Читаем Папаша Орел онлайн бесплатно


Папаша Орел

Цирил Космач (1910–1980) — один из выдающихся прозаиков современной Югославии. Творчество писателя связано с судьбой его родины, Словении. Новеллы Ц. Космача написаны то с горечью, то с юмором, но всегда с любовью и с верой в творческое начало народа — неиссякаемый источник добра и красоты.

Цирил Космач

Проза / Классическая проза
<p>Цирил Космач</p><p>ПАПАША ОРЕЛ</p>

Каждому известно, как нелегко пробыть целый день и весь долгий вечер с близким человеком и не касаться в разговоре вещей, которые у обоих на сердце. Так случилось со мной, когда я после пятнадцатилетнего отсутствия посетил свое родное село под Толмином; брата и сестер разбросала война — они были кто в Италии, кто в Германии, а нашего отца убили в Маутхаузене — и ему уже никогда не вернуться.

В нашем опустевшем доме над Идрийцей жила тетка, сестра матери, которую мы в детстве здорово не любили, потому что была она сухой, суровой и набожной женщиной и к тому же настолько скупой, что ей было жалко даже дыма, выходившего из трубы, как говорил ее брат, наш остроумный дядюшка Нац, несмотря на тяжелую жизнь сохранивший веселый нрав и золотое сердце. Тетка многие годы прослужила в Горице у какой-то графини, которая принадлежала к побочной и к тому же усохшей ветви некогда могущественного рода Аттемсов: на этой службе она совсем отдалилась от живой жизни и высохла телом и душой. Приезжая навестить сестру, она для нас, семерых детей, привозила семь картинок с изображением Святогорской матери божьей и горстку старых пряников, отдававших плесенью; она называла нас язычниками за то, что мы не целовали пряников, прежде чем начать их грызть, и рассказывала нам об адовых ужасах так неумно, как это могут делать только закоснелые святоши, которым даже во сне не привидится, сколько сомнений живет в проницательной детской душе. Мама спешила увести ее в кухню и там основательно ругала, мол, нечего нас пугать, нам и на этом свете ада хватит.

Правда, мне говорили, что тетя очень изменилась, но все-таки воспоминания пробудились в моей душе, и я ничуть не радовался предстоящей встрече, тем более что произойти она должна была именно сейчас и именно в нашем доме, где я не был столько долгих лет. Я с большим трудом изобразил на лице доброжелательную мину, ожидая, что вначале тетя спросит меня, был ли я прилежным и послушным, всегда ли я молился, а потом… потом, разумеется, примется приторным голосом рассказывать о нашем отце. Она будет говорить и говорить, закатывать глаза, складывать руки и беспрерывно восклицать: «Наш несчастный бедняга!» Разумеется, в этом возгласе не будет ни крупицы любви или сочувствия, одно злорадство, в котором прозвучат отголоски старой теткиной песни: мол, сам виноват, не был прилежным, не слушался ее и не молился.

Этого я и хотел избежать, как извечно избегаем мы холодных и неискренних излияний.

Я никак не мог усидеть на месте. Боролся с плохим настроением и беспокойно слонялся по дому. Шел из кухни в горницу, а из горницы — в сени, потом по крутым шатким ступенькам в сад, оттуда — в амбар, где под закоптелой соломенной крышей хранилось великое множество всякого барахла, в основном того же, что и в мои детские годы: источенные червями прялки, отслужившие свой век горшки и сковородки без ручек, сломанные косилки и рваные рюкзаки, заржавевшие инструменты и даже две черные сгнившие соломенные шляпы деда, которые вот уже тридцать лет после его смерти дожидались, когда же наконец осуществится его утверждение, что через каждые семь лет все обновляется.

Все это я знал и нигде не открыл для себя ничего нового. Оказалось, что моя душа ничего не забыла, и мое тело, которое сначала было неловким, вскоре тоже почувствовало себя уверенным в том жилище, где обитало почти двадцать лет: нога правильно отмеряла высоту порога и ступенек, рука вспомнила все расстояния, так что в темных сенях совершенно уверенно легла на широкую ручку двери, ведущей в горницу, как будто открывала ее каждый день по нескольку раз, а не через пятнадцать лет. В горнице я ощупал стулья, похлопывая их по плечу, как старых знакомых, ласково погладил сундук, который, несмотря на материнские угрозы, мы безжалостно изрезали перочинными ножами, положил руку на потрескавшуюся печь и на фисгармонию, точно так же, как и пятнадцать лет назад, стоявшую за дверью.

«Все, как было», — сообщила мне довольная память.

«Все, — печально согласился я, — только его нет, чтобы оживить эти вещи».

Я вышел из дому и остановился под старой грушей, груша только что отцвела, — весна была поздняя. В мои детские годы здесь была широкая полоса густой светло-зеленой травы, я любил ходить по ней босиком, она мне всегда казалась особенно прохладной и мягкой. Здесь же я получил свои первые серьезные уроки; каждый день после обеда сюда приходил дедушка, расстилал на траве мешок, устраивался на нем, прислонив голову к шероховатому стволу груши, давал мне в руки толстую книгу «Жития святых» и ворчливо приказывал: «Теперь садись и читай, парень!» Я садился, водил пальцами по строчке и читал по слогам: «Свя-той Ан-дрей и-ли так-же близ-нец назван был…» Картина так отчетливо ожила, что я прикусил язык, собиравшийся вслух повторить слова о святом Андрее. Он бы их и повторил, не будь при этом тети, без умолку что-то говорившей.

— Разумеется. Конечно, — с досадой пробормотал я и заторопился в хлев. В хлеву стояла светло-серая корова со сломанным рогом и загнутыми вверх копытами, она изредка забрасывала хвост на свою искривленную спину и упорно жевала жесткое сено с нашего луга. Из хлева я направился в кладовую, пустую, словно перед сбором урожая; знакомый запах плесени ударил мне в ноздри. После кладовой заглянул в сарай, из сарая — в сад, который казался сиротливым и постаревшим, трухлявый деревянный забор оброс мхом и в нескольких местах готов был рухнуть. Когда-то в этом саду у нашей матери было полным полно цветов, а теперь возле ограды поднялась такая буйная крапива, что мне пришлось наклонить голову, когда я шел по дорожке, иначе бы она хлестала меня по лицу. Я вышел из сада, прислонил калитку к столбу, потому что петли давно разъела ржавчина, и перескочил через канаву, где всегда стояла густая навозная жижа. Постояв, направился к горному уступу над домом.

Воспоминания роем кружили вокруг меня. Мне так хотелось побыть одному, приветствовать родной дом не только взглядом, но и руками и словами, однако тетка безжалостно ковыляла за мной, чтобы все мне показать и обо всем рассказать. Она с трудом передвигала свои сухие ноги в тяжелых и грубых мужских ботинках, которые наверняка раньше принадлежали моему отцу, руки она держала скрещенными под передником, словно скупая хозяйка, скрывающая от соседки, сколько яиц принесла из куриного гнезда, и все говорила, говорила. Говорила, на удивление, не фальшиво, а громко и лихорадочно, как говорят люди, живущие возле реки. Наш дом в получасе ходьбы от села, стоит он совершенно одиноко, и Идрийца течет, так сказать, возле самого порога, в каких-то ста шагах от дома перекатываясь через скалы.

Мы поднялись на уступ. Я остановился возле густого самшитового куста, в котором часто прятался, когда был ребенком. Несмотря на шум реки и шелест ветра в ветвях могучего ореха, была тишина, та природная тишина, которая живет только в деревне и никогда не заглядывает в город. Я посмотрел на долину, на гребни гор, которые вырывались из толминских ущелий, потом взглянул вверх, на небо. Небо высокое-высокое и своей синевой заполняло все, даже самые дальние уголки. Нигде ни единого облачка. И под всем этим огромным сводом кружил одинокий орел. Тетя тоже посмотрела вверх, костлявой рукой прикрыв глаза от солнца, и словно бы с радостью сказала:

— Он часто прилетает.

Орел долго кружил над долиной. Медленно и спокойно парил он большими кругами, словно вспоминал хорошо знакомые места, потом уплыл прямиком к Облаковой вершине.

— Пойдем в дом, — сказала тетя.

Мне не очень хотелось, но ничего другого не оставалось. Я пошел в горницу. Когда после многолетнего отсутствия ты возвращаешься домой, на тебя смотрят как на дорогого гостя и обращаются с тобой как с дорогим гостем. Ты должен послушно сидеть в горнице, есть яичницу, пить молоко, потому что в доме нет кофе, и разговаривать.

Я сел на шаткую скамейку и положил руки на источенный червями стол. Тетя тоже села, только на стул и чуть в стороне, как и положено садиться хозяйке в присутствии гостя. Спрятала под черный платок выбившуюся прядь седых волос и вздохнула:

— Вот так…

Меня охватил страх, потому что я догадался: сейчас она начнет. Даже само звучание слов, последовавших за вздохом, не понравилось мне. Бывает, у человека прекрасный и сильный голос, но слуха меньше, чем у осла. Точно так же, бывает, у человека хорошая, прямо золотая душа, зато абсолютно лишенная слуха. Такие, люди не могут жить в соответствии с чувствами своего ближнего, хотя и стараются. Что бы они ни сказали, говорят невпопад. Зная свою тетю, я был убежден: ее душа начисто лишена слуха. Разумеется, она понимала, что я избегаю разговоров об отце, но по ее вздоху и выражению лица было ясно, что она намеревается говорить именно о нем. Поэтому я закашлялся, побарабанил пальцами по столу и начал расспрашивать об односельчанах.

— А что Обрекар? — задал я вопрос и впервые посмотрел ей прямо в глаза.

Она поняла меня. Изменила выражение лица, подняла голову, выпрямилась на стуле и воскликнула:

— О, он прекрасно держался!

— Ведь он уже старый, — поспешил добавить я, чтобы тетя не ограничилась этим восклицанием.

— Старый? Он был уже очень старый, — поддержала она. — Только человек никогда не бывает слишком старым для того, чтобы помочь тушить пожар. Так он сам говорил последние три года. Ему было уже семьдесят пять, когда пробил великий решающий час, который всех нас пробудил и изменил.

Она подчеркнула «всех» и «нас» и многозначительно посмотрела на меня, дескать, и она тоже изменилась. Я улыбнулся. Да, она переменилась, хотя кое-что все-таки осталось неизменным: поскольку она много читала и поскольку у нее была удивительная память, она в своих рассказах неожиданно употребляла целые предложения, запомнившиеся из книг; она говорила книжным языком, что всегда раздражало нашу покойную маму. Вот так, по-книжному прозвучала сейчас фраза о великом решающем часе.

— Да, вы хорошо работали, — сказал я. — Мне говорили.

Она сунула свой костлявый палец под платок и почесала висок, пытаясь скрыть появившийся на щеках легкий румянец смущения.

— Это ничто, — сказала она и потрясла своей маленькой головкой, — ровным счетом ничто по сравнению с тем, что сделал твой отец, ну, наш и Обрекар, — добавила она, скорее всего поняла, что не следует трогать свежую рану; поэтому-то слово «отец» заменила на «наш». И даже не посмотрела на меня, увлеченная рассказом — Обрекар совершенно преобразился. Даже имя у него изменилось. Его называли «Папаша Орел». Я теперь часто на него смотрю и мне кажется, он в самом деле похож на орла. Не так ли? — спросила она, вытащила руку из-под передника и показала на стену.

Я обернулся. На стене в рамке из бересты висела фотография старика с редкими и жесткими седыми волосами, большим выпуклым лбом, крупным орлиным носом, выдающимся подбородком и глубокими, неукротимыми серыми глазами. Взгляд был печальным, вроде бы серьезным и в то же время острым и живым и настолько проницательным, что было трудно выдержать его.

— Похож, — подтвердил я. — Даже на фотографии у него живые глаза.

— Живые! Еще какие живые! — воскликнула она, недовольная моим тоном. — Если последние полтора года, с тех пор, как его нет, я иногда колебалась, нести почту или нет, я старалась не смотреть на него. Я даже жалела, что повесила на стену его фотографию. Слишком хорошо знала: посмотрю на нее — пойду. А если бы даже не посмотрела, все равно не смогла бы не пойти. Вот тут что-то начинало стучать, — сказала она и положила костлявую руку на затылок. — Все равно должна была оглянуться. А он смотрел на меня так, что я поднималась и шла. И в дождь, и в снег. И не куда-нибудь, а в Верхнюю Трибушу, в Гачник, на Буково, в Холодную падь, в Локовец. По его тропам…

Она посмотрела на фотографию, покивала головой и замолкла, словно позабыла про меня. Я взглянул на нее и невольно удивился: кто бы поверил, что эта набожная и почти наверняка трусливая женщина в темноте, с партизанской почтой в кармане обошла все наши ущелья и горы.

— Да, совсем как живой, — продолжала она, глядя на фотографию. — Даже сейчас, когда смотрю на него, мне кажется, что он поднимет веки, смерит меня взглядом и заговорит. «Понимаешь, — скажет, — мы их прогоним, очень скоро их прогоним, эту дьявольскую банду! Они уже и так со страху дрожат!»

— Он так говорил?

— Именно так. Я очень хорошо это помню. Это было в сорок третьем, на сретение. Он пришел за бинтами, которые наш принес из Толмина. «Видишь ли, — сказал он, когда не торопясь сложил все в свой рюкзак, — разбойнику тоже страшно, когда он вламывается в чужой дом, хотя он и вооружен. Страх здесь, внутри, — и постучал рукой по груди. — И прогнать этот страх невозможно, ходи ты хоть до зубов вооруженным».

— Чертовски хорошо сказал, — восхитился я, потому что мне действительно понравились эти слова.

— Правда? — обрадовалась тетя и посмотрела мне прямо в глаза. — Иногда и нам, простым людям, умные мысли в голову приходят, — добавила она, но дожидаться, чтобы я это подтвердил, не стала. Скорее всего, ей показалось, что она слишком расхвасталась, поэтому она отвернулась и продолжала — Да, так я расскажу дальше. Его прозвали «Папаша Орел» именно из-за его глаз. Из-за этих глаз он вытерпел такие муки. Я тебе расскажу. Все по порядку… Только хочу тебе сказать: то, что ему дали имя «Папаша Орел», вначале ему не нравилось. Он сам в этом признался. Рассказал, как несколько лет назад однажды после мессы он зашел к Модрияну выпить ребулы[1], а Пологар на него набросился. «Смотришь, как король! — орет. — Я бы тебе с удовольствием врезал!» — «А он и есть король у своих нищих. И детей у него на целое войско хватит! — залаял Окрогличар, который от высокомерия готов был лопнуть. — Все безземельные так смотрят. Ходят постоянно голодные, потому и обжоры, ну, а обжоры всегда таращатся, вот глаза у них и становятся, как плошки». Модриян только хихикал, но помалкивал, он и на нищенские гроши падок был… Так это было, — задумчиво сказала тетя. — Бедняку ясных глаз иметь не положено.

— Это верно. А где сейчас Пологар, Окрогличар и Модриян? — спросил я, потому что меня интересовала судьба богатеев, которые были готовы нас утопить в ложке воды.

Похожие книги