Читаем Ошима. Японский Декамерон онлайн бесплатно
Ошима. Японский Декамерон
Публицистика Д. Бурлюка, американское издание. «Эта книжка является одной из ряда книг моих о Современной Японии, имеющихся у меня в рукописях. Мои заметки и записи о Японии должны представить живой интерес для русского читателя, т. к. проведя в "стране хризантем" 2 года, я сравнительно близко изучил особенности быта нашей Сибирской соседки, представительницы Тихоокеанской культуры».
Документальная литература / Биографии и МемуарыЭта книга с любовью Посвящается
МАКСИМУ ГОРЬКОМУ,
Первому певцу Пролетариата, Великому русскому Писателю и философу.
Примечание: На Ошиму в ноябре 1920 года на этюды ездил автор этой книги в компании с художником Виктором Никандровичем Пальмовым (ныне профессор Киевского Художеств. Института в УССР).
Днем Токийский залив, если смотреть через пыльное море черепичных кровель, кажется округлым животом океана, навалившимся на город; но теперь ночью, в узких при набережных улицах впечатление совсем иное.
Бумажные фонари бросают в темные закоулки свет испещренный надписями; на дверях харчевен вечерний ветер колеблет кубовые фартуки, а из-под них несется запах рыбы, жареной на бобовом масле; но из-за дома на синем фоне неба торчат острия мачт, – здесь пристань. Правда, из Токио пароходов ходит мало и малое количество пунктов, разбросанных в Великом Оксане, ждет пришельца из Токийской гавани.
На Ошиму пароход отправляется, именно, только из Токио.
До Ошиму всего лишь Семьдесят верст: пароход уходит в восемь часов вечера. Это не пароход, а деревянная кубышка, но к пристани, все же он не подходит; он стоит на середине ночной реки и пассажиров к нему подвозят на плоскодонной лодке. Пароход еще движется по Токийскому заливу, а незначительные волны играют им как мальчики мячом.
На пароходе два класса.
Третий битком набит пассажирами, лежащими на полу на циновках; у двери целая куча деревянной японской обуви; во втором – трое японцев и трое русских: японцы – двое домовладельцев с Ошимы – аптекарь, хозяин гостиницы и инженер, едущий на Ошимскую электрическую станцию.
Для этого нужно дождаться рассвета. Да и ответ будет, конечно, самым приблизительным. В шуме воли, свисте ветра и плеске дождя – жалобные гудки парохода остаются без всякого влияния на кою бы то ни было.
– Сильные волны, с первой остановки на Ошиме лодки не дают: но вот опять отчаянные гудки парохода; его качает так, что на гладких циновках, раздвинув руки и ноги, нельзя удержаться: все шесть пассажиров ползут то под одну стенку каюты, то под другую; вещи оказываются более прыткими и какой-нибудь маленький чемоданчик труднее попадается в руки, чем, заяц делающий петли.
Несомненно одно: начинает светать: борта парохода затянуты брезентом, он намок от непрерывною дождя и 01 захлестывающей волны. День мутный и серый, небо свинцовое, вдаль борта виден в полутораста саженях берег, черный шероховато вдающийся низким пластом в пену вод: видны несколько домиков и лодка спускаемая в море.
В середине острова подымаются цепью горы, они такой величины, как южный берег Крыма у Байдарских Ворот, но характер их иной: эта цепь гор изрезана сверху до пяты оврагами: все покрыто кустарником; овраги на порах напоминают морщины, такими складками испещрено лицо вокруг рта у глубоких старух; эти морщины все сходятся к отверстию рта: кажется, будто бы гора сморщилась высыхая; или с вершины горы, из воронки её, как из чана, переполняя ее, бежала обильная, упорная вода.
Теперь все затянуто седою бородой дождя; мохнатые тучи ползут у подножья горы; они выше домиков, но не закрывают верхнего горною зубчатого края.
Большинство пассажиров теснится к трапу, от трапа до лодки то близко, то очень далеко: японок хватают на руки мускулистые лодочники.
Русские тоже высаживаются: их трое один полный мужчина под сорок лет в бархатных брюках и берете, другой в больших усах и очках, бывший офицер Колчаковской Армии и наконец третий с лицом желтым и волчьими маленькими глазами.
Хозяин гостиницы предупредительно раскрыл свой зонтик над художником в бархатных брюках; дождь моросит; два лодочника, почти обнаженные, большими веслами гребут к берегу. Хозяин гостиницы ведет мимо «хотеру» у берега и трое русских, пройдя аптеку, затем мимо парикмахерской и нескольких лавок, молочной – перед декоративными воротами из суковатых деревьев; на верхней перекладине на железном вензеле укреплен фонарь. Ограды нет ее заменяют два длинных зеленых возвышения, напоминающих крышки гробов. Дворик, среди которою стоит гостиница вмещает в себе семь деревьев (очевидно абрикосы) два ряда лиловых, как подснежники, цветов, они очень хрупки, густы: между ними аллейка залитая водой по которой прыгают капли дождя. Здание гостиницы в два этажа. Дом деревянный из нижнего этажа ведет широкая лестница, как всегда в Японии очень крутая, ступеньки её отполированы туфлями постояльцев и прилежанием горничных.
Напрасно читатель стал бы искать в японской гостинице теплого номера. Утро сырое, ведь на дворе ноябрь месяц, а между тем всюду только деревянные решёточки, обклеенные белой матовой бумагой. В номерах нет ни окон, ни дверей; каждая из трех стен отодвигается и босая нога ступает на узенький коридор в три доски, застекленными отодвигающимися ширмами отгороженный от холодного осеннего ветра.
Русские оставляют свою грязную обувь у входа, да, впрочем, в гостиницу можно войти со всех четырех сторон: в любом месте, отодвинув стеклянную фирму, и перешагнув три доски коридора, раздвинув бумажные попасть на циновки номера.
Когда русские входят в свою комнату, то горничная «Отакэ-сан» приносит угли и медными палочками аккуратно укладывает их на пепел медного сосуда, стоящего среди комнаты (хибач)[1].
В комнате нет «Какемоны». В нише висит большой лист белой бумаги, на которой несколько вертикальных строк – надписей. Над одной из выдвигающихся стен – кусок шелка на коем несколько иероглифов.
Русские чувствуют себя на даче, на юге; они удивляются всему: и этому теплому дождю, который сгибает длинные стебли бамбука между гостиницей и видом на море, и белым цветам, что раскрылись на встречу осеннему ветру: желтые лилии брошены на кучу сухих веток и листьев, но они не вянут, оторванные родимых корней. Русские в нижнем белье, поверх него надеты легкие кимоно: на полном оно плохо сходится на животе, перетянутом японским поясом. Колчаковский офицер, говорящий немного – по-японски, объясняется с хозяйкой гостиницы. Условились: на полном иждивении, три «гохана» (еда) в день – по две иены[2] с человека.
В маленьких чашечках принесен светлый желтый японский чай и круглый деревянный черно-лаковой коробок с печеньем ярко зеленою цвета. Сахара нет – в Японии, ни к чаю, ни к кушаньям, ни даже к пирожным он редко подмешивается.
Пирожные бывают кислые, соленые, очевидно и горькие. Из нижних двух номеров открывается вид на сероватые дождливые волны моря: оно за стеблями бамбука и кровлями поселка, раскинувшегося внизу. Верхний этаж даст возможности видеть не только в сторону моря, но и поверх абрикосовых деревьев, по случаю осени, лишенных листьев, поверх ворот и фонаря, поверх зеленых гробов и лиловых линеек цветов, коими обчерчена аллейка, вся в лужицах с оспенными ямками дождя подающего все реже. Верхний этаж, и лестница, и коридор полны шлепанья утренних туфель.
