все начала всех историй.
Эр-200 несется по песчаной насыпи, вдавливая рельсы в мховые подушки косогора и отдаваясь глухим вздрогом во всех без исключения домах. Помню, как моя кровать отъезжает от стены на какой-нибудь миллиметр и останавливается. До следующего поезда.
Есть во взрослении один момент – всеми пройденный, но не всем памятный. Я говорю об узнавании собственного пола.
Всегда казалось, что вариантов – бессчетное множество. Ты смотришь на цветок, охотишься за ветром (мы
Пока ты знаешь правду оттенков, которая и есть единственная правда на свете, ты не можешь выбрать, кем тебе стать в мире (понимая, однако, что выбор неминуем и стать нужно навсегда) – девочкой, мальчиком? Серьезно интересуешься у старших, спрашивая совета. Не понимаешь, почему они смеются и гладят тебя по голове. Дело-то не плевое, решается судьба.
И ведь так и не делаешь выбор, просто в какой-то момент забывая, а вспомнив, уже не умея. Словно в определенный день, час, минуту, секунду что-то намеренно отвлекает тебя от этой игры и отнимает власть располагать ходами. Бабочка пролетела, в стене осыпалась штукатурка, за воротник провалилась божья коровка, которую ты пускал гулять по самой его отглаженной кромке… достаточно секунды, малейшего движения, чтобы отвлечь. И – уже потерян. Уже никогда не вернешься к полутонам и свободе неявного, данного только в момент соединения с ним.
Но не выбранный тобою мир не исчезает, хотя и навсегда путает дороги к себе. Он по прежнему случается с твоем настоящем – в дни солнцестояний, резких оттепелей, неожиданных гроз и размножения домашних грызунов-паразитов, когда мышей вместо одной обитательницы кладовки становится вдруг три или пять. Одним словом, в дни прорывов и переломов очевидного и привычного.
Углы в комнатах становятся тревожными: можно без устали выравнивать кресла относительно узора на ковре, передвигать горшки с фиалками на широких подоконниках старинных рам, вытягивать складки на тюлевых шторах, висящих сбито, словно – фата на невесте… все бесполезно. Пока не пройдет эта буря потустороннего мира, того, от которого ты однажды отвлекся и куда не смог войти снова, – пока она не уляжется и оставит вещи в покое, что-то сделав с ними по своим никому не ведомым законам.
Тебе – лишь ждать. Лихорадочно протирая пыль на крыльях фортепьяно и в самых мелких впадинах гипсолитовых стенок, хранящих белье, книги и мелкие предметы потенциальных утрат. По сути – все наши возможные формы, не востребованные сейчас, но отложенные на потом.
…Если бы можно было, ты бы прошелся удобной ольховой метлой по улице Ленина и улице Пушкина. Тем самым, что, ни разу не пересекшись, впадают в просеки и зарастают непролазным малиновым кустом.
Чей-то наш (уже не вспомнить, чей именно) махровый халат жил теперь в прихожей на правах половой тряпки. Ну и половика – им и мыли пол, и вытирали об него подошвы в грязное время года. Халат был полосат и назойлив: норовил прилипнуть всякий раз, когда наступишь на него рифленой мокрой подошвой, а он на беду сух.
Ты его отшвыриваешь, трясешь ногой и теряешь всякое терпение, отпущенное вещам в доме. Борешься, потеешь, нецензурное слово того и гляди сорвется с языка… а тут в дверях появляется сонная еще мама и молча, посмеиваясь, смотрит на тебя.
– Ваня (или – Петя, или – Саша, или – Лера)! Совершенно бесполезно драться с тряпками, носками, шнурками, бумажками, полотенцами, тарелками, ложками, подушками.
Ты начинаешь усиленно пыхтеть, стараясь не переходить на личности и не впадать в глупую обиду, – не вскинуться вдруг со слезами на глазах, как уже бывало в детстве (ведь оттуда же, оттуда!): сами виноваты! Я их не трогал, это они первые, они меня…
Пыхтишь и слышишь, как она продолжает улыбаться где-то совсем рядом. Она, та, которой ни одна маленькая гаденькая зубная щетка не напакостит. Есть же счастливые люди!
– А я ничего… я что, тебя раздражаю?
– Да нет, ты сам раздражаешься…
– А ты сделай вид, что не замечаешь…
– Язычок бы… – Замираешь согнутый пополам, неужто образно выражается про твоё легкое хамство? «попридержать», «оттяпать», «свернуть в трубочку и…» – Язычок бы взял. Удобнее же ботинок одевать будет.
Эх, гори метафора синим пламенем!
Вздыхает и уходит включать телевизор. Вот-вот по комнате поплывет белый шум электричества. Ты же всегда слышал и слушал именно его, а не передачи. И это был чистый эфир, о нем тебе потом написал Платон. Уже после Вальтера Скотта и Дюма. Потому что всему свое время, и сначала – кони и рыцари, а потом философия.
