Читаем Осенью мы уйдем онлайн бесплатно
«Быстрей, с-суки!» — орала фигура в темном проходе. Тусклый свет вспыхнул в вагоне — дрожащее, прерывистое свечение в вязком месиве спрессованных запахов. Немытые несколько дней мужские тела, водочный перегар, блевотина и вонь из загаженного туалета. Красное с мороза лицо оравшего майора по-детски расплывалось в улыбке после каждой порции мата, зависавшей в тяжелом, недвижимом воздухе возле офицерского тонкогубого рта. Рядом с майором стоял сержант, сопровождающий эшелон от самой Москвы. Сержанту было плевать на нас, ошалело спрыгивавших с полок, кто со сна, кто с перепоя, не понимавших, что и где происходит, на майора, засидевшегося на ночном холоде пустого вокзала и по этому поводу принявшего пару стаканов, на весь этот город, где он пробыл два года. Единственно, о чем он сейчас думал, так это о теплой спящей казарме и о своих тапочках, которые перед отъездом спрятал под матрас и которые так хотелось надеть сейчас. Сержант брезгливо сторонился пробегавших, пытаясь застегнуть тесную, до невозможности ушитую шинель, что была предметом его особой гордости. Приказ его уже вышел, и эта утомительная командировка некстати нарушила спокойное течение последних месяцев.
Майор, чтобы согреться, бил обутой в сапог ногой под зад пробегавших мимо него новобранцев, непрестанно матерясь. «Я вашу душу ебал», — приговаривал сержант, устало скалясь, все время поправляя непонятно как державшуюся на самой макушке маленькую ушаночку, часто сплевывая на пол. В тесном тамбуре было не увернуться от веселящегося сапога, и, получив свою порцию, я вылетел на перрон. Последними, осмотрев вагон, вышли майор и сержант.
Каждый, кто призывался из Москвы, знает, что такое Угрешка. Это обычная, типовая школа на Угрешской заставе, обнесенная бетонным забором с колючей проволокой. Сюда приезжали «покупатели» из частей и увозили призывников к месту службы.
Нас привезли на Угрешку днем, после прощания с родителями и шмона в маленьком Доме культуры на берегу Москвы-реки. Во время этого первого обыска мне удалось спрятать флакон одеколона. Одеколон все-таки украли в вагоне по пути в Ижевск, когда пили все, что текло.
Угрешка была местом во многих отношениях замечательным. Новобранцы сидели на полу в коридорах, классах, актовом и спортивном залах. Все время выкрикивали чьи-то фамилии, кого-то строили и уводили. Время от времени возникали драки. Кто-то ел, пил, кто-то спал, бренчал на гитаре, блевал на пол, пел песни, отправлялся на поиски водки. Водку перебрасывали через забор папы и мамы, любимые девушки и жены, младшие и старшие братья, преданные друзья, уже отслужившие или еще не взятые. За водку отдавали все: деньги, вещи, еду. Особенно ценились часы. Дежурные офицеры пытались отнимать, но уследить за всей оравой было невозможно.
Тоска начнет хватать позже, а пока — неизвестность, странная свобода и ошметки романтики. На Угрешке знакомились, чтобы сразу расстаться и уже никогда не встретиться. А бывало, что с лежащим возле тебя на полу приходилось служить два года. Все зависело от случая. В этом заведении можно было пробыть час, день, неделю, бегая домой, дурея от вина и неизвестности.
В одной из комнат устроили парикмахерскую. Стригли ручными машинками, торопясь, дергая волосы, равнодушно матерясь. Здесь меня и постригли. Наголо. За пятьдесят копеек. У одного паренька не оказалось чем заплатить. То ли вообще не было, то ли все пропил, но выглядел он неунывающим. «А я, как на свадьбу, — с одним хуем!» — успел он выдохнуть, получая пинок и отправляясь мыть туалет.
На ночь нас заперли в пустом классе. Предварительно мы втащили десяток деревянных скамеек. Моим соседом оказался Андрей Алферов. Высокий, немного полноватый, он был растерян и подавлен. Мы лежали на жестких скамейках, укрывшись пальто, о чем-то переговариваясь. От КПП по окнам бил луч прожектора, освещая территорию. По коридору пробегали дежурные, грохоча сапогами. Пальто не укрывало ног. На досках спина быстро затекала. Когда я проснулся, Андрея уже не было, а его пальто укрывало мои ноги.