Гостиница проснулась: горничные унесли из номеров футоны[3] и сложили их высокими столбами в помещениях для белья. В кухне горит огонь повар – (кок – Сан) варит и жарит утренний гохан: студенты, приехавшие из Токио отдохнуть на несколько дней, бродят но коридорам гостиницы и изо – рта у них торчат длинные зубные щетки, впрочем они торчат и у хозяйки и бантосана,[4] как горчат они в этот утренний час повсюду в Японии – Процедура чистки зубов длительна, забыв о неё, но не вынув щетки, японка кормит грудью младенца; студент повторяет главу из учебника, а «бантосан» с этой же щеткой между губами спешно дописывает счет.
Полного русского более всего интересовала баня – есть ли «Мотомуре» фуро[5] – есть, но бывает через день!
Офицера интересовали гейши – есть ли в «Мотомуре» гейши.
Маленькой Бамбуко-сан двадцать шесть лет.
Её брат зубной врач в Циндао, а другой – юрист в Токио. Русский офицер нравится ей: его подслеповатые на выкате с красными веками глаза и большие усы, которые сидят под носом, подобные двум мышам хвостиками врозь; он курнос и, должно быть её косоглазому, скуластому, желтокожему вкусу более всего по душе.
– Есть, но они очень грязные, дурно пахнут и, когда они купались, то у них заметили нехорошую сыпь и нарывы на теле.
Русский с желтым лицом и глазами волка интересуется относительно молочной, как лекарство от тех всегда его интригующих виски и ликеров, которыми уснащен его жизненный путь.
– На Ошиме в «Мотомуре» ликер и виски можно достать только в доме гейш, а молока много, оно стоит четыре сены[6] стакан.
Дождь перестал: выглянуло солнце, воздух потеплел, а направо от высоких стеблей бамбука забелела, видимая через пролив, величественная Фузи-Яма. Облака тянули меж нею и станцией «Кодзу», толстяк в бархатных брюках знал это, он любил рассматривать карты.
Отсюда, конечно, станция «Кодзу» не была видна; отсюда было сероватое, лиловатое море, цепь прозрачных голубоватых гор и над всем этим обыкновенным, прекрасным, но таким что встречается часто – неожиданное действительно редко встречаемое, подобное сахарной голове видимой из за горизонта на половину, так как это бывало в детстве; когда привозилась она из соседнего местечка, когда отец брал толстый железный нож и ударял им ниже белого лба, видимого из за воротничка синей сахарной бумаги, бумаги сложенной всегда с острыми вырезами, как это нарисовано на вывесках мелочных лавочек, где обязательны были баранки, рыбы, чайник, но над всем царила, выглядывая из синей плотной бумаги самодовольная сахарная голова с дырочкой, голубевшей на её темени.
Так было и теперь: сахарную бумагу изображали голубые горы, а гордая, с Ошимы, и профиль видимая, (из Токио она разсадиста) высокая взнесенность, венчанной снегом Фузи, глядящая через пролив на маленький островок; не закрыть от её холодного взгляда бесконечных крыл океана!!
В японских гостиницах номера отделены один от другого только бумажными рамами, которые Отаке-Сан отодвигает с быстротой и легкостью, причем не предугадать с какой стороны она войдет; приходится удивляться той легкости, с которой она успевает оставить свои «варадзи» – и вступить на циновки номера босой ногой. Она эта Отаке-сан работает и бегает с шести часов утра до двух часов ночи, когда в одном из номеров наверху загуляют студенты (пьют сакэ и приглашенные на гастроль) ошимские гейши танцуют под мерный руковсплеск и деревянный звук «самисена»[8].
– «Уля, уля, уля; коля, коля, коля» – слышится русским, конечно гейши, японцы ноют про что-нибудь необычное и не угадаемое.
Отакэ-Сан с шести часов утра разносит по номерам «гохан», она ждет сидя на циновке перед кадушкой с «комэ» (рис), откуда накладывает гостям в Особую чашечку каждому, плоской деревянной ложкой.
Русские доставляют развлечение всем жителям гостиницы; они так комично не умеют сидеть: когда едят, лежат на животе, а палочки (хаси) больше мешают им, чем помогают. Отакэ-Сан показывает колчаковскому офицеру фотографию, которую ей сделал один из приезжавших студентов. На неё, Отакэ-Сан, развешивает белье, ветер раздувает подол её грошового кимоно, обтягивая живот и узенькие бедра; её скуластое лицо с косыми глазами окаймлено прядями свисших ветроработе жестких – конский хвост, волос. Отаке-Сан всегда с прической, растрепанной… Конечно, это простая прическа, волоса подняты валиком вокруг! всей головы и на макушке завинчены.
Русских она учит простейшим словам, смеясь над их произношением чужеземцев, а холостая компания часто подсовывает в её японский лексикон двухсмысленности и непристойности; но надо сказать, что многие японские обороты речи и слова звучат для русского уха, как грубейшие циничные ругательства: язык ходит по берегу двух океанов под изначальными возможностями ознакомления, не стыдясь и не прикрываясь фиговым листом.
Знания всех нюансов и точностей выражения.
Отаке-Сан не унывает: ей жизнь кажется, очевидно, полной смысла и радостей: когда вечером она приносит футоны русским, то она даже заигрывает с офицером и в этой борьбе двух тел на футоне, где сплетаются, с его стороны снисходительная, в меру скабрезно – шутка – с её стороны некоторая тень правды. Перед уходом она тщательно укрывает футоном ноги всех троих, чтобы через «биобу» (ширмы) не дул холодный ветер, и сидит еще несколько минут.
По японскому обычаю в хорошей гостинице, горничная должна сидеть около гостя пока он не заснет, разговаривая с ним, рассказывая ему, и даже читая литературные изустные вещи.
Колчаковский офицер говорит о племяннице хозяйки своей гостинцы, где он живет Токио, что та гостям в своих номерах читает поэмы японских классиков много вечеров подряд – все новые.
В Японии так много жеманного, так много учтивости, еще не сведенной культурой, учтивости старосветской: эти поклоны носом в пол, эта сцена когда хозяйка ползет на коленях к гостю, сидящему по средние комнаты.
Отаке-Сан учтива. Русские не могут явиться ареной этой манерной воспитанности: русские, бессловесны звероподобны и в Отаке-Сан, конечно, они могут видеть, пренебрежительно, только её животную сторону. Отаке-Сан ведь очень некрасива, но сверху иногда заглядывает в «русский зверинец» Сузука-Сан, у неё три передних зуба – золотые, брови подбриты, лицо густо намазано и подрумянено около глаз: от неё запах материи кимоно, а черные жесткие волосы напомажены. С русскими она любезна, но ее ежеминутно зовут наверх и она соскакивает с колен то офицера, то футуриста с глазами волка.
Японские номера отделены друг от друга «сикири» бумажными рамами, на аршин не доходящими до потолка.
В соседнем номере всю ночь горит свет – там парочка – слышен сдержанный смех и шепотный разговор. Они могли бы говорить интимности вслух, потому что русские все равно ничего не поймут; японские номера не имеют ни задвижек, ни запоров, но совсем по Гоголю… (вы помните о тихом и необычайно любопытном соседе за «заставленной комодом дверью»).
Но зачем любопытствовать? художник в бархатных брюках, разминая утром ревматическую ногу, видит внутренность соседнего номера, где молодой человек лет двадцати и дама на возраст около сорока лет, – необычайно изможденная японка, к довершению всех бед, еще вооружения большим чирьем около правого виска. Художник в бархатных брюках удивляется количеству подобных нарывов у японских престарелых дам.
– Мигрень выходит, говорит офицер.
– Ну у нашей соседки мигрень выхолит через её сынка. Какой сын – это её жених, ишь косомордая, хахеря подцепила – говорит футурист.





