Читаем Осень семнадцатого онлайн бесплатно


Осень семнадцатого

Это - заключительная часть трилогии "Цесаревич Алексей"Одно дело - идти по проволоке под куполом цирка. Без страховки. Другое - когда эта проволока лежит на земле. Легко? Но если ты знаешь, что в любую секунду на проволоку могут подать сорок тысяч вольт, тогда как?

Серия: Цесаревич Алексей

Василий Щепетнев

Самиздат, сетевая литература / Альтернативная история / Попаданцы
<p>Осень семнадцатого</p><p>Глава 1</p>

Предуведомление

Автор, по своему обыкновению, в который уже раз со всей ответственностью заявляет: всё, написанное ниже — выдумка. Игра ума, не более того.

Разумеется, автор много и кропотливо работал с источниками — дневниками, мемуарами, фотографиями, кинодокументами, и так далее, и тому подобное. Посещал города и веси, где происходили события. Беседовал с кандидатами и докторами наук. Но при этом он отнюдь не претендует на создание документального повествования, напротив, автор претендует на создание произведения художественного, фантастического.

Насколько ему это удалось, пусть судит читатель.

2 сентября 1917 года, суббота

Катализатор

Это было мыло то именно, которое он некогда приобретал на радзивилловской таможне;

оно имело действительно свойство сообщать нежность и белизну щекам изумительную.

Н. В. Гоголь «Мертвые души»

— Стреляй, Алексей, стреляй! — закричала Анастасия, и в голосе ее прозвучала отчаяние, то самое, которое должно было привести меня в состояние, которое мы искали с самого утра.

Я улыбнулся немного нервно. Не от страха, нет. Пистолет в руке тяжелый, «маузер», но это всего лишь «пугач», бутафорский. А нервозность от ответственности. От понимания, что сейчас должен произойти не просто выстрел, а маленькая вспышка правды, которую потом увидят тысячи людей в темноте кинозалов. Поднял руку, почувствовал привычную ломоту в запястье — гемофилия напоминает о себе всегда, — прицелился в никуда, и начал стрелять. Раз, другой, третий. Резкие, оглушительные хлопки, от которых закладывало уши, несмотря на затычки.

— Этого хватит, — сказал я, опуская руку. — Экономика должна быть экономной, даже в кино.

— Снято! — прозвучал голос режиссера из-за спины, и вся площадка зашевелилась, задышала, зажила шумной, суетливой жизнью.

Я передал пистолет подбежавшему ассистенту, пареньку в красном жилете. Пистолет хоть и не боевой, но стреляет громко, по-настоящему. От него пахнет порохом и притворством. Отошёл, сел на плетёное дачное кресло, стоявшее тут же, в тени огромного дуба, и вытащил из ушей мягкие беруши. Тишина навалилась сразу, густая и звенящая.

— На сегодня всё, Алексей. Свободен, — милостиво, словно даруя мне черноморские проливы, сказала Анастасия, уже думая о следующей сцене. В ней будут падать негодяи, сраженные моими выстрелами. Кино не театр, кино делается по кусочкам.

Ну, и хорошо. Тяжелое это дело — быть актёром. Кажется, просто постой да повернись, а выходит — будто целый день таскал на субботнике бревно вместе с лидерами думских фракций. Усталость — особенная, не физическая, а какая-то внутренняя, из души выкачанная.

Посидел пару минут, поднялся и пошёл в шатёр, под брезентовый полог, пахнущий красками, пудрой и свежей травой. Разгримировываться. Та ещё радость — грим. Липкая, чужая маска на своем лице. Но необходима, как ложка солдату. Без грима лицо на экране будет плоским, невыразительным, белым пятном. Подводят глаза, красят губы, чтобы не сливались с кожей. Киноплёнка, даже наилучшая, пока что близорука и глупа, она не позволяет обходиться без фокуса с гримом. Особенности светочувствительности, говорят умные книги. А я думаю, что отчасти и потому, что киноплёнка — она как человек: видит не суть, а лишь верхушку, обёртку. И приходится под эту особенность подстраиваться.