Ночной плац освещался несколькими фонарями. Крупный, мягкий снег, попадая в сноп желтого света, на мгновение вспыхивал теплым, искрящимся сиянием и тихо ложился на черный асфальт плаца. Старший лейтенант Вылегжанин, высокий и сутулый офицер, разжалованный из капитанов, стоял на деревянном помосте и наблюдал за бегущим сержантом Олейником. Ночь была замечательная. Тихая и морозная. После таких ночей к утру наметало сугробы в рост человека. До завтрака мы пробивали ходы к столовой и штабу. Лейтенант курил и считал круги. Олейник, в гимнастерке и без шапки, бежал по периметру плаца, неуклюже ставя большие широкие ступни носками внутрь. Докурив, Вылегжанин ушел в штаб, а сержант продолжал свое нескончаемое движение. От крупной, коротко остриженной головы шел пар, спина взмокла, но он не замедлял и не ускорял бег. Беговой механизм работал отлаженно и без сбоев. Через равные промежутки времени подкованный сапог опускался в положенное ему место, руки со сжатыми кулаками монотонно двигались в такт гусеничному движению ног, переламывающих упорство падающего снега.
Я стоял возле окна и смотрел. Временами мне казалось, что снег не выдержит ударов сапога, умеющего бить не спеша и обдуманно.
Позже Олейник рассказал мне, что старший лейтенант, дежурный по части в ту ночь, поймал его, пробиравшегося в казарму из самоволки. Сержант был старшиной роты, и обычное наказание применить в этом случае было невозможно. Скучающий и уже пьяный лейтенант решил развлечься. В словах Олейника не было ни обиды, ни злости. Его плоское лицо, состоявшее из двух маленьких бесцветных глаз, далеко брошенных друг от друга, сильно выступающих надбровных дуг, низкого лба, перерезанного одной глубокой морщиной, широких скул, большого, стянутого губами-нитками, рта, квадратного подбородка и плотно прижатых ушей, ничего не выражало.
За несколько месяцев до окончания службы Олейника направили на учебу в военное училище. В последнюю ночь он напился. Шатаясь подошел к койке, сел, стянул сапоги, размотал портянки, посмотрел на свои утолщающиеся к ногтям пальцы ног, пошевелил ими. Поднял голову и, упершись взглядом в темноту, громко произнес: «Ну что, бляди?»
В любое время года и дня здесь стоял удушливый запах кислой капусты. Запах стелился, уходя в желтоватый туман, оседая жирным, клейким налетом на стенах, столах, лавках, на полу столовой. Подметки проскальзывали, и приходилось передвигаться, как на лыжах. Туман смешивался с уличной грязью, влагой мокрых шинелей, сапожным гуталином, становясь осязаемым. Запах впитывался в одежду, и казалось, что у тебя всегда где-то припрятана порция кислой капусты, завернутая в газетку.
Осенью мы собирали тяжелые шары капусты, подрубая их под толстый корень у самой земли большими ножами-мачете. Стоило разрубить кочан, как тут же обдавало свежестью ломающихся листьев, холодного, прозрачного сока. В расположении части капусту сваливали под навесом на небольшой площадке. В центре зияла яма в два человеческих роста, бетонированные стены и дно которой затягивали полиэтиленовой пленкой. У края ямы стоял аппарат для резки, что-то вроде мясорубки, работавшей днем и ночью. Под непрерывное рычание движка, в жерло мясорубки забрасывали кочаны. Перемалываясь десятком ножей, капустная солома веером вылетала в яму. В ярком, холодном свете прожекторов мелькали кривые тени. Солдаты совершали однообразные ритуальные движения, передавая из рук в руки нескончаемый груз, пока последний в цепи не забрасывал кочан в жерло аппарата. Ножи с хрустом выполняли работу гильотины. Туда же закидывали морковку, которую резаки выплевывали красными брызгами.
Время от времени в яму спрыгивали солдаты, сапогами утрамбовывавшие белоснежное крошево, с чавканьем смешивая осеннюю грязь с нежной плотью капусты в морковно-кровавых брызгах. Мятущиеся тени отплясывали под грохот монотонно работавшей мясорубки.
Через несколько месяцев все это оседало в желудках, вызывая изжогу, от которой войска лезли на стены.
Каждый вечер после ужина столовую мыли. Согнувшись, держа мокрую тряпку за углы и волоча ее во всю ширину по полу, часто-часто перебирая ногами, дежурный пятился из конца в конец длинного прохода, собирая жирную грязь. Руки покрывались липкой слизью, ноги разъезжались на мокром полу.
Но всему приходит конец, приходит он и уборке. Тогда можно попить горячего чайку, которым угощают повара в замызганных халатах. А если повезет, так еще и с куском замечательного белого хлеба с маслом. Цилиндрик настоящего желтого масла черенком вилки размазывали толстым слоем по хлебному ломтю, и все это сооружение, с трудом пролезающее в рот, запивали горячим сладким чаем. Чай и хлеб с маслом были единственной пищей, после которой не наблюдалось гастроэнтерологических осложнений. Пока старший сдавал столовую дежурному офицеру, можно было, положив руки на стол и уложив на внутреннюю сторону согнутого локтя голову, чутко подремать.
