Читаем От Сайгона до Треугольника (сборник) онлайн бесплатно
От Сайгона до Треугольника (сборник)
Сборник рассказов «От Сайгона до Треугольника» познакомит читателей с жизнью обитателей легендарного заведения на углу Невского и Владимирского проспектов – кафе «Сайгон» и проведёт по знаковым местам неформального Ленинграда конца 80-х годов XX века. Книга даст возможность почувствовать атмосферу это живого человеческого сообщества, объединенного не столько общим местом, сколько общим образом жизни и мысли. Сайгон жив до сих пор, несмотря на то, что кафе давно закрыто и даже той страны, в которой кафе находилось, уже нет. Слишком много мифов и легенд создается вокруг и авторам хотелось бы оставить «залог достойнее себя», рассказать о людях и местах, которые сами о себе уже ничего не скажут.
Проза / Проза прочее– Видите – растет дуб?.. Вон тот, огромный… Прекрасный собеседник для вас: ему тоже лет пятьсот…
– Уже пятьсот? Боже! Я ведь помню его еще желудем…
Друзьям-восьмидесятникам, с любовью и ностальгией, – посвящается.
Интересное свойство памяти: оглядываясь назад, вспоминается что-то совсем обыденное, что, однако, несет на себе особенный отпечаток того периода – обычно это детство или юность, так как зрелость можно вспоминать лишь в старости, когда память уже совсем плоха, а воспоминаний о старости не бывает по определению.
Вот, например, один самый обыкновенный день из жизни Дома у Железной Дороги. Конец восьмидесятых, Ленинград, железнодорожная платформа «Озерки».
Русличек, отрок с золотистыми локонами галисийского ваганта до плеч, допив при первых проблесках зари вермут, надевал косуху и забивал косяк, коих круглым счетом с утра бывало до семи кряду: это называлось – «на ход ноги». До сих пор для меня загадка, как ему удавалось после этого сохранять подвижность членов, довольно изрядную, если судить по грохоту его мартинсов на лестнице. Снизу раздавался зычный бас: «Ребята, еб вашу мать, дом спит!», затем появлялся его обладатель – хозяин нашего пристанища Митрич, могучий старикан в неизменных майке, выцветшей до неопределенно-сизого цвета, и труселях со вполне определенными желтыми разводами по всей поверхности.
Кроме шаляпинского баса, Митрич был обладателем справки дурака, что давало ему право на пенсию и разные причуды. Одной из них, не самой опасной, зато наиболее заметной, была дубовая домовина посреди нижней общей комнаты, аккурат над дырой в полу, откуда, отчаянно суча лапами по осклизлым крашеным доскам, заходили с улицы наши кошачьи – Ниггер и Шишка. На домовину Митрич накопил, собирая с многочисленных гостей по рублю за каждое посещение уборной: следил он за этим строго, зорко сторожа отхожее место.
Довоенный, собранный из заготовок для шпал, а потому пропахший креозотом дом, доставшийся Митричу от отца, железнодорожного служащего, стоял прямо на станции «Озерки» – с платформы два раза налево, угловой участок. К обеду он заполнялся брейгелевскими персонажами – выползали те, что остались с ночи, приползали новые в поисках вписки, какой-нибудь жратвы или просто чтобы день не прошел зря: охота к перемене мест была в этих кругах признаком хорошего тона, поэтому легкость на подъем ценилась особенно среди прочих видов бытийной легкости. Митрич, удовлетворенно крякая, сшибал целковые. Раз в кислотном приходе он примерещился мне в тоге и венце императора Веспасиана, тоже большого любителя отхожих, так сказать, деньжат. Позже я увидел бюст античного героя в Лувре – сходство оказалось разительным, от мясистых ушей и горбатого шнобеля до обширной плеши на лбу.
Легко быть лириком в Сорренто, когда справа Тирренское море, а слева – Везувий и Помпеи. А если выпало родиться и жить на Дыбенко, или, скажем, Электросиле, так элегично воспетой Игорем Рыжовым, то лиризм сам по себе – почти подвиг. Решившийся на него приобретает моральное право на нонконформизм, анархические склонности и социопатию вместе взятые. Мне, с моими южными корнями, было еще свойственно жизнелюбие, и нужно было сообразить, как комбинировать вновь приобретенные свойства с присущими. Получался странный гибрид – на косуху впору было нашивать газыри, отросшие жесткие волосы не укладывались в понятие «хайры» – и вообще никак не укладывались.