Мсье Жорж, наш визажист, человек тонкий и деликатный, уже ждал меня. Влажной льняной салфеткой, смоченной в его фирменном лосьоне, пахнущем луговыми травами, он бережно, сноровисто, будто археолог на раскопках, снял первый слой грима. Второй салфеткой — остатки. Третьей — остатки остатков. Лицо задышало. Потом он наложил прохладную питательную маску, состав которой — великий семейный секрет его прадеда-парфюмера из Парижа. От прыщей. Мне только-только тринадцать стукнуло, а в это время прыщи как раз и норовят выскочить, чтобы посмотреть на белый свет. Но пока — нет. Пока лицо чистое. Может, от волшебного крема мсье Жоржа, а может, от особой диеты, что я придерживаюсь круглый год, а не только в посты. А, может, оттого, что я — не совсем цесаревич Алексей Николаевич. Я ещё и обыкновенный паренёк Алексей Симоненко, который погиб при ракетном обстреле нашего тихого городка там, в будущем, в двадцать первом веке. И оттуда, из грохота и огня, меня закинуло сюда, в царскую отсталую Россию. Не такая уж она и отсталая, наша Россия. Но царская, что есть, то есть. Когда ты цесаревич, это вовсе не плохо. Плохо другое: и здесь, и там я болен гемофилией. Только если в будущем меня лечили особыми уколами — ну, как лечили, продлевали жизнь, не трогая корней болезни, — то здесь я в основном берегусь. Не шалю. Не бегаю с мальчишками наперегонки, не прыгаю через заборы, не лазаю по деревьям. Хожу важно, не спеша, словно пава, движения плавные и величественные, как в скверной театральной постановке. Особая обувь, берцы, чтобы нога случайно не подвернулась. Наплечники, наколенники, налокотники, щитки, скрываемые под верхней одеждой — под ферязью или плащом. Раньше они были белые, эти ферязи, светлые и нарядные. Но с августа четырнадцатого года — только чёрные.

Опять же диета — всё больше овощи и фрукты, а пуще — овощные соки, поначалу терпкие и невкусные. Пьёшь и морщишься. А потом привыкаешь, и даже находишь удовольствие. Зато вот — нет прыщей. Маленькая победа в большой войне за собственное тело.

Очередной салфеткой, уже шёлковой, мсье Жорж снял с кожи остатки питательной маски.

— Процедура окончена, ваше императорское высочество! — торжественно провозгласил он. Мсье Жорж почему-то очень любил слово «процедура». Оно звучало для него важно и научно.

Я поблагодарил визажиста (ещё одно его любимое слово — «визажист», он им очень гордился), и прошел за ширмы, где с помощью Михайлы Васильича, моего камердинера, переоделся в своё, не сценическое платье. А сверху накинул чёрный плащ из верблюжьей шерсти. Не крашеная шерсть, а натуральная: есть, оказывается, на свете порода настоящих чёрных верблюдов. Подбой у плаща шёлковый, тёмно-синий, как ночное небо. Никакой кровавости, никакого алого. Нет, иногда я бы и не прочь, это выглядело бы ярко, лихо. Но был бы перебор. Мефистофелевщина. А я, в конце концов, играю за другую команду. За светлую. Насколько это сейчас возможно.

Огляделся в высоком зеркале. Паренёк в строгом плаще, с серьёзным, мальчишеским, но уже повидавшим виды лицом. Михайло Васильевич смахнул с меня щеткой невидимые миру пылинки, и я отправился к себе, в Кедровый Терем.

Здесь, в Александровском саду, я передвигаюсь без личной охраны. Не потому что беспечен, а потому что охрана, во-первых, снаружи, а, во вторых, половина парковых работников — обученные и прошедшие огонь, воду и дотошные проверки потомственные мастера кистеня и кинжала. Но они на светлой стороне.

И потому в парке благодать. Птички чирикают, падают первые желтые листья, пока ещё робко, недружно. Пахнет грибами, потом поищу и найду. Завтра.

Кедровый Терем ждал меня. Этой весной его здорово расширили — пристроили правое крыло, пристроили левое крыло. Теперь я могу и официальные аудиенции давать, и вечера устраивать — музыкальные, поэтические, лекционные. Но это всё — на вырост. Пока же я слишком юн для больших приёмов. Хотя уже и не малыш, но тринадцать лет — это все ещё детство, как ни посмотри. Совершеннолетие для наследника престола наступает в шестнадцать. Ждать ещё три долгих года.

Хотя я и сейчас уже могу многое. Могу выучить роль и сыграть её так, что поверят самые строгие критики. Могу терпеть боль, не подавая вида. Могу молчать, когда хочется кричать от обиды или досады. Могу помнить тот далекий грохот, из-за которого я здесь, и ценить тишину этого места. И могу, вот как сейчас, идти по аллее однажды спасённого сада, чувствовать под ногами твердую землю и знать, что мой выстрел сегодня был не настоящий. Но когда-нибудь, возможно, мне придется стрелять всерьёз. За себя. За них. За будущее, которое должно стать другим, нежели в прежней реальности. Я так хочу.

В Тереме я прошёл в свою комнату. Пусть этот огромный, пахнущий здоровым духом хвойной живицы дом весь мой, но своя комната — это совсем иное дело. Это вроде домашнего халата, в который переодеваешься после парадного мундира. Место исключительное, где можно, облокотившись на подоконник, посмотреть, как темнеет лес за рекой, и подумать затаённые думы, не следя за выражением лица.

