Читаем Ошибись, милуя онлайн бесплатно


Ошибись, милуя

Новый исторический роман лауреата Государственной премии РСФСР имени М. Горького Ивана Акулова охватывает период с 1904 по 1910 год и посвящен русскому крестьянству. В центре повествования — судьба сибирского крестьянина Семена Огородова, человека ищущего, бескомпромиссного, чуткого к истине и добру, любящего труд и землю, на которой живет.

Иван Иванович Акулов

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза
<p>Ошибись, милуя</p><p><strong>ЧАСТЬ ПЕРВАЯ</strong></p><p><strong>I</strong></p>

Перед утром над островом пронеслась первая весенняя гроза, с ветром, громом и молнией, но — странно — не обронила на землю ни капли дождя и оставила в опаленном воздухе суровую и тревожную недосказанность. Однако на рассвете потянуло сырой и теплой ширью моря, и утро началось своим чередом.

Над заливом исходит туман, и сквозь его линялую реднину все заметней пригревает раннее апрельское солнце. Изморось, как дождь-бусенец, щедро осыпается на камни, на деревянный настил причала, на стылое высмертное железо колес и станин, серебряной пылью легла на отсыревший брезент орудийных чехлов, а дегтярные веревки, перекинутые к лодкам, будто только-только проварены в смоле, блестят свежо и ново, и с них в провисях срываются крупные набежавшие капли.

Ночью, в опасной тишине, легче было одолеть приступы сна; но утром, до которого, думалось, и не дожить, когда вот-вот должно проглянуть солнце, когда уже чувствуется его близкое тепло, вдруг сказалась вся тяжесть ночного караула: на сердце упала такая обморочная слабость, что подламываются ноги.

Семен Огородов, крепкий, едва ли не самый терпеливый солдат на батарее, измученным шагом ходит по песчаной дорожке и на поворотах, где ему положено немного опнуться, мертвеет в коротком столбняке, но тут же вздрагивает подкосившимися коленями, шалеет и, не опомнившись толком, снова идет по дорожке, не сознавая ни себя, ни винтовки, ни своего важного дела. Сон совсем обломал его, валит, опрокидывает, и солдат, зяблый, всю ночь одинокий, всю ночь крепко державший ружье, вдруг не может бороться со сном, каким-то иным разумом уже признает себя грешным, побежденным, навеки погибшим. Но самое мучительное для солдата остается то, что он не помнит, как впадает в дремоту, и сознает, что уснул только тогда, когда, вздрогнув, просыпается. В такие минуты ему кажется, что он преступно и надолго покидал свой пост, и за это время все вокруг сурово изменилось. Огородов, напуганный своим безволием, пытается громко топать по дорожке, кидает винтовку от ноги на плечо и с плеча к ноге, однако не может выйти из оцепенения, сладкие силы опять уводят его в тихое забвенье, в запретный уют, по которому истаяла вся его душа.

В казарменном бараке хлопнула дверь, а у Огородова оборвалось сердце, засуетилось, как прихлопнутое, но сам он, ободренный живым звуком, держа винтовку на отлете, несколько раз кряду присел и выпрямился, с веселой нещадностью, потер глаза мокрым рукавом шинели, бледно улыбнулся: кажется, подъем.

— За что же?.. — спросил он сам у себя вне всякой связи и, не додумав, не осознав своего вопроса, вздрогнул и ужаснулся: — И опять, и опять…

Наконец у казармы раздался сдвоенный удар в пустую гильзу, а минут через пять унтер-офицер Гребенкин, длинный и сухоносый, бодро крикнул с наслаждением и с присвистом:

— Стано-вссь!

Мимо Огородова пробежали на умывание солдаты первого расчета, обдав его запахом портянок и сонного тепла, в нательных рубахах, засудомоенных в зольном щелоке до желтизны. За ними шел, как всегда со сведенными коленями, Гребенкин в старом распахнутом мундире, на котором оттянутые пуговицы висели по обоим бортам, как медали.

— Пяском! — командовал он вдогонку солдатам, а те уже выбирали на камнях место, боясь оскользнуться и оступиться в воду.

— Падерин, сукин сын, — руководил унтер, — хошь, галькой натру? Хошь, говорю? С пяском.