Белый шум обнаруживает себя сразу – стоит только войти в помещение или хотя бы приблизиться к нему по лестнице (в школе, какой же это был кабинет? Поди ж математики. Программы по телеку еще совпадали с нашими уроками). Ты настиг этот шум и как будто понял что-то до конца. Будто подсмотрел (без цели: заглянешь, а там незнакомые параллели: то ли А, то ли Б, все пристойно, пишут, играют в фантики) – подсмотрел запретную музыку, подслушал неуместную картину объяснения. белый шум на то и белый, что – слепой. И ты никогда не узнаешь, в чем была правда, спугнутая твоим приходом.
На кухне вот-вот зашкворчит задохнувшаяся в холодильнике колбаса, которой теперь суждено жариться на медленном огне газовой конфорки. Мама больше не смеется. Скоро уже забудет происшествие этого утра.
Натягиваешь шапку на непослушные рыжие волосы и грозишь половику кулаком! Халатное поведение уже не уместно, мой дорогой! Халатное – халатам, а половикам… гм… выходит, что – половое.
И самому уже смешно от такой нелепицы. А отомстить севшему от стирки носку можно и вечером. Ах, какое же сладкое это чувство – чувство скорой расплаты!
…А еще ведь можно звонить по справочным телефонам книжных магазинов! Там ответят, протараторят: «Здравствуйте, книжный магазин такой-то, подождите, пожалуйста». И ты ждешь, слушая стол на другом конце Москвы, – тот самый, в который упирается отложенная на время трубка.
Сформулировать вопрос не сложно: есть ли у вас роман писателя Н?
Н? – переспросят участливо и застрекочут клавишами компьютера, вбивая фамилию в поисковую систему. – Нет, Н, к сожалению, нет. Был, но вчера купили последний экземпляр.
Да? – с притворным простодушием удивляешься ты, будто бы купить именно этот последний экземпляр входило и в твои наполеоновские планы. – Какая досада… а сколько же он стоил?
И невидимая девушка начнет поиск сначала. Цена уже проданной книги – зачем она тебе? То – цена твоего не-выхода из дома, твоего не-разговора с ней вживую.
А через пару часов можно позвонить снова. В этот же магазин или в другой, но лучше все-таки в другой. Потому что ты (но почему все-таки?) уверен, она запомнила твои интонации, твой голос. Вдруг одернет, не поздоровавшись и не попросив «пожалуйста, подождать», – сразу и грубо, как приставшего в метро неврастеника.
Что это вы?
Я не испытываю ее терпение дважды. Мне достаточно трех-четырех разных девушек на трех-четырех разных номерах.
Ведь я не ханжа.
И все чаще начинаешь писать в темноте. Не потому что электричество отключили, дом спит в согласованном без обжалования мраке или ты сегодня просто ночуешь в незнакомой квартире, где по стене с непривычки к ее рельефу не нашарить выключателя. Ты пишешь в темноте, устав от света и больше не доверяя его вспомоществованиям, – отупевший, почти сомнамбула, в протяженности какого-то нового невероятного, случаем темноты данного тебе тела с руками и ногами великана, с осязанием медузы, с весом птичьего пера.
Вероятно, ты с утра не узнаешь написанного. Даже не вспомнишь, что мог не узнать. Но, написав, переведешь текст в жест. А кто сказал, что письмо – это только результат, плевки чернильной пасты на бумаге? Письмо – это жест, достаточный сам для себя; жест, не наполненной консервированными голубцами банки; мост, перекинутый между отсутствием берегов.
Мир, который по мере твоего в нем присутствия зажигает лампочки на бесконечном потолке коридора (кто-то сказал мне, что переносит приступы головной боли, гася эти воображаемые лампочки), – этот мир всегда будет бояться темных углов, где есть место неузнанным вещам (таким привычным при свете дня), ошибкам форм и расстояний. Всему тому, неоднозначному и недоказуемому, что порой искажает самые прочные и стройные представления о действительности, – такой, какой мы привыкли ее считать. И письмо в темноте однажды воплотит в себе самое упорное сопротивление пойманной раз и навсегда ясности.
И сбережение глаз здесь абсолютно ни при чем!
…И говорю ей: ну, сделай что-нибудь! Что-нибудь, что угодно. Я целый день заигрываю с Колей, – то ли потому, что самые главные и строгие на свете
Ну, сделай же что-нибудь со мной.
Что? – спрашивает. И по глазам вижу, ничего делать не собирается. Экран от батареи в ее комнате отвалился и стоит, косо прислоненный к подоконнику. Вместе смотрим на него и мысленно чиним. Она берет пустую бутылку из-под моего кефира и отдирает этикетку с названием «Домик в деревне» и прекраснодушной рекламной бабкой – производящей, кажется, все молочные продукты на свете. Банка без этикетки становится похожа на куклу без одежды, – мы смеемся, понимая это без слов. Она предлагает: «Давай играть в куклы!» – и надевает этикетку обратно на бутылку.
Я делаю бутылкой прогулочное движение: кукла пошла гулять. Опять смеемся.
Она уверена, Коля, увидь он нас, решил бы: девочки того.