С нашим естественным гормональным стремлением к непохожести мы стали выражением идеологического бессилия режима, внедрявшего суровую походную эстетику. Да оно бы и ладно, и в поход за лазоревые дали мы, может, и согласились бы, отдавать землю неведомым крестьянам в загадочных и прекрасных Гренаде, Севилье или, скажем, Гватемале. Беда была в том, что власть разучилась (а может, никогда и не умела толком) организовывать походы – афганский макабр зримо это подтверждал. Надменное безмолвие седых отрогов Гиндукуша было ответом на агитпроповскую трескотню. Черные знамена Хорасана стали новыми символами планетарной революции – и вполне закономерно: пролитая кровь перестает быть алой и чернеет спустя недолго, как известно.
Сайгон был нашей отправной станцией. Мы выбрали трип на запад, где джинса, винил, хайры, герлы, мэйк лав нот вар – и не ошиблись. Мы победили в этом трипе, но вернулись из него не все – лучшие остались на полях сражений, их косточки разбросаны на огромном пространстве от Котласа до Чуфут-Кале, и, кроме нас, некому их помянуть нечастыми тихими встречами, нет, не пью, спасибо – доктора, да, курить тоже запретили, ничего, нормально все, детишки, работа, а помнишь Бегемот под калипсо с крыши на Володарского сиганул, все высадились жутко, а он внизу на чужом балконе в отключке, еле вызволили, там тетка мусоров вызвала, но Руст дверь парадной шваброй заблокировал, да… Давно уже нет Бегемота, похоронен он на пригорке винного совхоза «Темпельхоф» среди тучных виноградников степного Прикумья, и та его смерть понарошку, долго веселившая нас после, вспоминается чаще, чем настоящая – тихая, в нищете, от истощения и передоза…
Помню тот поздний июльский вечер, и мою первую настоящую любовь, последнее долгое объятие перед разлукой, бегом к платформе, свист отходившей электрички, станция «Удельная» – Мосбан – кисловодский поезд – война – внезапная страсть к репортерству – эмиграция – и вдруг пронзительное, до судорог, желание увидеть то, о чем и думать забыл, откуда ушел много лет назад, не зная, что больше никогда сюда не вернусь…
С тех пор я не был в Доме у Железной Дороги. Говорят, его уже нет, сейчас там – престижный район, и новым декорациям нужны другие персонажи, а прежние исчезают, как бывает при печатании фотографий, если передержать их в проявителе. Остались только несколько фенечек, потертая бандана и пачка перевязанных бечевкой писем. И что-то еще, из-за чего я сейчас, через почти четверть века, пишу эти строки.
«…Они все уйдут. Сказав: до свидания, ты переходишь через мост, но оборачиваешься и пытаешься с другого берега Фонтанки поймать нервный взгляд своего друга. А его там нет. Ни друга, ни взгляда. Только голый бронзовый мужик пытается удержать своего коня.
На улице Рубинштейна ты примеряешь на себя другой образ жизни. И тени Пяти Углов перестают быть стихами молодого поэта. Они становятся пьяненькой реальностью. И ты плохо различаешь лица своих собутыльников из-за разъедающего глаза табачного дыма».
Перед тем, как пуститься в пространные разъяснения, я обращаюсь к своим замечательным сайгоновским друзьям:
– Друзья! я не спятила, со мной все в порядке! У меня нет звездной писательской болезни или приступа «олдомании» – тяжелое и практически неизлечимое заболевание, свойственное людям со стажем тусовки; я – пионер, им и умру! И я не собираюсь вступать в ряды специалистов, рассуждающих о «культуре неформального Петербурга». Боже упаси!
Просто недавно один хороший человек, прочитавший книгу Рыжова «Питерский битник» вдруг задал мне вопрос:
– А что такое «Сайгон»?
И тут я малость подрастерялась. Дело в том, что мы, сайгоновцы, ужасно боимся этого вопроса. Когда мы его слышим, то, или впадаем в слезливый пафос, восклицая в духе Паниковского:
– Бендер! Вы не знаете, что такое Гусь, пардон, Сайгон!.. – после чего у нас начинается длительная словесная диарея.
Или же второй вариант: мы мрачнеем, скрещиваем на груди руки и запираем болтливые рты на замок (пытай гестапо партизана, где – он не скажет никогда!). И тогда выдавить из нас хоть каплю полезной информации практически невозможно. Разве что напоить, но тогда мы придем к варианту № 1.