В один из первых месяцев, после уборки к нам подошел старослужащий и поставил тарелку с кусками сахара. Но съесть его мы так и не успели. Командир взвода, получивший с утра выговор за пьянку, выгнал нас на плац. Маршируя по свежему снежку, я перекатывал во рту сладкий шершавый кусок, а прапорщик матерился. Наши ноги никак не поднимались на четверть метра от заснеженного асфальта.
Голый, неуютный прямоугольник столовой вмещал одновременно пятьсот человек. Вдоль серых стен стояли длинные столы и лавки, образуя широкий проход, по которому носились раздатчики пищи. Старшим над ними в тот день был Генка Могилев. Повара опаздывали, и оставалось мало времени до того, как четыре роты голодных солдат, не выспавшихся после ночной смены, не успевших выкурить сигаретку до завтрака, уже облаянных офицерами, начнут забегать в столовую. Генка окликнул одного раздатчика, посылая его за чем-то. Раздатчик то ли замешкался, то ли отказался. Генка ударил его по лицу. К вечеру скула опухла, а через два дня раздатчик очутился в госпитале с переломом челюсти. На Генку завели «дело».
В дисбате Генка сгнил, сгнил заживо.
Язвы появляются на месте царапин, порезов, трещинок и синяков. Кожа краснеет, нарыв не заживает, делается все глубже. А всего-то надо отмыться, отоспаться, отлежаться в чистоте, тепле, погрызть какую-нибудь зелень, надо бы немного солнца.
Командир роты, капитан Турава, на вечерней поверке, выйдя перед строем, улыбаясь спросил, есть ли больные. Назвавшихся отправили отскребать бритвенными лезвиями и зубными щетками унитазы. Больше никто никогда не выходил.
В тюрьме Генка пытался добраться до врача. Когда он уже не мог ходить, его положили в госпиталь. Но гной попал в кровь.
Утренний крик дневального разорвал непрочную ночную тишину спящей казармы. Вопль вошел в голову тупым, зазубренным острием. Он скрутился спиралью в животе, и спираль эта тут же скинула ноги с кровати на холодный линолеумный пол. Громадное пространство казармы отнимало тепло, собранное телом, бережно сохраненное одеялом. Крик отменял твое ночное существование, те часы сна, когда остаешься наедине с собой, со своим бытием. В течение нескольких секунд он бил тебя наотмашь, как бы поставленного перед боксерской «грушей», закрепленной с обеих сторон, снизу и сверху. Грушу оттянули, она летит, сталкиваясь с преградой — твоей головой, отскакивает от нее, но, возвращаемая тонкой металлической струной, снова и снова бьет по голове, пока натяжение струны не ослабевает.
В то утро я встал раньше, чтобы не быть неожиданно застигнутым криком. Зевая и поправляя повязку на рукаве, подошел дневальный и сказал, что в штаб пришла телефонограмма о смерти в дисбате Генки Могилева.
По воскресеньям нас вывозили «на кирпич». Его лепили на небольших заводиках, похожих на развалины. Лепили рабочие, а на разгрузку вагонеток пригоняли пациентов лечебно-трудовых профилакториев, вытрезвителей и военных строителей. Количество пьяных в городе наводило на мысль о многочисленных орденах на знамени Ижевска, полученных, казалось, за сдачу пустой посуды.
Из огненного провала в торце цеха по рельсам выкатывались платформы, несколько часов назад загруженные брусками сырой глины. Верхние ряды были охвачены пламенем. Кирпичи, лежавшие ближе к огню, вырывавшемуся из раскаленных трубок, казались янтарными и прозрачными от кипящей в них лавы. Пока платформы докатывались до нас, пламя исчезало и становились видны оплавившиеся черные края. Штабеля новорожденных кирпичей обдавали жаром.
Схватив два кирпича одновременно, удержать их дольше нескольких секунд было невозможно. Брезентовые рукавицы обжигали ладони. Укладывать полагалось в узнаваемой форме зубца Кремлевской стены на дощатые поддоны. Иногда «зубец» рушился и приходилось перекладывать несколько тысяч кирпичей. Норма в две платформы была жесткой. К полудню я понимал, что в меня вставлен железный штырь г-образной формы. Верхняя, горизонтальная, перекладина — это моя спина, стою я на ногах, которые уже давно превратились в горячую вату, и держусь на вертикальном стержне буквы «г», как на вертеле. Опустившись на рельсы и сбросив прожженные рукавицы, я втыкал и втыкал распаренные руки в усыпанный кирпичной крошкой снег.
В цехе вдоль стен тянулись трубы в два ряда, образуя углубление. Я вытягивался на трубах, обмотанных мягкой изоляционной ватой, бережно устраивая спину в углублении, пока крик сержанта не поднимал меня.
Кварталы жилых домов неожиданно обрывались, и грузовик мчался посреди пустынного пространства. Летом пространство это было изрезано карьерами, из которых возили глину, а сейчас заметено было снегом с торчащими из него нищими остовами тракторов.