До встречи оставалось ещё с полчаса, и провел я их, как обычно, изучая газеты. По верхам, конечно, времени вникать в детали не было. Ничего чрезвычайного, одно привычное бормотание зреющей, но всё ещё не объявленной Великой Войны. Германия поругивает Великобританию, Великобритания поругивает Австро-Венгрию, Австро-Венгрия который уже раз берет деревню Сокольная, что в каких-то десяти верстах от Белграда. В шестой раз, как посчитали дотошные корреспонденты «Биржевых ведомостей». Берут и отдают, отдают и снова берут. А солдаты, я знаю, гибнут там и тут, и в шестой раз так же больно, как и в первый.

А у нас, в России, Дума снова обсуждает важный вопрос — о введении обязательного шестилетнего образования вот прямо с тысяча девятьсот двадцатого года. Все только «за», один упрямый господин Коковцев против, мол, нет для этого денег в казне. Нет — так сыщи, на то ты и министр финансов! Или верните Барка, ужо он напечатает! Он мастер на такие дела.

Разговоры о возвращении Барка — они ведь неспроста. Чувствуется, что сторонники Лондона потихоньку приходят в себя, мечтают вернуть себе прежние позиции и влияние. Ну-ну, посмотрим. Время сейчас такое, что сегодня ты депутат, с трибуны призываешь спасать братьев-славян, а завтра тебя и след простыл. Ищи-свищи в Лондоне.

— Ваше императорское высочество, морковный сок! — раздался у двери негромкий, но твёрдый голос.

Это Михайло Васильич. Ему одному дозволено входить в мою комнату без зова, и он один мог говорить со мной не только как слуга с наследником престола, но и как старый солдат с молоденьким юнкером, которому ещё многое предстоит узнать — и что такое жизнь, и что такое смерть. Ну, насчет смерти я, пожалуй, знаю побольше Михайлы Васильича.

На серебряном подносе, отполированном до зеркального блеска, стоял невысокий хрустальный графин, полный ярко-оранжевого сока. Свежевыжатого. Михайло Васильич готовит его лично, с помощью хитрой американской машинки. Делает он это сам, без посредников, во избежание всякого лиха. «Двічі не кажи: пильнуй», — говорит он обычно, и я его понимаю. Сейчас повсюду, и на кухне в том числе, режим особой строгости, но старания и бдительности много не бывает. Не удивлюсь, если и морковку для этого сока он самолично, на рассвете, собирает на Ферме, пока я сплю. С него станет.

Правда, в последнее время он всё чаще вставляет в дотоле чистую русскую речь всякие малороссийские словечки и поговорки. Но я не перебиваю. Мне, цесаревичу, подобает знать язык всех своих подданных, от армян до эстонцев. Теоретически. Ну, хотя бы уметь произнести три-четыре фразы. А то получается нехорошо и даже стыдно: с англичанами мы англичаним, с французами — французим, на немецком говорим с прусским акцентом, а вот по-нашему выходит порой — «кароши лублю, плохой нет».

Я, правда, в языках не очень. «Плохо все три» — это как раз про меня. Что ж поделать? Всему своё время. Ну, и ладно. С иностранцами общаться переводчики помогут, их, переводчиков, в нашей великой державе изрядно.

Я допил сок. Михайло Васильич деликатно, почти незаметно (но только почти), посмотрел на свои большие карманные часы, а затем взглянул на меня. Взглянул так, как смотрят старые служаки, напоминая, что время — не ждёт, что на важную встречу опаздывать никак нельзя. Особенно теперь. Особенно нам.

Я кивнул, отставил стакан, и потянулся за кителем. Минуты отдыха кончилась. Впереди был важный и нужный разговор.

Я нарочно опаздываю. Не сказать, чтобы сильно, нет, максимум на пять минут. Это не каприз и не лень. Это правило. Нельзя быть совершенством, нельзя казаться слишком уж старательным и пунктуальным. Нужно иметь маленькие, вполне простительные недостатки. Пусть думают, что я немного разболтан, что зачитался газетой, замечтался у окна. Это прощают. А вот холодную, выверенную до секунды расчётливость — не простят никогда.

— Что ж, потехе час, а делу время, — пробормотал я себе под нос, облачаясь в китель. Подобно моему камердинеру Михайле Васильичу, я и сам стал понемногу сыпать пословицами. Они как крымский лук, придают ясной, но безвкусной речи остроту. Главное не переострить.

Идти совсем недалеко, в левое крыло Терема. Иду. По длинной ковровой дорожке, заглушающей шаги. Впереди неслышно ступает Гришка, позади Мишка. Мои ближние телохранители. Для надёжности. Всякое, всякое бывало во дворцах, Анна Леопольдовна, Петр Фёдорович, Павел Петрович подтвердят.

К дверям кабинета я подошел на четыре минуты позже условленного срока. Ровно настолько, чтобы это сочли легкой беспечностью юности, а не проявлением намеренного неуважения.

— Итак, господа, вы просили о встрече. Чем обязан столь лестному вниманию? — сказал я, входя.

Похожие книги