Читаем Перья онлайн бесплатно
Перья
Фантасмагорическая история дружбы иерусалимского мальчика, родившегося в религиозной семье незадолго до провозглашения Государства Израиль, с взрослым чудаком-прожектером, грезящим о спасении человечества от голода силами создаваемой им «продовольственной армии» и постепенно погружающимся в безумие. Почти столь же колоритны и другие друзья необычного ребенка: чета восторженных поклонников австро-венгерского императора Франца Иосифа, старый могильщик, ревностные веганы, убежденные эсперантисты и другие персонажи. Повествование начинается и завершается на африканском берегу Суэцкого канала, где лирический герой оказывается сразу после Октябрьской войны 1973 года, известной в Израиле как Война Судного дня, но основные события романа разворачиваются в Иерусалиме начала пятидесятых. И поскольку многие сюжетные линии уходят своими корнями в отдаленное прошлое, читатель получает возможность окунуться в атмосферу Иерусалима XIX и первой половины XX века, прикоснувшись к некоторым важным узлам новейшей еврейской истории.
Проза / Современная русская и зарубежная прозаВ этом городе, сильном в своем одиночестве, огромное прошлое дает знать о себе обманом…
Подобно большинству человеческих деяний, эта история берет свое начало во сне.
Даже и через многие месяцы после того, как я вернулся с западного берега Большого Горького озера, где мне довелось долго послужить резервистом, Фанара[2] мне все еще снилась. В самом конце войны я был причислен к небольшому отряду, получившему задание искать тела наших бойцов, погибших при штурме египетской военно-морской базы. Ежедневно мы еще на рассвете выбирались из тесной пристройки файедского морга и уезжали на юг по шоссе, ведущему к заметным издалека строениям Насеровского комбината и к порту Адабия, удаленному пригороду Суэца.
В кабине нас было трое. Минц, неизменно погруженный в себя, теребил седеющую бороду и беззвучно шевелил губами. Однажды он мне признался, что имеет обыкновение не реже раза в неделю повторять «Послание Рамбана»[3], и, пролистав молитвенник, показал мне текст этого послания, отправленного Рамбаном своему сыну семьсот лет назад в далекую Каталонию и ставшего, как уверял Минц, незаменимым средством пробуждения трепета перед Небом в людских сердцах.
Трофейная египетская машина тряслась на разбитой дороге, и мне было трудно разбирать мелкие потускневшие буквы. Дочитав до того места, где Рамбан призывает сына постоянно думать о том, откуда он, подверженный тлену уже сейчас, а паче того во смерти, пришел и куда идет, я закрыл молитвенник и сказал, что достаточно знаком с обсуждаемой темой и могу поберечь свои глаза от излишней нагрузки.
Минц продолжил беззвучно бормотать. Водитель, не принимавший участия в беседе, безуспешно пытался настроить приемник на израильскую радиостанцию, далекие звуки которой то и дело перекрывал голос вещавшего на корявом иврите диктора каирского радио.
— Что за страна! — нервно бросил он и оставил приемник в покое. Потом, помолчав, указал рукой на линию Дженифских холмов и сообщил:
— Это дерьмо сидит совсем близко, вон за теми горами!
Вскоре, доехав до наспех установленного военной полицией металлического щита с небрежно намалеванным названием и стрелкой-указателем, мы свернули налево, к Фанаре. Минц оживился, расстелил на коленях карту и показал на ней зону наших сегодняшних поисков. После этого мы, как и во все предыдущие дни, разбрелись вдоль густо заминированной местности, внимательно осматривая все вокруг.
Минц был в этом деле толковее всех. Быстрым наметанным взглядом он ухватывал нужные нам детали: рукав армейской куртки в кустарнике, оторванную пуговицу, ленту присыпанного землей бинта вблизи муравейника. Дорога с обеих сторон была огорожена колючей проволокой и отмечена предупреждающими о минах красными треугольниками. К полудню, отметив места предположительного нахождения останков, мы вызывали саперов, и те прокладывали нам путь в глубь заминированных участков.
