Читаем Перо жар-птицы онлайн бесплатно
Перо жар-птицы
В книге русского советского писателя, живущего на Украине, две повести: «Перо жар-птицы» и «Ночь в июне». Первая — о творческих поисках наших медицинских работников, об их труде и успехах. Вторая — о строителях. Повести объединяются одной темой: место человека на земле, непоколебимая верность гражданскому долгу.
Проза / Советская классическая прозаПетр Петрович Нестеровский родился 10 марта 1914 г. в семье учителя гимназии. В 1936 г. закончил Киевский строительный институт, работал на производстве.
В литературе начинал как драматург: пьесы «Горная баллада», «Сегодня в полночь» и др. С 1938 г. член Союза писателей.
С июля 1941 г. — в Советской Армии, на Западном фронте. На Карельском фронте получил тяжелое ранение. В конце 1944 г. демобилизован. Имеет правительственные награды.
В послевоенные годы занимался литературно-театральной критикой, был на редакционной работе.
С тех пор прошло лет двадцать, около того. За эти годы многих уже не стало. Кто-то и сейчас жив, но потерялся из виду. И многое из того, что было со мной в то лето, стерлось в памяти. Правда, кое-что помнится и порой промелькнет в нашей вечной суете. Совсем недавно, торопясь на операцию, я встретил Ольгу Сергеевну. Признаться, я едва узнал ее, столько лет — срок немалый. Торопилась и она куда-то. Мы обещали друг другу повидаться, и завтра, чтобы не откладывать в долгий ящик, я был у них, в переулке по ту сторону реки, но съездил зря, никого дома не застал. Когда я шагал обратно, все, что было тогда, вдруг нахлынуло снова, и захотелось набросать это на бумаге. Для себя, разумеется. Пусть — нескладно, как смогу. Что выйдет, то и выйдет.
Нашего дома давно нет, да и улица уже не та, все сталось, как я думал. Теперь мы живем под самым небом, и с балкона можно увидеть полгорода, протянувшийся до горизонта лес, пробегающие по шоссе машины, с высоты — совсем игрушечные. Поздно вечером, когда все ложатся спать, я иду к себе, включаю лампу на столе и вынимаю эту тетрадь в линейку. Если не звонят из клиники, сижу до двух-трех часов ночи. В тишине из соседней комнаты доносится ее дыхание. Об этой тетради не знает никто: ни она, ни другие. А ведь будет там и про нее.
Исписан уже с десяток страниц. Дотяну ли до конца? Хватит ли охоты, терпения, умения?..
…и наконец я открыл глаза —
— стучала форточка, с размаха хлопала и хлопала о раму, а за окном ливмя лил дождь. Наверное, пошел среди ночи, когда мы уснули.
Вчера под вечер мы ездили за реку, небо было голубое, и вода подмигивала на солнце. Потом вернулись в город, бродили в сумерках по кручам и даже забрели на концерт. Играли что-то Дебюсси, и лектор объяснял, кто он такой, этот Дебюсси, и как его нужно понимать. И никто не знал тогда, что ночью будет дождь — на небе ни облачка, только внизу на реке дымили баржи, и гудки доносились до самой раковины и глушили лектора. А сейчас дождь пляшет по крыше сарая, точь в точь, как тогда — прошлой осенью, и форточка надрывается и звенит на ветру.
Она спит, свернувшись под простыней, и не слышит ни дождя, ни форточки. И тут я вспоминаю, что не закрыл дома окно. Наверное, там потоп, чешет прямо в комнату. Вот уж черт знает что! И надо же было забыть…
Мне не охота вставать с постели и подвязывать форточку, так она и проболталась до утра.
Утром дождя как не бывало, только лужи поблескивают во дворе. Тихо, чтобы не шуметь, я отыскал туфли, натянул тенниску, потом написал несколько слов и скрылся за дверью.
К почтамту я добрался минут за сорок. Солнце ложилось на верхушки каштанов, воздух был чистый, еще не прокурился бензином. Город спал и со сна слегка потягивался; ни машин, ни троллейбусов. И прохожих не густо, так — кое-где. Одним — к трамваю, другим — в метро, кому куда.
