Читаем От прощания до встречи онлайн бесплатно
От прощания до встречи
В книгу вошли повести и рассказы о Великой Отечественной войне, о том, как сложились судьбы героев в мирное время. Автор рассказывает о битве под Москвой, обороне Таллина, о боях на Карельском перешейке.
Проза / Проза о войнеО морях и о дальних странах Федор Жичин начал мечтать задолго до училища. В юношеских мечтах он избороздил всю Балтику, из конца в конец — от Босфора до Гибралтара — прошел Мраморное, Эгейское и Средиземное моря, боролся с коварным Бискайским заливом, поглотившим тысячи флотских душ. Не однажды заходил он в порты Индии и Японии, Норвегии и Англии.
О чем он никогда не гадал и не думал — это о пехоте. Понимал, что роль ее на войне серьезная, но у него было другое призвание. И вдруг ни с того ни с сего — пехота. Не совсем обычная, морская, но все-таки пехота. И самое удивительное — Жичин нисколько не жалел, даже рад был этому обстоятельству. Да и некогда было жалеть: началась война.
…На дворе стоял март, а мороз завернул тридцатиградусный. Выпустит жгучее жало — дюжина бойцов выходит из строя. Никто еще в глаза не видел противника, а тридцати штыков недосчитывались. Кто-то ноги обморозил, кто-то руки. Так пойдет дело — можно без единого выстрела растерять весь отряд. Эти мысли следовали за Жичиным неотступно и с каждым шагом, с каждым взмахом палок становились навязчивее и тяжелее.
Он шел в третью роту. В походе отряд растягивался на добрый десяток километров, и, чтобы попасть из одной роты в другую, надо было шагать да шагать. Вот он и шагал. Лыжи скользили легко, со свистом, а на душе все равно скребли кошки. Навстречу поднималось солнце, бесконечно белый залив был так ослепителен, что временами темнело в глазах.
Солнце теперь будет мешать целый день. К вечеру глаза покраснеют и наслезятся, как от едкого дыма, а в голове до самого утра будет стоять колокольный звон. Жичин знал это по вчерашнему дню и по ушедшей ночи.
Весь день вчера слепило глаза, щекотало в носу, и весь день хотелось пить, как в знойной пустыне. Солдатский заплечный груз, нелегкий сам по себе, тяжелел час от часу; то и дело прошибал пот. А к вечеру ударил мороз. Белые маскировочные халаты вздулись колоколом, и казалось, чуть стукни — зазвенят на всю Балтику. Идти в таком колоколе было очень неудобно.
Истинное же мучение началось, когда стемнело. По ночам люди обыкновенно спят, даже на войне, а отряду до рассвета надо было во что бы то ни стало дойти до острова и с ходу атаковать его. Вот тут-то и столкнулись с противником, которого явно недооценили. Это были торосы. Обыкновенные ледяные торосы. Из-за войны корабли бороздили Балтику до самой зимы, и весь лед в Финском заливе был исколот и переколот, ледяные глыбы самых невероятных очертаний возвышались на каждом шагу. Днем их легко обойти, а ночью… Нежданно негаданно лыжи натыкаются вдруг на скалу, и летит на нее человек прямо носом. Поломанных лыж и разбитых носов было едва ли не столько, сколько встречалось на пути этих ледяных чудовищ.
На рассвете, подстелив лыжи, вздремнули. Час-полтора, не больше. Продрогли насквозь. Лучше б не ложиться. А когда подсчитали потери от мороза и от торосов, поистине прослезились. Надо было тотчас же что-то придумывать. Жичин, конечно, догадывался, что мысли такие тревожат не одного его, но легче от этого не становилось.
На подходе к третьей роте ему встретились политрук Прокофьев и капитан Матюшенко. Он знал их раньше, оба были из одного с ним училища, а с Прокофьевым они вместе получали назначение в отряд. Бригадный комиссар из Пубалта[1] долго расспрашивал их про училище и раза два, как бы невзначай, поинтересовался, умеют ли они ходить на лыжах. По правде сказать, лыжники они были не ахти какие, но уже смекнули что к чему и, не сговариваясь, выдали себя чуть ли не за чемпионов. Неизвестно, поверил ли комиссар или не поверил, только к концу беседы объявил, что оба назначены в Особый лыжный отряд балтийских моряков: Прокофьев — секретарем партийного бюро, а Жичин — комсомольским секретарем.
Жичин был в восторге. Прокофьев тоже. Какая-то сила мгновенно подняла их и бросила друг к другу. Они вели себя непозволительно, комиссар вправе был наказать их, но в ту же минуту вышел из-за стола и обнял их. Он сказал, что ничего иного от таких молодцов и не ожидал.
Что ж, там, в Кронштадте, они и впрямь были молодцами, особенно Прокофьев. Он держался свободно и просто, хотя всегда был собран, подтянут. Редко кому давалось это сочетание, считавшееся флотским шиком, — собранность и непринужденность. И статен он был на редкость, и китель на нем сидел отменно. Самые отпетые флотские форсуны заглядывались на Прокофьева и в душе завидовали ему.
