Читаем Отречение онлайн бесплатно


Отречение

Новую книгу Екатерины Марковой составили повести «Отречение», «Чужой звонок», «Тайная вечеря», «Подсолнух» и «Мяч». Всех их объединяет авторская влюбленность в юность, искреннее глубокое сострадание к чужому несчастью.

Екатерина Георгиевна Маркова

Проза / Современная русская и зарубежная проза
<p><emphasis>Екатерина Маркова</emphasis></p><p><emphasis>Отречение</emphasis></p><p>ПОВЕСТИ</p><p><emphasis>Отречение</emphasis></p>

Я взмахнула на прощание рукой, и он в ответ улыбнулся. Неуклюже ссутулившись, он влез на подножку автобуса и через несколько секунд появился на задней площадке. Прижался лицом к стеклу, смешно расплющив нос. Автобус дернулся, и он, ударившись слегка о стекло, сморщил забавную гримасу. Я снова помахала ему. Он уезжал от меня так же нелепо, как и появился в моей жизни, — задом наперед. Вздернутое ухо шапки-ушанки еще долго качалось в заднем стекле уходящего автобуса…

Домой я добрела пешком и, уже у подъезда глянув на часы, взбежала на свой четвертый этаж. Словно дождавшись моего появления, зазвонил телефон.

— Ольга, это я. Доехал…

— Молодец. Дежурного педагога видел?

— Угу.

— Что «угу»? Видел или нет? Кто сегодня?

В трубке захрюкало, забулькало, потом наступило молчание, видно, его ладошка крепко стиснула мембрану.

— Ну, отсмеялся? Тебя там щекочет, что ли, кто-то?! Гена! Ты меня слышишь?

В трубке послышались шум, дальний сердитый голос, потом, после паузы:

— Ольга Михайловна, я вас приветствую, Олег Иванович говорит. Гена опоздал к ужину…

— Да, да, это я виновата. Но он сыт. Мы поужинали…

— Простите, минутку… Гена, отправляйся к себе, живо, — услышала я недовольный голос педагога. — Извините, Ольга Михайловна, но мне хотелось бы напомнить…

— Нет, нет, Олег Иванович, я клянусь вам, мы были с Геной в кафе. Да что же вы, неужели я не понимаю! Да он даже не знает, в каком районе я живу…

— И потом, Ольга Михайловна, я, извините, слышал, как он к вам обращается Почему просто «Ольга» и почему на «ты»?..

— Почему просто «Ольга» и почему на «ты»?.. — повторил тот же вопрос Глеб и устало взглянул на меня из-под белой шапочки, надвинутой на самые брови.

Он сидел на табуретке, опустив безвольно вдоль тела руки с натруженными, вздувшимися венами. Его серые глаза, чуть растянутые к вискам, смотрели сквозь меня отчужденно и сосредоточенно. Я уже привыкла к такому его взгляду. В эти минуты, я знала, в Глебе шла мучительная работа. Тонкие запястья его вытянутых рук вдруг дрогнули, пальцы шевельнулись, как бы подвергая сомнению какое-то движение. Он как бы проживал заново только что законченную операцию, выверял каждое принятое решение, каждую подробность.

— У тебя опять сосудик в глазу лопнул, — не отвечая на его вопрос, тихо сказала я.

Чуть заметно сдвинувшиеся брови наложили запрет на возникшее во мне желание обхватить его упрямую голову, сдернуть шапочку и прижаться губами к коротко остриженной горячей макушке.

Я вдруг вспомнила тот неистовый весенний день, когда, не в силах носить в себе больше эту ношу, я сказала Глебу, что люблю его. Лишь на миг поселилась в его внезапно еще больше раздвинувшихся к вискам глазах нежность. Он стремительным движением прижал меня к себе, и его губы, коснувшись моего уха, прошептали: «Бедная моя…»

— Бедная? Не-ет! Почему?

Мне показалось, что я ослышалась, и изо всех сил пыталась высвободить голову из его рук, прочесть в глазах другой ответ. Я чуть не расплакалась, увидев его строгий, отрешенный взгляд.