На почтамте пробило шесть. Я пересекаю площадь и мимо стадиона поднимаюсь в парк. Меж двумя кручами линейкой лег мост, а на перила склонилась парочка, наверное, встречали восход. Чем выше в гору, тем мост виден лучше и эти двое у перил, а совсем наверху открылась река и сонный остров, весь в лозах.
В парке и вовсе тишь — первозданная тишина в самом центре города, только птицы заливаются, как и принято по утрам. Какая-то рыжая тварь скачет по клумбам сальвии, топча и обдавая их комьями грязи. Далее тварь поднимает голову, застывает в воздухе и со всех ног мчится на меня. Теперь комья разлетаются в стороны, как искры при электросварке. Я жмусь назад, хотя деваться, собственно, некуда. Не лезть же на дерево или под скамью. Рыжая махина несется со скоростью ракеты. Секунда — и она будет здесь. И тут я узнаю ее: да ведь это Кнопка! Ну так и есть — Кнопка, бульдог нашего метра Лаврентия Степановича Покровского, или, как уточняет метр, — боксер. Происходит нечто вроде корриды. С ловкостью тореадора я увиливаю за куст, едва не опрокинув скамью, а Кнопка пролетает мимо. Обмен любезностями продолжается на аллее. Кнопка подпрыгивает, норовит чмокнуть меня в губы, я рад потрепать ее по шерсти, предусмотрительно прикрывая то брюки, то рубаху. В конце концов все обошлось без пятен и ссадин.
Не знаю, кто придумал, что бульдоги свирепые, коварные, хватают мертвой хваткой. Все это вздор. Они разные — добряки и садисты, сократы и болваны, честные и ворюги. В собачьем разнообразии лиц, характеров, судеб Кнопка — поистине добрейшая душа. С первой встречи мы стали друзьями, со второй она уже лезла целоваться. Кроме того, все ее предки — медалисты и чемпионы, словом, геральдическое древо безукоризненно. Так, по крайней мере, уверяет метр. Для него это вопрос чести, и малейшее сомнение на сей счет воспринимается как личная обида. Но поскольку здесь Кнопка, где-то поблизости должен быть и старик. Я оглядываюсь по сторонам и вижу его в конце аллеи. Он поднялся со скамьи, приветливо улыбается и машет рукой.
Почему я говорю старик? Ведь семьдесят — это не старость, а для Лаврентия и подавно. Он все еще в отличной форме — крепкая рука, звонкий басок и вечно парадный румянец, молочно-розовый, как у годовалого ребенка. Единственно профессорское — совсем белая грива с пролысинами и такие же усики нашлепкой. Правда, иной раз пошаливает печень, но годы здесь ни при чем.
Мы подходим к скамье. Лаврентий дышит озоном, я дымлю сигаретой, Кнопка вертит своим обрубком.
— В такую рань? — протягивает он руку.
— Да и вы тоже…
— Ну, я здесь каждое утро. Железный режим, мой друг. И притом в любую погоду — в дождь, мороз и снегопад.
Надо сказать, что метр заядлый спортсмен — мастер тенниса и рыбак-спиннингист. Дома у него настоящий гимнастический зал — шведская стенка, набор гантелей и даже складной турник. Димка Павлусевич говорит, что эта дрессировка с гантелями в его возрасте — симптом скверный: боязнь надвигающейся немощи. Но, как бы там ни было, лучше железный режим, чем моя бестолочь.
Он точно читает мои мысли:
— А вы уже курите! И, наверное, натощак. Как вам не стыдно, Евгений Васильевич? Ведь вы врач и должны знать…
За сим следуют довольно грустные истины: как известно (а мне должно быть известно в первую очередь), один грамм никотина, не говоря уже обо всем остальном, отправляет на тот свет слона, ну если не слона, то во всяком случае — кролика. Человеческий же организм, поглощая ежедневно…
Увы, все это я знаю. Я даже читал об этом лекцию. В Доме архитектора. Но я слушаю как ученик, переминаясь с ноги на ногу. Дурацкая застенчивость, как в студенческие годы, когда я сдавал ему общую хирургию.
— Бросьте эту мерзость и садитесь, — говорит он, расстилая на скамье газету.
Я делаю последние затяжки и присаживаюсь.
— Лаврентий Степанович, вам мало резать больных, вы еще пилите здоровых.