Вернувшись оттуда, я несколько месяцев то и дело мыл руки карболовым мылом, но все еще не решался погладить своего ребенка. И постоянно видел Фанару во сне.
По старой дороге с проросшей сквозь трещины сорной травой мы с Минцем осторожно продвигались в сторону гавани. Минц занимался делом, а я разглядывал в полевой бинокль усеянный минами берег. В этом месте, рассказал нам один из солдат охранения, уже погибли несколько резервистов, вздумавших искупаться в озере или постирать в нем свою грязную одежду.
Сначала я наводил бинокль на пять кораблей, сбившихся посреди озера, подобно испуганным овцам. Корабли стояли неподвижно, в окружении качавшихся на легкой волне красно-белых бакенов. Не обнаружив на палубах признаков жизни, я медленно переводил бинокль к находившимся слева от нас разрушенным зданиям и прощупывал взглядом территорию между ними.
Казалось, туда можно дотянуться рукой. Собранная из окрашенных в цвета египетской полевой маскировки жестяных щитов армейская мечеть. Покрытый глубокими трещинами старый британский барак. Здание, все четыре стены которого обвалились, открыв для стороннего взгляда выполненный в ориентальном стиле плиточный пол со стоящими на нем столом и стулом. Через оконный проем и дополнивший его широкий пролом в стене внутрь распахнувшегося строения протянулись фиолетовые ветви цветущей бугенвиллеи, яркие до боли в глазах. В нескольких метрах оттуда возвышалась осиротевшая стена, бывшая некогда частью другого дома и обнажившая теперь свою внутреннюю роспись: осел и огнедышащий дракон, в изображении которых господствовали арабская синь и желто-коричневая сиена, отчетливо напоминали работы Палди[4]. И вдруг из-за стены показалась фигура наголо бритого человека в белом колониальном костюме. Размахивая своими перчатками, человек призывал из бездны кудрявого черноволосого юношу с сомкнутыми веками.
— Что вы здесь делаете, реб[5] Довид? — спросил я, не просыпаясь, и сделал несколько шагов ему навстречу.
Сверявший карту с местностью Минц внимательно рассматривал небольшой пригорок среди руин, но теперь он, будто очнувшись, отчаянно завопил:
— Хочешь вернуться домой в деревянном ящике? Мальчишка ты этакий!
Реб Довида[6] Ледера я никогда не встречал, он покинул этот мир еще до моего рождения, но его фотографию мне довелось однажды увидеть мельком, больше двадцати лет назад, когда его сын Мордехай, низкорослый сборщик пожертвований для школы слепых, уговаривал меня присоединиться к продовольственной армии.
Началось все это в далекий иерусалимский полдень, когда я возвращался домой из школы через квартал Нахалат-Шива. Дойдя до улицы Бен-Йеѓуды, я увидел господина Ледера стоящим у входа в русский книжный магазин, находившийся тогда в здании «Сансур»[7]. Он разглядывал портрет Сталина, выставленный в центре витрины в окружении книг в красных обложках, букетов гвоздики и побегов спаржи.
— Эти коммунисты долго не продержатся, — сказал он, заметив меня и изобразив кивком головы что-то вроде приветствия. — Ты еще увидишь.
Сразу же после этого Ледер поинтересовался, что мне говорит имя Поппера-Линкеуса[8].
— Брат профессора Проппера из «Хадассы»?[9]
— Не Проппер, Поппер, — чуть усмехнулся на это мой собеседник и, достав из-под мышки одну из зажатых там книг, показал мне фотографию высоколобого мужчины, чем-то похожего на Альберта Эйнштейна. — Великий человек. За двадцать лет до Депре знал, как передавать электричество по металлическим проводам!
Ледер задумчиво разглядывал фотографию великого человека, под которой красовалась его изящная подпись. Вскоре он, однако, отвлекся от книги и предложил мне зайти с ним в кафе «Вена». Так я впервые в жизни оказался в кафе.