Он и сейчас ладен, политрук Прокофьев, хотя на нем, как на всех, неуклюжие ватные штаны, такая же телогрейка и грязный, измятый маскировочный халат.
А вот молодцами их сейчас не назовешь. У молодцов все комсомольцы были бы в целости и сохранности.
Эти мысли, должно быть, написаны были у Жичина на лице, потому что капитан Матюшенко, едва с ним поравнявшись, обернулся к Прокофьеву и заворчал потихоньку, но так, чтобы слышно было и ему:
— Что-то наша комсомолия нос повесила. Ни дать ни взять — старички. Завтра утром бой предстоит, а с таким запалом и назад немудрено повернуть. Прямым ходом в Кронштадт. А что? Возьмут да и обгонят беспартийных.
Он скосил на Жичина глаза и едва заметно улыбнулся.
— Вполне возможно, товарищ капитан, — ответил Жичин. В трудную минуту он решил призвать на выручку свой юмор. Так же, по всей видимости, как и Матюшенко. — При таком вожаке все возможно, — добавил он.
Собеседники по достоинству оценили его ответ и прекрасно поняли его первопричину — удрученное состояние.
— На двенадцать часов назначено партийное бюро, — мягко сказал Прокофьев. — Приходите-ка, мил человек, там и поговорим обо всем. Можно бы и сейчас, да нам с начальником штаба, — он кивнул на капитана Матюшенко, — срочное задание дано, и мы до двенадцати — кровь из носу — должны его выполнить.
— Большой привал разве в двенадцать? — спросил Жичин.
— Большого привала нынче не будет, — спокойно ответил Прокофьев. — На ходу, мил человек. Сейчас все будет делаться на ходу. Разве не видишь: иного пути нет.
Жичину об этом как-то не подумалось, и он должен был признаться себе в этом. Он, конечно, признался бы и Прокофьеву, но тот, лихо оттолкнувшись палками, уже догонял капитана Матюшенко.
Заседание бюро началось в двенадцать. Минута в минуту. Только вряд ли его можно было назвать заседанием. Никто не сидел, даже не стоял никто — все двигались. Члены бюро и парторги рот шли рядом с Прокофьевым, приглашенные — чуть сзади.
Впереди двигались штаб и вторая рота, по флангам — первая и четвертая роты. Замыкали походный строй взвод связи и третья рота.
— Если бы у нас было время, — начал Прокофьев, — можно было б порассуждать о необычайности нашего заседания. Но времени нет. Завтра утром прямо с ходу в бой. Предлагаю приступить к делу. Нет возражений? Товарищ Савельев! — крикнул он, обернувшись назад.
От группы приглашенных отделился худой длинный боец и в два рывка поравнялся с Прокофьевым.
— Партийному бюро рекомендовали вашу память. Говорят, что вы всю «Полтаву» наизусть знаете, всего «Онегина».
— Да уж подзабыл кое-что, товарищ политрук.
Прокофьев улыбнулся и сказал, что партийное бюро разрешает коммунисту Савельеву на время забыть и «Онегина» и «Полтаву». А вот то, что будет на бюро, забывать нельзя. Надо внимательно все слушать, запоминать и на первом же большом привале весь разговор обратить в толковый, деловой протокол. Ясно?
— В повестку дня рекомендуются два вопроса, — продолжал Прокофьев. — Первый — прием в партию. Второй — борьба с обмораживанием. Есть другие предложения? Нет. Товарищ Ишутин!
Не повезло Ишутину. Рванулся он, чтоб побыстрее предстать перед партийным бюро, но, как на грех, слетело вдруг крепление, соскочила лыжа, и набиравшему темп заседанию пришлось пережить неприятную паузу. Жичин полагал, что Прокофьев немедленно учинит парню разнос — так, во всяком случае, сделал бы он, Жичин, — но политрук поступил по-другому. Он участливо осведомился, в порядке ли теперь крепление, сам убедился, что для беспокойства нет причин, и лишь после этого продолжил заседание.
— В партийную организацию поступило заявление, — сказал он и полез было в сумку за этим заявлением, потом улыбнулся, махнул рукой. — Сам заявит. Кто рекомендующие?
— Командир отряда, краснофлотец Федюшин и я, — ответил парторг второй роты Резвов.
— Ясно. Пожалуйста, товарищ Ишутин.
— Нам сказали, что завтра бой, — начал Ишутин. — Вообще, может, страшно будет, как знать? А если примут в партию, у меня не будет права… И вообще… У меня отец коммунист, старший брат тоже…
— Все?
— Все, товарищ политрук.
— Вопросы?