— Почему? — снова потребовала я шепотом.

Он бережно, словно я могла рассыпаться от его слов, обнял меня за плечи.

— Потому что меня не существует. Я отдал свою жизнь. Всю, до самого последнего дня. Я не принадлежу себе. И это не слова. У меня одна страсть, одна любовь, одна боль…

— Так не бывает! Это не по-человечески!

Я изо всех сил сдерживала готовые хлынуть слезы и сердилась на свой срывающийся голос.

— Как раз именно это по-человечески, — возразил Глеб, — в моем понимании, естественно. Кто-то считает иначе, живет по-другому. И это его право.

— Но ведь… ведь ты не можешь с утра до ночи… всю жизнь лечить больных детей. Так ведь и сдвинуться можно.

Вновь ошпарил меня его жесткий колючий взгляд.

— А это уже мое дело!

Слезы брызнули из моих глаз точь-в-точь как у клоуна из цирка. Я уже не пыталась сдерживаться — мне было жаль себя, Глеба, несчастных больных детей, которые отнимали его у меня. Мне было жаль весь этот мир, в котором я жила и который с такой щедростью и многоликостью выявлял свои скрытые обличья. Я уже начинала понимать, что все мои детские представления о жизни гроша ломаного не стоили. Я была как проколотый воздушный шар, из которого вместо воздуха выходило восторженное детское оцепенение перед добрым многообещающим миром. Я, наверное, деликатно замешкалась у ворот этого огромного мира. Надо было вломиться в него много раньше и сразу заявить о своих претензиях к нему и потребовать ответа — немедленного и неукоснительного. По какому праву, надо было спросить, кто-то или что-то будет наводить порядок в моей жизни, словно мой собственный выбор в моей собственной жизни ровным счетом ничего не значит, словно кому-то видней, как распорядиться моей судьбой? И еще… Смех, да и только, что тот самый Глеб, без которого я не мыслила своей жизни, появился как-то… невзначай. Мог бы появиться, а мог бы не появиться никогда… Надо было спросить, что это: просто случай или расставленная ловушка? Но, как говорится, поезд ушел, и когда я, уже вполне сформировавшаяся растяпа, упустив момент, подняла в один темно-синий вечер глаза к сверкающему россыпями звезд небу и, грозно откашлявшись, решила посягнуть на весь мир и привлечь его на скамью подсудимых, то вдруг почувствовала, как неотвратимо необъятна эта скамья мироздания и как ничтожны мои запросы. Лицо вспыхнуло, словно тысячами пощечин наградили меня надменные звезды.

— Не туда обратилась! — буркнул в ответ Глеб, когда я с юмором пыталась поведать ему о своем диалоге с вечностью.

— А… куда? В Верховный Суд? — засмеялась я.

— В себе поищи, — так же невнятно посоветовал Глеб. — И займись делом!

Он был иногда вот такой… совсем невыносимый. Он умел одной фразой убить во мне все: трепетность, восторг и, наконец, мою нежность к нему. Но это был бы не Глеб, если бы в следующую минуту он не возвращал с лихвой все назад. И мою нежность, и восторг перед ним, и то пьянящее легкое головокружение, которое вот уже год терзало меня…

…— Вы ко мне? — спросил он тогда.

И впервые мир поплыл в медленном танце.

Он стоял передо мной в своей тугой врачебной шапочке и зеленом тщательно выутюженном хирургическом костюме. Строгие уставшие глаза вопросительно глядели на меня.

— Я к вам, — подтвердила я и, уплывая от него, вдруг ощутила ликование оттого, что я пришла к нему, ждала его, что хоть так я причастна к этому измученному суровому человеку. — Я по поводу вашей больной Наташи Самсоновой…

В его глазах появился интерес, взгляд как бы вычленил меня из окружающих предметов.

— Кем вы ей приходитесь?

У него был глуховатый голос с резкими отрывистыми интонациями.

Преодолевая головокружение, я уцепилась взглядом за крошечное бурое пятно на рукаве его халата.

— Я… вообще-то… никем…

— То есть?

Колючий взгляд заставил меня оставить в покое пятно на его рукаве, снова ощутить, как плывет под ногами пол и сигналом величайшего бедствия или немыслимого счастья бьет с размаху в виски кровь.

— Я… верней, мы, студенты актерского факультета, шефствуем над детским домом… верней, интернатом, где Наташа учится…

— Верней, живет, — подсказал насмешливый голос хирурга.

Я согласно кивнула.

Бурое пятно на рукаве двоилось, троилось, четверилось, заполоняя весь зеленый рукав пляшущими точками.

— Наташа проснулась после наркоза. Пока состояние тяжелое. Звоните утром, — сухо посоветовал доктор и обернулся к женщине, которая на протяжении всего нашего разговора время от времени трогала хирурга за плечо.

Как сквозь сон слышала я ее настырный визгливый голос. Этот голос что-то требовал от хирурга, что-то сулил, чем-то угрожал. А я стояла оцепенев, точно ноги мои были приклеены к полу.

Досада на лице врача сменилась готовым вот-вот прорваться гневом.

— Я вам повторяю — условия для всех послеоперационных детей равны. И не обращайтесь ко мне с подобными предложениями — не по адресу!

Яркие пятна румянца выступили на скулах врача. Резко повернувшись, он шагнул к двери в отделение, а потом обернулся ко мне и сказал своим отрывистым голосом:

— Девочке можете передать лимоны и морс.

Я еще долго смотрела на белую дверь, за которой скрылся Глеб. Глеб Евгеньевич, заведующий хирургическим отделением, как сообщили мне в справочном.

— Я же не виновата, что мой ребенок не привык к таким условиям. А ваш? У вас девочка? — вывел меня из оцепенения тот же визгливый голос.

Миловидная женщина с надменным лицом требовала от меня ответа.

— Моя девочка… ко всему привыкла.

Голос мой прозвучал с такой горечью, что женщина растерянно спросила, вглядываясь в мое пылающее лицо:

— То есть… как?

Я молча вышла из приемной, плотно прикрыв за собой дверь.

«Надо приготовить морс, он сказал принести морс и лимоны». «Морс и лимоны. Морс и лимоны» — стучало в висках, а я все убыстряла шаг. Я уже почти бежала по тротуару, и люди оглядывались мне вслед и, наверное, недоуменно пожимали плечами. «А ваша девочка?» «Моя девочка!..» Ей даже не снилось, этой холеной благополучной блондинке, какой жизненный опыт у худенькой моей девочки Наташи. Он сказал «морс и лимоны». Девочке Наташе нужны лимоны и морс. Остальное не важно… Вот только почему-то глаза застилает от нежности к этому чужому и откуда-то знакомому… усталому человеку с жестким выражением глаз и нервными кистями рук в набухших синих прожилках. Ах, как славно, что Наташа в этих руках! Повезло… А такое везение равноценно спасению жизни. Он сказал «морс и лимоны»… и еще он сказал «состояние тяжелое»… но ведь после операции так всегда говорят — «состояние тяжелое». Морс и лимоны. Она выживет. Вернется… домой, в свой четырехэтажный блочный дом, влезет в свое застиранное байковое платье, которому, похоже, сносу нет, будет снова ревниво оберегать свою нерастраченную детскую любовь для невероятно сказочного появления мамы. Они ведь все ждут маму. Вопреки знанию о том, что мама отдала ее, его, их, отреклась навсегда. Что ж, это и взрослому, циничному уму непостижимо, а дети… Тем самозабвенней ждут, чем лучше знают все. Главное — морс и лимоны. И пусть она вырастет доброй, красивой, верной, нарожает кучу детей, и на всем белом свете не будет матери преданней и заботливей моей девочки Наташи. И так хочется прижаться лбом к его сильным рукам в прожилках и рассказать о том, как невозможно ходить туда, к этим детям, как невозможно не ходить…

«Морс и лимоны!»