Многозначительная ухмылка:
— Вас перепилишь!
— Что вы имеете в виду?
— Вчерашнее собрание, юноша, — журчит басок.
— Сказать вам правду?
— Лучше что-нибудь сымпровизируйте.
— Нет, зачем же! План обороны продуман заранее.
— Снова заболел зуб?
— Битая карта.
— Еще бы! Ну, выкладывайте, что придумали.
— На этот раз заболел друг, школьный товарищ.
— Бедняга!
— И, заметьте, живет в Василькове. Пришлось немедленно выехать.
— Что же там у него?
— Как выяснилось, ничего страшного — токсический миокардит, после гриппа. Но я не мог не съездить, вы сами понимаете.
— Да, причина веская. Держитесь, желаю удачи. Вчера она разносила вас в пух и прах.
«Она» — это Лошак, наш председатель месткома. Препостнейшее существо и к тому же старая дева.
— А эту даму нужно выдать замуж.
— Евгений Васильевич, не говорите пошлости.
— Уверяю вас, мигом успокоится.
Кнопка поглядывает то на него, то на меня и вот-вот вставит свое слово. Он махнул рукой:
— Скажите лучше, что вы здесь делаете?
— Тороплюсь в должность.
— В седьмом часу?
— Самый раз, Лаврентий Степанович.
— Это хорошо!
Мое усердие понравилось. Я жду, что он спросит, как подвигаются дела. В нашей повседневной толчее все как-то некогда, а здесь бы впору.
— Но, позвольте, вам ближе мимо госпиталя.
Сказать, что я не ночевал дома? Меня и без того считают пропащим. Я говорю, что решил сделать крюк, подышать воздухом.
— Это очень хорошо.
Видимо, вопросов больше не будет. Я поглядываю на часы и поднимаюсь.
— Значит, выдать замуж… — басит он на прощание.
— Разумеется.
— Знаете, это идея.
И уже вдогонку:
— Алло, Женя, скажите там, что я буду попозже. Чего-то вызывают в министерство.
Кнопка проводила меня до Садовой и вернулась в парк.
Лаврентий мне нравится. Прежде всего он настоящий ученый, это кое-что значит. Кроме того, я ему многим обязан, очень многим. Никогда не забуду, что он взял меня в свою контору, вообразив во мне какие-то таланты, «дар хирурга» — по его словам, или что-то подобное.
Выло это летом, кажется, в июле. Распрощавшись с Капайгородом, я вернулся домой и начал обивать пороги горздрава. Кто-то посоветовал сходить в министерство. Просто так, на авось. Я слонялся по коридорам, дожидаясь приема. Грохотали машинки, разрывались телефоны, туда и сюда шмыгали папки с «входящими» и «исходящими». Все должно было повергать новичка в душевный трепет и сознание собственной никчемности. Вдруг легкий удар по плечу. Я обернулся и увидел знакомый румянец.
— Какими судьбами?
Я рассказал, что приехал насовсем, пока без дела. Околачиваюсь здесь вторые сутки — этот занят, тот на коллегии, третий еще где-то.
— Послушайте, а почему бы вам не пойти ко мне?
Такая возможность не приходила мне в голову. Я знал, что за три года ничего не изменилось и он все там же. Но я не хотел напрашиваться. Да и мечтать об этом не смел.
— Пойдемте, — дернул он меня за рукав.
Отдел кадров был рядом и в тот же день, без особых проволочек, я влип в науку.
Нравится мне метр еще потому, что не важничает и со всеми одинаково прост. Вахтерам и санитаркам он каждое утро пожимает руки, спросит о том, о сем, а под Первое мая, Новый год и Октябрьские посылает личные поздравления. Не только младшему персоналу, а и всем сотрудникам. Хлопотливая штука, если учесть, что нас около двухсот. Правда, эти пожелания многих лет жизни, счастья и здоровья выстукиваются домочадцами, а сам Лаврентий лишь накладывает автографы. Однажды я застал его за этим делом.