Из бережливости солдаты руки моют без мыла, черпают пригоршнями песочную тину и с хрустом дерут зачерствевшие от железа и масла ладони. Вода у причала сразу помутнела, и мыть лица переходили кто в лодку, кто по камням на глубину. Окаленная и просолевшая от пота кожа на шее и лице почти не намокала, и вытирались солдаты подолами рубах. Но у хозяйственных были в заводе и четвертушки холста, тряпицы, заменявшие полотенце. А у молодого солдата, с родимым пятном под ухом на красивой высокой шее, утирка была приметно красная с вышивкой. Унтер Гребенкин подошел к нему и требовательно кивнул на утирку — солдат понял, развернул ее на больших ладонях: белым гарусом вышиты два голубка клюв к клюву.

— Девкино?

— Никак нет. Маманька.

Унтер сморщился и чвыркнул слюной через зубы:

— Выпороть бы обоих. Голубки. Станооо-вссь! — опять скомандовал он с присвистом, в котором явно слышалась угроза.

Солдаты недружно собирали строй, приплясывали, толкаясь и суча руками от холода. Возбужденные свежим утром, все нетерпеливы — охота лететь по камням, чтобы согреться. Прохватило сырым ознобом и унтера, он прячет зевок в кулаке, но бодрится, не спешит, обходя и выправляя строй. Солдаты ужимаются, замирают перед унтером, тая внутреннюю дрожь, и по команде «Бегом» диким табуном срываются с места.

Огородов глядит им вслед, завидует, и от горячего желания бежать вместе с ними ему самому становится бодрей: скоро смена, а затем пустая и тихая казарма, хранящая после ночи душное истомное тепло, от которого щиплет веки и ласково слепнут глаза. Когда над заливом исчахнет туман, с воды потянет ветерком, солдаты принуждены будут коченеть у орудий, быстро продрогнут, а он, Семен Огородов, перед тем как завалиться на нары, поглядит на своих товарищей из окошка, переживая блаженное одиночество и близкий доступный ему сон. Он наперед знает, что станет оттягивать радость сна, и, может, возьмется даже штопать свое белье, но счастье его от того не уменьшится, потому как он волен, спать ему идти или погодить…

У барака зазвенели котелками и ведрами — с полковой кухни принесли завтрак.

На позиции второго расчета, за кустами шиповника, появились люди, и были слышны их голоса. Огородов прошел дальше своего поворота, чтобы как-то развлечься, и в этот момент его окликнули: на другом конце дорожки стоял фельдфебель Золотов, тугощекий и розовый щеголь, ловкий в движениях, особенно когда стукает каблуками и прикидывает руку к козырьку сдвинутой на бровь фуражки.

— Огородов. С поста — марш!

Солдат вертко берет фронт, вскидывает винтовку на плечо и высоко заносит ногу для строевого шага, но Золотов вдруг не по-уставному торопит:

— Быстро давай. Чего еще… Это ты, Огородов, ставил зажимные болты на орудиях нашего дивизиона?

Огородов, обрадованный концом смены, не понимает фельдфебеля, смотрит на него немного сверху своими большими изумленными глазами.

— Что буркалы-то выпучил? — кричит Золотов, но солдат и в самом деле туго соображает от бессонницы.

— Кто у вас, дьявол, выдумал эти болты?

— На той неделе которые?

— На той, на той, черт вас разберет.

— Да вроде бы я. Так и есть, господин фельдфебель, мое дело.

— Вот иди сейчас. Сам полковник приехали. Черти не нашего бога. Шкуру-то спустят, соколик. Иди давай.

При слове «полковник» у Огородова что-то отнялось на нутре, он весь ослаб и, держа винтовку у ноги, не сразу взял размашистый шаг фельдфебеля, бессмысленно повторяя навязавшееся слово: «Болты, болты, болты…» Сырые и оттого тяжелые полы шинели надоедливо мешали коленям.

Фельдфебель по каменистой тропке меж кустов шиповника привел его на позицию второго расчета. В усыпанном песком и твердо утоптанном ровике возле орудия ударил шаг на всю подошву, а доложив, развернулся направо назад, и солдат Огородов, стоявший за ним, оказался с глазу на глаз перед свитой офицеров. И полковник, и чины помельче — все слились для солдата Огородова в одно враждебное лицо. Все стояли навытяжку, только один полковник по-домашнему спокойно разбирал кончиками пальцев завесившие его рот седые усы. С него Огородов уже не сводил больше глаз.

Офицеры в нарядных, из тонкого и плотного сукна, шинелях, в погонах, шитых золотом, сапогах на высоком подборе, сами чисто выбриты, но солдат ничего этого не видел — только остро чувствовал, что он, в своей жесткой грязной шинели и разношенных сапогах, с немытой и за ночь натертой воротником шеей, — весь пережеван другой жизнью и, неуклюже громоздкий, в чем-то виноват перед всеми. Надо было хоть наскоро поправить на себе фуражку, ремень, подвинуть от пряжки тяжелый подсумок, но было уже поздно — так и обмер в стойке, давясь нахватанным на бегу воздухом.

Худощавый полковник добродушным взглядом, по-стариковски острым, окинул солдата, крякнул и, откинув легкую полу шинели, подбитую красным шелком, одними пальчиками достал из кармана туго натянутых брюк платок. Опять сухо крякнул в него, потыкал в завесь усов.

— Солдат, э-э…

— Огородов, ваше высокоблагородие, — подсказал фельдфебель Золотов, каменея на своем месте.

— Кто тебе, солдат Огородов, велел ставить дополнительные болты? Э-э…

— Командир батареи сперва не соглашались, но когда увидели в деле…

— Это потом, — прервал его полковник и растряхнул на пальцах обеих рук свой платок, кашлянул в него. — Ты ответь мне. Чье начало? Начало?

— Между собою мы, ваше высокоблагородие. Мы так рассудили. Стреляем по открытым целям, угол меняется мало. И после пристрелки грубая наводка годна к малому… А при стрельбе время дорого.

— А чертежи кто исполнял? Расчеты? Э-э.

— Сами, ваше высокоблагородие.

— Бестолков ты, однако, братец: все мы да мы. Кто же все-таки?

— Я, выходит.

— Так и скажи. Ты что ж, грамотен?

— Так точно, грамотен. Да ведь я четыре года в артиллерии. А к баллистике с первого дня приохочен.

— А до службы? Э-э.

— В наших местах, ваше высокоблагородие, много ссыльных. Народ все ученый. Возле них знай не ленись.

— Много? В самом деле?

— Так точно. Много.

— Слышали, господа? Э-э, — полковник обернулся к офицерам и развел руками, — А мы грамотных днем с огнем не находим. — Полковник остановил свой взгляд на пожилом и толстом штабс-капитане, который усердно потянулся рукой к козырьку, высоко и некрасиво вздирая локоть.

— Павел Николаевич, голубчик, как вам кажется? Э-э.

— Феномена, ваше высокоблагородие, не нахожу, однако идея очевидна и достойна всякого внимания.

Полковник свесил руки по швам, утянул подбородок:

— Благодарю за службу, рядовой Огородов. Спасибо, голубчик.

— Рад стараться, — гаркнул солдат и вздохнул широко и свободно.

Офицеры, обходя и еще раз оглядывая необыкновенного солдата, направились к земляным ступенькам на выход с позиции, а фельдфебель Золотов подвинулся к Огородову и ткнул в спину:

— Как стоишь-то, истукан? — И крикнул шепотом: — Кру-гом!

Три экипажа, стоявшие на дороге, тронулись один за другим, и Огородов рукавом шинели вытер со лба пот.

Повеселевший фельдфебель бил кулак о кулак, не снимая перчаток, лип к солдату с пустяками:

— Видел, а? Небось перетрусил? Маму небось вспомнил? А?

Но солдату сегодня выпало нелегкое утро, и было ему не до шуток — глядя на него, посерьезнел и Золотов:

— Вот запомни, дубина, на носу себе заруби, за царем служба не пропадет. А теперь — марш в казарму.

Недели через две на батарею береговой обороны Кронштадта пришел приказ: рядового четвертого года службы Огородова Семена Григорьевича отчислить в распоряжение артиллерийских мастерских на Выборгскую сторону. И так как он умел читать чертежи, знал кузнечное дело, его определили мастеровым в испытательную лабораторию.