Пребывавший в приподнятом настроении Ледер рассказал, что лицо «советского Жданова» помрачнело, когда он услышал, что посетитель интересуется сочинениями Линкеуса. От книг, показанных ему Ледером, продавец презрительно отмахнулся, заметив, что посетитель демонстрирует «неразумный интерес к трудам устаревшей школы». Эти книги, добавил он, не переводились на русский, и нет никакой причины к тому, чтобы их перевели когда-либо в будущем.
Ледер сдвинул шляпу на затылок и заявил, что мы, с Божьей помощью, еще будем покупать в продуктовой лавке моих родителей и в магазине господина Рахлевского маслины и сыр в бумажных пакетах, свернутых из никому не нужных листов сочинений Сталина и Ленина. К моему удивлению, так оно и случилось через несколько лет, и я еще расскажу об этом.
Подошедшей официантке Ледер велел принести два стакана «аква дистиллята» и кокосовые хлопья, не преминув добавить, что стаканы должны быть вымыты дочиста, поскольку он, Ледер, не хочет пить из стакана, на котором какая-нибудь шалава оставила следы губной помады. Официантка разинула рот от удивления, и Ледер, не моргнув глазом, спросил у нее, в самом ли деле она родом из Вены, раз уж служит в кафе, носящем имя этого города.
Официантка ответила утвердительно, напросившись на новый вопрос разговорчивого клиента, которому теперь понадобилось узнать, не мог ли он видеть ее в вегетарианском ресторане, что напротив венского университета.
— Когда это было? — уточнила она.
— В девятнадцатом году.
— В девятнадцатом году, господин, я была еще девочкой, — с возмущением ответила официантка.
— И что с того? — Ледер подвинул ко мне салфетницу. — Дети тоже могут сидеть в кафе.
— Это здесь, в Палестине, — отрезала официантка и попыталась зажечь сигарету, удостоившись презрительного взгляда Ледера. Скривив губы, он сообщил, что в культурных венских ресторанах даже посетителям не дозволялось курить.
— Может быть, чашечку кофе с молоком и сегодняшний штрудель? — холодно поинтересовалась официантка, одернув свой безупречно выглаженный фартук.
Поразмыслив пару секунд, Ледер выразил глубокое сожаление, что господин Фарберов закрыл свой вегетарианский ресторан напротив автостанции «Эгед»[10], и, за неимением лучшего выбора, окончательно велел принести нам два стакана кипяченой воды и натурального меду.
Когда официантка удалилась, Ледер поведал мне, что в свой венский год он имел обыкновение встречаться с друзьями в упомянутом им вегетарианском ресторане. Вместе они составляли «кокубрийское общество».
— Именно так, кокубрийское, — повторил он, заметив удивление в моих глазах. Из его дальнейших слов мне стало ясно, что члены общества находили кокос самой естественной человеческой пищей, намеревались отправиться на один из островов Тихого океана, отбросить там все обычаи цивилизации и жить в простоте на лоне природы.
— И лазили бы там голыми по деревьям, как обезьяны, — не удержался я.
— Чем плохи обезьяны? — возразил Ледер, но тут же положил конец нашему спору, заметив, что нам следует быть реалистами, а потому — одинаково избегать ностальгических устремлений к прошлому и бессмысленных теологических препирательств. Он достал из кармана паркеровскую ручку и четко вывел ею на салфетке, прямо под напечатанной на ней эмблемой кафе: «Социальная программа-минимум Поппера-Линкеуса». Закончив эту аккуратную надпись, он поднял на меня глаза и спросил, считаю ли я, что либерализм в самом деле решает проблему голода.
— Кто победил в этой гонке, плут или аист? — хитро, с победным выражением на лице напирал Ледер.
В те дни я еще не слышал о Давиде Рикардо и Джоне Стюарте Милле, как не слышал о достославном Линкеусе. Больше, чем сбивчивые речи Ледера, мое внимание привлекал странный значок на лацкане его пиджака: неуклюжее, очевидно любительское изображение парусного корабля, мачту которого венчал лучащийся глаз. Что означает этот удивительный символ, я, конечно, не знал.