…Глеб вздрогнул, с удивлением вскинул голову.

— Извини, не понял.

Я виновато улыбнулась.

— Я ничего не говорила.

— Ну, пусть будет так…

— Я просто подумала… помнишь… вспомнила, как ты лимон съел прямо с кожурой.

Глеб устало улыбнулся.

…— Вот лимоны и морс, как вы велели.

Тогда он тоже внезапно улыбнулся. Эта улыбка застала меня врасплох, я совсем не была готова к ее появлению. Словно внутри этого человека зажгли свет, так вдруг вспыхнули и засветились ласково его глаза, так преобразилось его худое лицо.

— Сколько же здесь лимонов? Пять килограммов?

Я отрицательно замотала головой.

— Три.

— Столько не нужно, — голос хирурга прозвучал неожиданно мягко, — я возьму две штуки.

— Обратно не понесу. Раздайте другим детям! — распорядилась я и сама испугалась категоричности своего заявления.

Не сводя с меня своего сияющего взгляда, Глеб достал из пакета лимон и откусил.

Я сморщилась.

— Кисло? — поинтересовался он, жуя лимон.

— Очень… Они немытые.

— Не страшно. В кожуре лимонов — эфирное масло.

— Правда?

Я почему-то очень обрадовалась этому сообщению.

А с лица хирурга неотвратимо сползала улыбка, вытесняемая какими-то терзавшими его мыслями.

— Возможно ли в условиях интерната создать условия для выхаживания девочки?

Глеб ждал моего ответа, уже глядя сквозь меня, погруженный в течение собственных мыслей.

— Не думаю. Вряд ли… Но… я могу забрать ее на время к себе.

— Вот этого делать не надо! — резко возразил хирург.

— Почему?

— Потому что потом ей надо будет возвращаться в интернат.

— Но ведь случается, что воспитатели берут детей к себе домой, — возразила я.

— Воспитатели пусть берут, — усмехнулся Глеб, — а вам не стоит.

— Почему?

Я замерла, ожидая его ответа.

— Потому что в вас есть нечто такое… что может крепко привязать ребенка.

Глеб задумчиво рассматривал мое лицо, словно я была какой-нибудь портрет, а не живой человек.

— Я не думала об этом, — растерялась я.

— Вам об этом никто не говорил, — уточнил Глеб и снова надкусил лимон, совсем не морщась, словно не ощущая никакой кислоты.

…— Ты — супермен, — пробормотала я, глядя, как чуть заметно подрагивают его натруженные пальцы.

— Что ты все время бормочешь под нос? — Глеб потянул со стола чью-то толстенную историю болезни, устало перелистал испещренные страницы с собранными гармошкой вклейками кардиограмм. — Не утверждай только, что ты опять ничего не говорила. Я не сумасшедший.

Я покачала головой.

— Ты не сумасшедший. Ты — хуже.

Глеб удивленно взглянул на меня, а я размазывала по щекам сердитые слезы.

— Ты неуязвим… Впрочем, нет, это еще было бы ничего. Ты уязвим, но прекрасно знаешь свои слабости, поэтому ты — единственный, кто о них знает. В тебе сочетание высочайшего рационализма с тем, что ты сейчас сказал. Ты сумасшедший наполовину. Остальное — твоя рассудочность. Твое суперменство окрыляет только твоих пациентов… для остальных ты — ужас, исчадие ада. Молчи, молчи. Я знаю, что ты скажешь сейчас. Что остальные тебя мало волнуют. Но не может быть, чтобы весь мир состоял из одних пациентов.

Глеб захлопнул историю болезни, открыл большую металлическую банку и, поддев оттуда марлевую салфетку, прицелился к моему распухшему носу.

— Сама!

Я выдернула из его рук салфетку, вытерла зареванное лицо.

— Так почему же просто «Ольга» и на «ты»?

Гена появился в моей жизни точь-в-точь так же, как уезжал от меня в автобусе. Задом наперед.

Похожие книги

Другие книги Екатерина Георгиевна Маркова