Все называют его д е м о к р а т и ч н ы м. Что верно, то верно, только я не понимаю, почему, собственно, он должен быть деспотичным, или как еще сказать? Разве наша контора — древний Египет или Междуречье? Так уж повелось, что человеческую норму стали возводить в добродетель. Впрочем, все познается в сравнена и, конечно же, наш старик молодец. Сокирко, например, до сих пор ходит гоголем, вернее — не ходит, а шествует, не говорит, а изрекает. Закон инерции, ничего не попишешь. Со мной он едва здоровается, если же кивнет, то как рублем подарит. А я все же — хирург, клиницист. Да еще, какой ни есть, экспериментатор. Мудрено, кажется, но поспеваю и с тем, и с другим и, чем черт не шутит, может быть, лет через сорок стану академиком. Так, во всяком случае, хочет одна знакомая мне особа. На меньшее она не согласна.
Кстати, о званиях. Поскольку у каждого Ахиллеса должна быть своя пята, есть она и у Лаврентия. Это — ученые степени и звания. Здесь он ревнив, как перезрелая куртизанка. Однажды я принес ему заявление. По всей форме — «…учитывая вышеизложенное и принимая во внимание нижесказанное, прошу дать мне профотпуск с 15-го сего месяца…»
Он взялся было за ручку, а затем улыбнулся смущенно и даже чуть виновато.
— Женя, вы забыли указать ученые степени. Вот сюда, пожалуйста.
Я принялся дописывать. Доктора медицины кое-как втиснул, а вот заслуженный деятель науки не лез ни туда, ни сюда. Мы прикидывали и так, и этак. Наконец мне надоела эта канитель:
— Может, переписать?
— Лучше перепишите, — и протянул чистый листок.
Сейчас у старика одна забота — выйти в члены-корреспонденты. На днях мы его снова выдвигали. В третий раз. Снова лились похвальные слова, Димка читал характеристики, перечислялись заслуги. Все это, за подписями и печатями, отослали на Солянку.
Выйдет ли что — не знаю. Да и сам он, кажется, не очень верит. Дважды заседали там академические старцы, судили-рядили и еще до голосования прокатывали. Я бы на месте Лаврентия плюнул, больше не совался. Чего тут торопиться? Ведь кесарево за Кесарем никогда не пропадет.
Наш ночной страж Матвей Кузьмич, или попросту — Кузьмич, уже бодрствует. То, что я появляюсь здесь с петухами, для него дело привычное. Он салютует мне за вешалкой:
— Молодым кадрам почтение и уважение.
— Рад видеть вас, дорогой друг. Как прошла вахта?
— На Шипке все спокойно.
— Нападений на пост не было?
— Случаи такого явления не состоялись.
— Отлично! А попытки поджога и прочие нежелательные факты?
— Обратно не обнаружены.
— Спасибо за службу. Когда я буду у власти, я вынесу вам благодарность в приказе.
Он вылазит из своего укрытия и делает утреннюю разминку.
— А пока что разрешите сигарету.
Я вынимаю пачку «Верховины» и щелкаю зажигалкой.
Кузьмич затягивается.
— Пожелать вам самых лучших благ.
Как будто блага бывают получше и похуже.
Я снял номерок и спустился во двор. Здесь, как всегда в эту пору, тихо, ни души.
Всю дорогу я старался об этом не думать. Черт с ним — что будет, то будет. Главное — не волноваться. Легко сказать — не волноваться! Я чувствую, что внутри меня сосет какой-то червь — страх и вместе с тем надежда. Чем ближе, тем больше.
И в зверинце тишина. От грохота засовов вся фауна встрепенулась. На меня глядят сотни глаз — безразличных, настороженных и явно враждебных. Я пробираюсь, как в трюме, среди ярусов с живым товаром. Мои клетки под самым потолком. Приставляю лестницу, снимаю первую, вторую, потом — третью и четвертую, выношу их во двор, задвигаю засовы и направляюсь в лабораторию. Две клетки под мышками, две в руках.
Уже по пути я вижу неладное. В голодающей группе — она у меня на хлебе и овсе — три трупа, белые шкурки с запекшейся кровью. Следы зубов и когтей. Значит, ночью была потасовка. В биогенной группе издохло только две, в группе усиленного питания — всего одна, зато в контрольной клетке три валяются кто на боку, кто брюхом кверху. Вот те на! Почему же прошлый раз выжили все контрольные и все голодающие, дохли только биогенщики и усиленные?