Ледер, истолковавший мое молчание как свидетельство вынужденного согласия с его правотой, подступил ко мне с новым вопросом: нахожу ли я, что отчет Бевериджа[11] способен уменьшить число стариков и старух, умирающих в одиночестве от голода по городам и весям Соединенного Королевства. Их тела подолгу лежат в стылых комнатах, с нажимом говорил мой собеседник, где их некому обнаружить, и только верные собаки воют в горьком отчаянии над мертвыми лицами хозяев.
— А кто способен сказать, сколько людей лишается рассудка от страшных мыслей о голоде и надвигающейся нужде? — продолжал Ледер. — И вот, обезумев, они оказываются запертыми в сумасшедших домах, где их стерегут и не дают им покончить с собой крепкие санитары.
Ледер внезапно умолк и погрузился в свои размышления.
Несколько лет спустя я оказался младшим в небольшой группе собравшихся проститься с Ледером во дворе больницы «Авихаиль»[12], за зданием мирового суда. Стоя у клумб, за которыми ухаживали прежде русские монахини, я пинал мыском ботинка мелкие камешки, когда вдруг почувствовал присутствие Риклина. Старый могильщик положил ладонь мне на плечо и сделал другой рукой широкое дугообразное движение в воздухе.
— Все умирают,
— Все умирают, — повторил Риклин громче, и я испугался, что люди вокруг услышат его.
Тайком откусив от плитки диабетического шоколада, он продолжил:
— Но к нам они поступают каждый день малыми порциями. Он там наверху, — Риклин указал глазами на небо, — знает, что мы не можем похоронить сразу всех.
Я спросил, как умер Ледер, и Риклин с посерьезневшим лицом заявил, что я задаю вопросы, не подобающие молодому человеку, который лишь недавно стал бар мицва[14].
— И вообще, — добавил он, — матери, и твоя мать в первую очередь, считают, что подросткам твоих лет не следует присутствовать на похоронах.
Портниха с густыми светлыми локонами неспешно приблизилась к нам.
— Госпожа Шехтер, угодно ли кусочек шоколаду? — поинтересовался Риклин у дамы, но та, покачав головой, ответила, что находит постыдным и неуважительным есть на похоронах. Риклин с усмешкой признался, что он давно бы уже умер с голоду, если бы следовал строгим правилам госпожи Шехтер.
В низком дверном проеме помещения, предназначенного для омовения покойников, появился мужчина в рубашке с закатанными рукавами, и Риклин, хлопнув меня по плечу, исчез вместе с ним за дверью. Несколько минут спустя из этой же двери вынесли закутанное в талит[15] тело. Вздувшийся живот покойного на миг заставил меня подумать, что это не Ледер, — тот был при жизни человеком тщедушным.
Под складками пожелтевшего талита угадывались контуры мертвого тела. Мне хотелось взглянуть на его лицо, но я отвел глаза. Даже и годы спустя, когда я дни и ночи проводил среди сладковатых запахов смерти и смотрел на неприкрытые, залитые кровью и измазанные рвотой человеческие лица, мне становилось дурно, едва лишь я вспоминал тот иерусалимский полдень и аккуратно прикрытое тело Ледера на Русском подворье.
По группе собравшихся прокатилось легкое движение, и из нее вышел степенный, исполненный собственного достоинства еврей, в облике которого странным образом сочетались черты представителя Старого ишува[16] и того типа, что может быть описан как
— Мерзавец! — говорила она о нем. — В Лондоне он пил
Цивья, знавшая Ципера в молодые годы, уверяла, что его страсть к курению была так велика, что перед наступлением субботы он наполнял табачным дымом бутылки и потягивал из них дым на протяжении субботнего дня.
Рав Ципер прокашлялся и затянул низким голосом, насыщая свою речь обильными дифтонгами, на ашкеназский манер:





