Читаем Палестинский роман онлайн бесплатно


Палестинский роман

Прозаик, эссеист и переводчик Джонатан Уилсон (1951) написал увлекательный — не оторваться — триллер в духе романов Грэма Грина. 1924 год, Палестина под британским мандатом. Художник Марк Блумберг и его жена Джойс, не еврейка, но пламенная сионистка, становятся свидетелями убийства ортодокса Яакова де Гроота. Бытовое на первый взгляд убийство оказывается в центре интересов и англичан, и ортодоксов, и сионистов, а Блумберг и его жена волей-неволей втянуты в их грязные игры. Джонатан Уилсон связывает запутанные нити политических интриг и любовных страстей в смертельный клубок.

Джонатан Уилсон

Проза / Историческая проза
<p>Джонатан Уилсон</p><p>Палестинский роман</p>

Посвящается Шарон

<p>Благодарность</p>

Книги двух авторов оказали мне неоценимую помощь при создании романа: «Дэвид Бомберг» Ричарда Корка (Richard Cork, David Bomberg) и «Под мандатом: Жизнь британцев в Палестине в 1919–1948 гг.» Э. Дж. Шермана (A. J. Sherman, Mandate Days: British Lives in Palestine 1918-48). Им обоим я очень благодарен.

<p>Иерусалим, июнь 1924 года</p><p>1 </p>

Блумберг вышел из дому, сел на велосипед и поехал по дороге, ведущей из Северного Тальпиота к арабской деревне Абу-Top. Минут через десять остановился и нашел подходящее место — тут отвесную скалу сплошь заливал лунный свет. Ночь выдалась ясная. Он раскрыл этюдник, достал палитру. Еще в Лондоне Джойс, спасибо ей, аккуратно пронумеровала белым все тюбики, чтобы он мог работать не прерываясь даже в сумерках. Он разлюбил ее, как ни горько в этом признаться. Отдалился от жены — стыдно сказать почему, ведь в его возрасте смерть матери вроде не должна стать таким потрясением. Но для него стала. Поздняя ночь в лондонской больнице, иссиня-черный саван неба в исчерченном дождевыми каплями окне за ее кроватью, и мама, внезапно очнувшись, впервые за долгие недели узнала его. «Я тебя никогда не забуду», — сказала она. Но, естественно, все вышло как раз наоборот. Это Блумбергу никогда ее не забыть: для иммигрантского мальчика мать была единственной защитой и опорой, надежная, как корабль, в парусах ее широких юбок можно было укрыться, вцепившись, зарывшись лицом, прижавшись к ее ноге. Он тяжело переживал утрату, Джойс в те дни, как могла, старалась его поддержать, но ее сочувствие его убивало. Своей заботой она лишь подчеркивала его бесчувственность. Он внутренне отгородился от нее, ушел с головой в мир теней. И мать была не единственной в этом призрачном мире. Ее смерть высвободила сонм других. Уже шесть лет как отгремела война, но стоило ему задуматься или замечтаться, и тотчас перед ним, как призрак Банко, являлись погибшие друзья, изувеченные, в крови: Джейкоб Розен — вместо лица рваная рана, затянутая белесой слизью, Гидеон Шиф — все та же обаятельная улыбка, уцелевшая, в отличие от тела.

Блумберг окинул взглядом террасные склоны, плавными волнами уходящие к Силоаму и дальше — к Масличной горе, установил мольберт, закрепил холст. Но прежде чем писать маслом, нужно было, как всегда, подготовить наброски. Он сел на камень, взял блокнот и начал делать зарисовки углем и карандашом. В лунном сиянии кроны олив в долине казались пепельно-серыми, почти белыми.

Через некоторое время послышались шаги — кто-то спускался по козьей тропке чуть выше по склону. Блумберг обернулся. Два араба шли рядом и, судя по жестикуляции, о чем-то оживленно беседовали. Блумберг проводил их взглядом, пока они не скрылись за поворотом горной тропы, и вернулся к работе.

Прошло, наверное, еще минут двадцать, как снова послышался шум — на этот раз на нижней террасе. Блумберг вскочил и стал вглядываться в серую мглу, пытаясь разглядеть что-нибудь между деревьями. Метрах в ста — ста пятидесяти ниже по склону шла какая-то возня, и довольно энергичная, судя по облачку пыли. Наконец он, как ему показалось, разглядел двоих. Дерутся они там, что ли? Или любятся? Блумберг не сказал бы наверняка. В полосе лунного света появился на миг выбеленный узкий силуэт высокого мужчины. Мужчина этот, кто бы он ни был, отряхнулся и сразу же пропал из виду, скрывшись в оливковой роще внизу. Его спутник, должно быть, вскоре последовал за ним, но Блумберг к тому времени вновь с головой ушел в работу и благополучно забыл о той парочке.

Сделав эскизы, он два часа без передышки простоял за мольбертом и закончил лишь поздно ночью — нужно было все же сделать перерыв и поспать. Он ехал на велосипеде мимо недостроенных домов, одна рука на руле, в другой — небольшой холст с только что написанной картиной. Под колесами похрустывал гравий.

Крыльцо его дома освещали два самодельных садовых фонаря в стеклянных банках. Когда он вошел, Джойс сидела на матрасе, у ее ног — дорожный сундук, самый объемистый из двух и уже наполовину разобранный. Волосы она заколола гребенкой, надела зимнюю ночную сорочку, одну из тех, что захватила с собой из Англии. Ее друг и учитель Лео Кон предупредил, что ночи в Иерусалиме холодные, даже летом.

Блумберг протянул Джойс ветку жасмина, сорванную с куста у калитки.

— Гость, — сказал он, — непременно должен принести с собой что-нибудь, хоть какой пустяк.

— Ты не совсем гость.

Он поцеловал ее в лоб. Что он ни скажет, все невпопад. Надо ее отпустить.

— Что рисовал? — продолжала Джойс.

— Деревню, деревья.

Джойс сидела, прислонясь к стене, на узкой койке — две кровати предоставил им во временное пользование Обри Харрисон, местный представитель лондонской сионистской организации, которая их сюда и послала. В комнате было еще жарче, чем снаружи. Тонкая струйка пота на шее Джойс доползла до расстегнутого ворота ночной рубашки.

Блумберг аккуратно пристроил холст у стены, красочным слоем внутрь, так что стены касался лишь верхний край. Сбросил сандалии.

— Но чего от меня ждут, — сказал он, — я имею в виду заказ, этого я сделать не смогу.

— Неужели так трудно?

Блумберг достал из заднего кармана официальное письмо:

— «Серия работ на тему „Жизнь в условиях преобразований. Прогресс. Предприимчивость. Развитие“». Иначе говоря, вдохновенные образы еврейских первопроходцев. Пропаганда, одним словом.

— Зато вечерами ты свободен.

— Сомневаюсь.

Она ничего не сказала, но он догадывался, о чем она думает: по ее мнению, его не убудет, если он и поработает на кого-то. А тут, насколько ему было известно, она еще и твердо верила в значимость их дела. Хотя пока сочла за лучшее промолчать. Особенно мило с ее стороны, что она не упомянула о деньгах — о тех шестидесяти фунтах, что выдал ему авансом Палестинский учредительный фонд[1]. Едва ли хватит на молочные реки с кисельными берегами, которые он ей обещал.

— Чаю? — спросил Блумберг.

— Я бы чего-нибудь другого.

Глотнув бренди из бутылки, стоявшей возле кровати, Джойс привстала, стянула через голову сорочку, бросила ее за спину. Сидела так и ждала — смело, подумал Блумберг, — когда он подойдет к ней из своего угла. Прошло много недель, может, даже месяцев, с тех пор как они в последний раз занимались любовью. Он не шелохнулся, но когда она вновь потянулась за рубашкой, груди ее колыхнулись, и он не устоял. В три прыжка пересек комнату и схватил ее за руку.

— Если не сейчас, то когда? Разве не так раввины говорят? — Блумберг рассмеялся и принялся целовать ее грудь.

Когда все было позади (она удовольствия не получила, и он это знал), Блумберг встал и развернул к себе картину. Краски еще не высохли. Он подумал, что лунный свет на крышах домов вышел довольно неплохо, но и только. Вспомнил про тех двоих внизу на склоне и сказал Джойс, что специально не стал зарисовывать их, потому что люди ему уже не интересны.

— Мизантроп, — ответила она. — А что они делали?

— Обнимались, а может, ссорились. Трудно сказать, далеко было.

Снаружи — как странно — ветер донес еле уловимый запах скипидара. Блумберг, как был нагишом, вышел в сад. Сделав пару шагов, остановился. Чахлую лужайку перед домом обрамляли кусты, меж них кое-где проглядывал каменный розан[2]. Воздух был напоен ароматом лаванды и — скипидара, волны которого исходили, судя по всему, от рощи мастичных деревьев. Джойс вышла следом.

— Не сказать чтобы райский сад, — она прильнула к нему, обняла сзади за талию, — но обидно будет, если нас выгонят. Мне здесь нравится.

Он высвободился из ее рук, отступил на шаг.

Слабый стон — или молитвенное бормотание? — услышали оба, звук приближался, и кто-то окровавленный проломился сквозь кусты, кинулся к Блумбергу, стиснул его в объятьях и вместе с ним рухнул на землю, придавив своим телом. Джойс закричала — тонко, пронзительно. Блумберг спихнул наконец с себя незнакомца, откатился в сторону. Он тоже кричал, его трясло. Человек, мужчина средних лет в арабской одежде, дернулся раз-другой и затих, его белая джеллаба[3] была порвана и намокла от крови, как и куфия[4], которую он прижимал к груди в тщетной попытке остановить кровь, бившую из колотой раны над сердцем. Джойс склонилась над ним, встав на колени в намокшей траве. На нее смотрел невидящим взглядом мертвец с побитым лицом. Она с удивлением заметила, что у него бледная кожа, рыжая борода и завитые пейсы, как у правоверных евреев. Блумберг тоже поднялся и встал рядом с ней. При свете луны видно было, что его лицо, грудь, руки, ноги и поникший пенис — все заляпано кровью.

<p>2 </p>

Сауд, высокий для своих лет, несся под гору гигантскими скачками, задыхаясь, спотыкаясь о камни, стараясь держаться в тени деревьев, и вспышки лунного света, выхватывавшие его ненадолго из тьмы, были для него как ружейные залпы. На середине спуска он сделал короткую передышку — спрятавшись в тени за шотландской церковью, порвал на себе окровавленную рубашку, — и снова помчался дальше, бросая на ходу клочья ткани, как беглец в игре «заяц и собаки» — клочки бумаги. Люди ему почти не встречались, лишь под раскидистой кроной белой акации целовалась юная парочка да вдали гарцевали двое полицейских на конях — по счастью, они двигались не к нему, а от него. Добравшись до Старого города, он свернул в лабиринт тесных улочек. Возле чанов с кунжутным маслом на улице Куш его окликнули, а может, ему послышалось. Сауд припустил еще быстрее, хотя легкие чуть не лопались от натуги, и пять минут спустя он уже выходил из Дамасских ворот. В горле у него пересохло, а сердце так громко стучало, что, казалось, еще немного, и он перебудит весь квартал.

Обойдя дом Де Гроота на улице Святого Павла, он поднялся по лестнице и толкнул дверь. Она оказалась заперта, тогда он пролез в приоткрытое окно. Оказавшись в комнате, первым делом кинулся к стоявшему перед диваном столику, освещенному настольной лампой. И вздохнул с облегчением. Кожаный портфель с учебниками — на их форзацах четко выведено его имя — лежал там же на коврике, куда он бросил его, когда, начался урок. Зажав портфель под мышкой, он прошел в кухню, налил себе из кувшина воды. Стакан он взял с собой и потом на бегу шваркнул его о каменную стену, добавив осколков к сору на обочине.

Недалеко от Мусорных ворот Сауд свернул за угол, подхватил веревку и, упираясь ногами в каменные выступы, спустился на дно цистерны. Он стоял по щиколотку в иле, дрожа от холода, вжавшись в стену. Вонь городских улиц сюда не проникала, внизу пахло прохладой и сыростью. Оставалось подождать, когда в суке[5] соберется народ, тогда он выберется и смешается с толпой.

Облака наверху наползли полукружьем черных гор и загородили луну. Он сел на корточки, закрыл руками лицо. Волосы его слиплись от спекшейся крови и пота. Провел пятерней, разделяя слипшиеся пряди, вытер пальцы об остатки рубашки. Когда вонзился нож, Де Гроот, заливаясь кровью, разомкнул объятья, и он побежал, лавируя меж деревьями, в одну сторону, а Де Гроот, шатаясь, пошел в другую. Сначала он не думал о погоне, но потом услышал позади шум, потом топот, крики и — уже вдалеке — стоны Де Гроота. Но к тому времени, когда, лавируя меж скал и тонких кипарисов, он добежал до церкви, преследователя уже не было ни видно, ни слышно.

Перед самым рассветом женщина с кувшином на боку склонилась над краем цистерны и опустила вниз руку в тщетной надежде коснуться воды. Сауд прикорнул на илистом дне, подложив одну руку под голову вместо подушки, другую вытянув вдоль тела. От ее крика он проснулся в испуге, вскочил и, подхватив портфель, взялся за веревку. Увидев, как со дна к ней лезет нечто серое, облепленное грязью, женщина отпрянула, но Сауд уже выбрался и вновь как безумный мчался по улицам и закрученным каменным лестницам — к построенному губернатором Россом крепостному валу, а за его спиной над арками городских базаров и куполами сквозь тонкие розовые наслоения уже пробивался солнечный свет.

<p>3</p>

Утром в свой день рождения — ему исполнилось двадцать четыре — Роберт Кирш проснулся под открытым небом. Среди ночи влажная жара в комнате стала совсем нестерпимой, поэтому, рискуя привлечь рой москитов, он сбросил волглую простыню и вытащил матрас на балкон. Он сел, потянулся — его окружали кривоватые, с толстыми стеблями герани в узких ящиках. Олива раскинула ветви над его головой, а в трещинах на стене росли крошечные розовые цикламены. Как повезло, что ему досталось такое жилье, прямо в центре города.

У Кирша болела голова. Ночь он провел ужасно, наедине с бутылкой арака. Письмо от Наоми все еще лежало на столе в кухне, он читал и перечитывал его, отхлебывая спиртное. Милое письмецо обо всяких пустяках — теннис с Тони, чай в саду с Колином, младший братец залез на грушевое дерево и сломал сук, и лишь в последнем абзаце настоящая новость: она помолвлена уже не с ним, а с Джереми Г'олдторпом, долой старое, да здравствует новое. «С днем рождения!» — так оно заканчивалось.

Но чего еще он ожидал? Нельзя же одновременно сохранять любовь (особенно на расстоянии) и независимость: никто не просил его ехать в Иерусалим и становиться полицейским, он и сам не знал, почему попросился на эту должность — может, хотелось приключений, хотелось повидать что-нибудь помимо Англии, чтобы было о чем вспомнить, когда остепенится.

Он, не одеваясь, вошел в крохотную кухню — выгороженный угол в квартире из одной комнаты, — и приготовил себе завтрак: хлеб, маслины, козий сыр, чашка чая. Еще раз пробежал письмо глазами, потом скомкал его и бросил на пол. Пора двигаться вперед. Есть милая бухарская девушка, которая работает в бакалейной лавке на углу и каждый день ставит свой велосипед у стены напротив его калитки, есть молодая женщина, которую он видел на «Поло граундс»[6] в Тальпиоте, она так соблазнительно прильнула к шее своего коня, или американка, спросившая у него дорогу, когда он переходил улицу напротив почтового отделения, постарше его, лет тридцати, наверно, но с рано поседевшими, почти белыми волосами и с таким милым, открытым лицом. «Первый день в городе», — сказала она. Он бы с удовольствием поболтал с ней, но тут со своего мостика им засвистел регулировщик, размахивая руками в белых перчатках, как безумный мим.

Похожие книги