Поэтому мне хочется избежать и первого, и второго.
Перед тем как начать писать эту заметку, мне стало интересно: а что говорят об оном месте другие хорошие люди? И обнаружила нечто забавное. Большинство статей написано или мэтрами, Ставшими Великими, или же стремящимися туда же. Читая их, создалось впечатление, что «всяк туда входящий», без исключения, был на короткой ноге с Цоем, БГ или Курёхиным (
Мы же знали совсем иной Сайгон – немузыкальный, нелитературный, бытовой, наш собственный. Мы были пионерами Сайга, его молодой шпаной.
И так как время в этом плане нас ничуть не изменило, мы подумали, что неплохо было бы издать свой собственный сборник – как альтернативу толстенному академическому талмуду «Сумерки Сайгона» (2009 г.). По правде говоря, люди, прочитавшие «Сумерки Сайгона» от начала и до конца, вызывают у меня такой же трепет и уважение, как и те, кто смог осилить всего «Улисса» Джойса.
Мы решили, что не хотим остаться в глазах потомков «учеными обезьянами» (пусть авторы «Сумерек» не обижаются, это образ собирательный, не личный!). Кроме того, у нас появился шанс показать себя такими, какие мы есть – живыми, со своими достоинствами и недостатками, рассказать о тех, кто про себя уже ничего не скажет никогда; чтобы не было иллюзий относительно ушедшего сайгоновского века, но чтобы дух его остался.
Мы не хотим приукрашивать или поэтизировать реальных персонажей, в этом нет необходимости. Мы лишь попытаемся рассказать: каким БЫЛ Сайгон, ТА жизнь, ТОТ город в наших глазах. Добавлю еще, что Сайгон мы решили показать «разными глазами», так как авторов у нас четыре: Викша, Мать Наталия, Бэм Счастливый и Игорь Рыжов (
Я постоянно использую слово «Сайгон», но подразумеваю здесь не только кафе на углу Невского и Владимирского. Это и Эльф, и Казань, и Треугольник, и Паперть, и многочисленные вписки-сквоты-коммуналки, где можно было переждать ночь, а утром опять вернуться туда, к престолу.
Мы пришли в восьмидесятых, за несколько лет до его закрытия. Мы были его последней, девятой волной. И волна эта оказалось такой мощной, что прокатилась сквозь все последующие годы.
Значит, в этом месте все-таки что-то такое было?! А иначе, зачем бы нам до сих пор встречаться на «Маленьких двойных» (низкий поклон Кэт за их организацию!), дружить, любить друг друга? Мы были больны Сайгоном и не захотели излечиться.
О нас говорили, что мы развалили и испортили своими розовыми пионерскими щеками это прекрасное место, что мы чуть ли не варвары, хлынувшие ордой на обломки Империи. Но мы любили Сайг, и Сайг любил нас.
Нас трахали, и мы трахали. Мы пили и курили всякую дрянь по окрестным сайгоновским параднякам, мы писали паршивые стихи, да и вряд ли с годами они стали лучше. Мы были прекрасны, несмотря на свои драные штаны и слишком юный вид…
Мне запала в память чья-то фраза, что «Сайгон был как суррогат семьи». Но «суррогат» означает неполноценную замену, а Сайг, наверное, и был нашей Семьей.
В день закрытия Сайгона время остановилось. Я помню, как мы стояли у закрытых дверей, и народ все подходил и подходил, и все чего-то ждали. Чуда, наверное? Никто не мог поверить, что вдруг все так закончилось. А потом потихоньку начали разбредаться – кто в Гастрит, кто ближе к Мосбану, кто-то перебрался в «Крысу» на Литейный. Было такое ощущение, что нам подрубили ноги.
Я неспроста поместила в начале нашей книги эти два отрывка: из стихотворения замечательного поэта Тимофея Животовского и зарисовки покойной Кати Зац. В них, на мой взгляд, заключена вся суть и идея книги.
Их авторы, разумеется, тоже были завсегдатаями Сайгона. Про Тимофея рассказывали в то время хороший анекдот: как однажды он приехал с поэтической компанией на пленэр, в Стрельну или Петергоф, не суть важно, куда там обычно ездят поэты? Важно, что Тимофей был сильно похмелен и утомлен. Один из соучастников подбадривающее сказал Животовскому: мол, Тима, что ж поделать,