Самым въедливым дознавателем оказался парторг второй роты Резвов. Для начала он спокойно поинтересовался, в порядке ли у Ишутина ноги. Он прекрасно знал, что ноги у Ишутина обморожены, и этот вопрос рассердившийся Ишутин не мог расценить иначе, как ехидство. Будь он с Резвовым один на один, он бы по-дружески сказал ему пару крепких слов. Знал это парторг, потому и приберег вопрос для бюро. Пришлось ответить, что ноги не совсем в порядке. Последовал еще вопрос, по каверзности не уступавший первому. Резвов спросил, как это бывалый, опытный краснофлотец умудрился обморозиться, словно был захудалым салажонком. Ничто не могло так задеть Ишутина за живое, как уподобление салажонку. И опять он не мог толком отбрить Резвова, потому что разговор шел официальный. Мрачно, нехотя ответил Ишутин, что проявил халатность. И на этом Резвов не успокоился. Ничего Ишутину не оставалось, как сознаться: ноги обморозил по той причине, что были малы ботинки. Больше ничего добавлять не хотел. За него сказал Резвов. Ботинки Ишутину и вправду стали малы, но лишь… со вчерашнего вечера. Что за чудо с ними вышло? Не мороз ли ужал их? Ишутин может и на мороз взвалить вину, его только слушай. А вины-то, по правде говоря, и не было. Есть во второй роте такой краснофлотец по фамилии Рьян. Форсить мастер, а службу за него другие неси. Вечером вчера как ударил мороз, так Рьян и заплясал. Этот форсун, оказывается, выбрал себе ботинки, которые с одним простым носком едва наденешь. Это чтоб нога выглядела изящно. Остальное ясно без слов: сердобольный Ишутин снял свои ботинки, отдал Рьяну, а его недомерки взял себе. Вот и поплатился. За сердобольность. А кто для отряда нужнее: разгильдяй Рьян или классный пулеметчик Ишутин? Вроде бы и нет вины у комсомольца Ишутина — за собственное добро пострадал, а делу вред.
— Вред мне, а не делу, — возразил Ишутин. — Я был в строю и буду в строю. Вопрос не стоит выеденного яйца, нечего его мусолить.
Пока Ишутин говорил, на него неотрывно смотрели улыбчиво-дотошные глаза Прокофьева. Было видно, что пострадавший пулеметчик по душе пришелся партийному секретарю. Может быть, поэтому и нахмурился Прокофьев при его последних словах: от хорошего человека не хотелось слышать опрометчивых высказываний. Вздохнул Прокофьев и сказал, что очень просто и легко принадлежать только себе. Сам себе голова, сам хозяин, что хочу, то и делаю… Легко, но бесплодно. Пустоцвет. Низшая организация сознания… А коммунист на то и коммунист, чтоб быть в ответе за все дела на земле. И не по долгу — по совести, по сердцу. С такой психологией человек всегда будет держать себя на «товсь». Он не дрогнет перед врагом, хотя, возможно, и будет испытывать страх. Он пересилит страх. Он не обморозит ноги перед важным боем, хотя на дворе может быть трескучий мороз, а на ногах тесная обувь. Не обморозит, потому что будет готов к любой неожиданности. Потому что знает: без него отряд не может воевать в полную силу… Ишутин не такой еще человек, но уже на подступах. Пожалуй, даже на ближних. Принадлежность к партии во многом поможет ему и ко многому обяжет.
Неизвестно как на кого, на Жичина же слова Прокофьева произвели впечатление. Может быть, потому, что он знал наверное: доведись Прокофьеву оказаться на месте Ишутина, он без оглядки сделал бы то же самое, с той лишь разницей, что не обморозил бы ноги. Как ему удалось бы это, Жичину неведомо, знал только, что удалось бы.
Поймав его взгляд, Жичин спросил:
— Не лучше ли мне в роты податься? Надо готовить комсомольское бюро.
Прокофьев скосил на Жичина прищуренные глаза, улыбнулся. Добро так улыбнулся, бесхитростно, до самого донышка.
Жичин замедлил шаг. Милях в полутора позади шел взвод связи. Начинать, конечно, надо с него, потому что совсем неожиданно на Жичина кроме комсомольских дел возложили хлопотные обязанности политрука этого взвода, и он в первую голову был теперь в ответе за связистов. Хотел было остановиться, в ожидании их отдохнуть малость, но передумал: расслабишься, раскиснешь, а до вечера надо во всех ротах побывать и бюро провести. Ой-ой какая нагрузочка, если учесть, что у зимнего вечера ноги побыстрее оленьих: подкатит — не заметишь. Выдержать бы, а передых можно сделать потом, завтра, после боя. Сейчас бы время поразумнее поделить.
Он повернул лыжи, оттолкнулся во всю силу и покатил навстречу связистам. Почувствовал сразу: назад идти труднее. Если бы прямым ходом в Кронштадт, наверное, сподручнее было бы. А тут назад, потом вместе с ними этой же дорогой вперед, в роты…
Лучше не думать об этом. Идти и идти. Мерный шаг так и настраивает на трезвые мысли. Первым делом всех до единого надо опросить: кто как приспособился к морозу, какая нужна помощь. Не забыть, конечно, о душевном настрое. Особо с весельчаками потолковать; они, как никто, могут подходящую погоду среди ребят установить, если постараются.