<p><strong>II</strong></p>

Служить на новом месте было и легче и интересней, потому что жизнь мастерских регламентировал не устав, а обыкновенный труд, по которому жестоко истосковался Огородов и за который взялся с неутолимой жаждой.

В цехах вместе с солдатами работали и вольнонаемные, каждый день приносившие тревожные вести о жизни столицы. А к зиме поползли зловещие слухи о поражении русских войск на Дальнем Востоке, и слухам приходилось верить, так как мастерские перешли на круглосуточную работу, спешно расширялось литейное производство, а в лаборатории откатных устройств и лафетов испытывали все новые и новые системы. От мастеровых требовались более высокие знания своего дела, и Огородову разрешили посещать библиотеку, где наряду с чертежами и технической литературой можно было почитать и беллетристику. Именно здесь он познакомился с народными рассказами Льва Толстого и друга его Семенова. За зиму он не пропустил ни одной книжки журнала «Русское богатство», где печатался полюбившийся ему Мамин-Сибиряк. И особенно-захватили его «Письма из деревни» Энгельгардта. К ним он возвращался несколько раз, перечитывал их с начала и до конца и впервые задумался над судьбой русского хлебопашца.

Как-то накануне пасхи, при испытаниях новой артиллерийской установки на полигоне, Семен Григорьевич Огородов познакомился с техником по оптическим приборам Егором Страховым.

Было Страхову уже под тридцать, но одевался он как холостяк из ремесленных: тонкие сапоги гармошкой, брюки с напуском на голенища, серый пиджак с подхватом и рубаха-косоворотка из малинового сатина. Лицо его от яркого сатина и линялых бровей казалось совсем белобрысым, простовато мужицким, и Огородов сразу почувствовал к Страхову родственное расположение, которое совсем укрепилось после первой же беседы.

— А я подумал, — признался Огородов, — думал, вы наш брат, деревенщина. У вас все и имя, прошу извинить…

— За что извинить-то? Хорошо, стало быть, что за своего принял. Я, как всякий русский, люблю деревню. Болею за нее. Наша деревня, скажу вам, — ой крепкий орешек. Этот орешек многие столетия не могут одолеть ни писатели, ни философы. А уж о политиках и разговору нет. Понимаете?

— Не совсем, Егор Егорович.

— Залетел я, залетел, — осудил сам себя Страхов и поправился: — То есть в том смысле, что если мы уладим наши земельные неурядицы, считай, развяжем все узлы, опутавшие мужика, да и всю Россию, по рукам и ногам.

— То верно сказано: узел на узле. Община, как артельный котел, всех варит в одной воде. Хорошего мало.

— Присматриваюсь к вам, Семен Григорьевич, с первого дня. И любо, скажу, когда вы у наковальни.

— Да ведь у нас дома своя кузница. Я, сказать вам, сызмала молоток взял в руки, может, пораньше ложки. Отковать или сварить, за этим у нас в люди не принято.

— Это где же у вас?

— По Туре, значит. Река такая. На полдень лицом встанешь — правая нога на Урале, а левая — сама Сибирь. Вот и судите, вроде бы как межедворье. До нас каменья, а от нас леса — конца-краю нет. А по Туре земли — хоть на ломоть мажь, чернозем.

— Тура, Семен Григорьевич, — ведь это и Верхотурье и Туринск? Не так ли?

— Да как же, как же, — весь зажегся Огородов, впервые за время службы услышал от человека родные названия. Вытерев наскоро руки о прожженный передник, стал быстро пригибать пальцы: — Верхотурский монастырь, мощи Семиона Праведного. На богомолье пешком ходим. Это вверх от нас. А чуточку пониже Туринск — уезд. Двадцать верст — по нашим палестинам и в расчет не берем. А вы как-то и наслышаны? И Туринск наш. Может, и бывать приходилось? Сейчас по чугунке — долго ли.

— Нет, нет, Семен Григорьевич, бывать не бывал, а о местах ваших читывал. Да что же мы так-то, походя. Вы бы зашли как-нибудь ко мне, чайку попьем, Семиона Праведного вспомним. Ей-ей. А я живу рядом, в Якорном тупике. Дом вдовы Овсянниковой. А много ли еще служить вам?

Похожие книги